Когда я родился, отец обложился пятью огромными сочинениями, трактующими воспитание; он появлялся в детской с книгой в руке: читал няне метод подвязывания салфеточки; но - был изгнан.
Неизжитость потребности с методом внедриться в жизнь сказывалась при споре как свирепость; спорщик-Бугаев - московский миф восьмидесятых годов, как говорун-Юрьев, добряк-Ковалевский, весельчак-Иванюков, красавец-Муромцев, умница-Усов. О спорах отца ходили легенды; я их не привожу, не будучи уверен в их истинности; но вот что мне рассказывали об отце, вычитавшие этот эпизод с ним (он где-то записан): председательствуя на заседании, где читался доклад об интеллекте животных, отец, председатель, прервал референта вопросом, знает ли он, что такое есть интеллект; обнаружилось: референт не знает; тогда отец начал спрашивать сидящих в первом ряду:
- Вы?
- Вы?
Никто не знал. Отец объявил: "Ввиду того, что никто не знает, что есть интеллект, не может быть речи об интеллекте животных. Объявляю заседание закрытым". Так и вижу его в этом жесте.
Методы, ясные формулы - это способ борьбы его с темнотой быта и - с парок бабьими лепетаниями; он изживался: в каламбурах и спорах; входя в быт, - провирался на каждом шагу; но вменил в правило: быть, как и все; поступать, как и все.
Не любил он священников: "попы" - предмет иронии, нападок, гнева; но перед "священником с крестом", приходящим справлять молебен, он усиливался не ударить лицом в грязь; дядя Георгий4 Васильевич выходил из комнаты; его же братец Николай Васильевич вступал в комнату; однажды, когда священник уже ушел, отец, впервые заметивший в зале висевший образок, бросился на стул, сорвал его, к нашему великому изумлению, и, потрясая им в воздухе, бросился к выходной двери; не успели мы прийти в себя, как он уже несся вдогонку за священником по входной лестнице - с третьего этажа, крича: "Батюшка, вы забыли свой образок".
А тенденция к точному уяснению всех обстоятельств и борьба с темнотой привела вот к чему: ночью на входной лестнице потухала лампа; однажды родители возвращались откуда-то в три часа ночи; во мраке мать, чиркнув спичкой, увидела спускающегося оборванца, притаившегося под одной из выходных дверей; со страхом пройдя мимо него, она следила, со страхом же, за отцом; он чиркнул спичкой и, осветив оборванца, - прыжком к нему:
- Вы кто-с?
И взял его за одежду:
- Я… я…
- Что вы тут делаете-с?
- Я…
- А, - вы жулик? Скажите пожалуйста, - жулик! Это - ужасно-с: вы - молодой человек; а - чем занимаетесь?.. А?..
Жулик, совершенно опешенный, моргал глазами; мать ужасалась: сию минуту он чем-нибудь хватит отца; отец, сформулировав жизненное поприще жулика, спокойно запахнулся в медвежью шубу и стал подниматься наверх; жулик, вероятно потрясенный, бежал вниз.
В быту он был "средь детей ничтожных мира" всех беспомощней; в исключительных случаях пред ним пасовали жулики; где другие растеривались, там он проявлял находчивость, как… при тушенье пожара; трижды у нас загоралась квартира; и трижды отец с молниеносною быстротою бросался на пламень; и - пожар ликвидировался.
Но обыденная его жизнь - трагический срыв в "веке сем", начиная со срыва отношений с "Боренькой"; отношения эти были ликвидированы (об этом ниже); учась на нем, я преждевременно увидел чудовищную неувязку между целеустремлением и данностью; в углублении неувязки вызрел во мне рубеж.
Ощущалось сериозное, чреватое неудобство: жить так, как жил отец.
5. О "пропорции" и "уважении"
Но ощущалось другое сериозное неудобство: жить так, как мать.
Отец влиял на жизнь мысли во мне; мать - на волю, оказывая давление; а чувствами я разрывался меж ними.
Трудно найти двух людей, столь противоположных, как родители; физически крепкий, головою ясный отец и мать, страдающая истерией и болезнью чувствительных нервов, периодами вполне больная; доверчивый, как младенец, почтенный муж; и преисполненная мнительности, почти еще девочка; рационалист и нечто вовсе иррациональное; сила мысли и ураганы противоречивых чувств, поданных страннейшими выявлениями; безвольный в быте муж науки, бегущий из дома: в университет, в клуб; - и переполняющая весь дом собою, смехом, плачем, музыкой, шалостями и капризами мать; весьма некрасивый и "красавица"; почти старик и - почти ребенок, в первый год замужества играющий в куклы, потом переданные мне; существо, при всех спорах не способное обидеть и мухи, не стесняющее ничьей свободы в действительности; и - существо, непроизвольно, без вины даже, заставляющее всех в доме ходить на цыпочках, ангелоподобное и молчаливое там, где собираются парки-профессорши и где отец свирепо стучит лезвием ножа в скатерть с "нет-с, я вам докажу"…; слышащий вместо Шумана шум; и - насквозь музыкальное существо; полоненный бытом университета, хотя давно этот быт переросший; и во многом еще не вросшая в него никак: не умеющая врасти; во многом, - непринятая в него; поэтому, хотя и непокорная, но боящаяся, что скажет… Марья Ивановна.
Что могло выйти из жизни этих существ, взаимно приковавших себя друг к другу и вынужденных друг друга перемогать в небольшой квартирочке на протяжении двадцати трех лет? И что могло стать из их ребенка, вынужденного уже с четырех лет видеть происходившую драму: изо дня в день, из часа в час, - двадцать сознательных лет жизни.
Я нес наимучительный крест ужаса этих жизней, потому что ощущал: я - ужас этих жизней; кабы не я, - они, конечно, разъехались бы; они признавали друг друга: отец берег мать, как сиделка при больной; мать ценила нравственную красоту отца; но и - только; для истеричек такое "цененье" - предлог для мученья: не более.
Я был цепями, сковавшими их; и я это знал всем существом: четырех лет; и нес "вину", в которой был неповинен. Оба нежно любили меня: отец, тая экспрессию нежности, вцелился в меня ясностью формулы; мать затерзывала меня именно противоречивой экспрессией ласк и преследований, сменяющих друг друга безо всякого мотива; я дрожал и от ласки, зная ее эфемерность; и терпел гонения, зная, что они - напраслина; но должно сказать: не полезно четырехлетнему и переживать всю горечь напраслины, и быть объектом внедрения методов; менее всего переживать их сцены "из-за меня", дрожа, что они - разъедутся, что этот разъезд возможен каждую минуту; возможен и тогда, когда небо квартиры безоблачно; я привык к тому, чтобы безоблачность в полторы минуты превращалась в свирепые ураганы; каждый миг в моей психологии мог сместить все: не оставить камня на камне; а наша квартира переживалась мной миром; и я жил в ожидании конца мира с первых сознательных лет: и это ожидание угомонилось лишь после десятилетия.
Первые впечатления бытия: рубеж меж отцом и матерью; рубеж между мною и ими; и - кризис квартиры, вне которой мне в мире не было еще мира; так апокалиптической мистикой конца я был переполнен до всякого "Апокалипсиса"; она - эмпирика поданной мне жизни; впоследствии, уже семилетним, наслушавшись рассказов горничной о "светопредставлении", я всею душой откликнулся на "судную трубу"; я только и ждал: "вострубит" отец спором, воскликнет мать нервами; и - конец, конец всему! Критику, рассуждающему об "эсхатологических" моментах в моем творчестве, я подаю простую, наиобъяснимейшую тему: как ему невдомек, что тема конца - имманентна моему развитию; она навеяна темой другого конца: конца одной из профессорских квартирок, типичной все же, ибо в ней - конец быта, конец века.
Мы наш "Апокалипсис" пережили на рубеже двух столетий.
В любви ко мне прогнанного от меня отца была горечь, был вечный страх; я нес эту горечь; и все-таки издали тянулся к отцу; в годах стабилизировались под контролем ревнивого ока матери прилично официальные отношения; но говорить мы разучились надолго: заговорили друг с другом впервые, лишь когда я стал сам себя сформировавшим взрослым.
Любовь матери была сильна, ревнива, жестока; она владела мной, своим "Котенком", своим зверенышем.
- Мой Кот, - так называла меня, - и что захочу, то с ним сделаю! Не хочу, чтобы вырос вторым математиком он; а уж растет лоб: лобан!
Вот первое, что узнал о себе: "уже лобан": и переживал свой лоб как чудовищное преступление: чтоб скрыть его, отрастили мне кудри; и с шапкой волос я ходил гимназистом уже; для этого же нарядили в атласное платьице:
- У, девчонка! - дразнили мальчишки.
И - новое горе: отвергнут детьми я; кто станет с "девчонкой" играть?
Любовь родителей рано разрезала на две части.
- Что есть, Боренька, нумерация? - спрашивал отец, когда было мне пять лет.
- Как же, голубчик мой, опять не знаешь: ужасно-с! А как знать? Не смею знать.
- Если выучишь, - помни: не сын мне!
Так угрожала мать; и эти угрозы реализовались тотчас же сценой с отцом, если он был тут; и гонениями ужасающей силы на меня с момента выхода отца; а он - всегда уходил; и дома был гостем; все прочее время - заседал вне дома иль вычислял в кабинете.
И я - не знал нумерации, формула которой читалась над моим носом из "Учебника арифметики" Бугаева (был такой); и там что-то говорилось о Финикии; пусть лучше не знать нумерации, чем подвергаться ряду гонений: сперва Неронову, потом Диоклетианову и т. д.; первые эпизоды истории христианства, вытверженные "с зубка", тотчас разыгрались во мне, как события арбатской квартиры; "мама" - на меня, мученика, выпускаемый лев; а отец - гладиатор, с ним борющийся; но участь его - быть растерзанным или быть обращенным в бегство: в университет, в клуб.
- Что он тебе рассказывал?
- Превращение гусеницы в бабочку.
- Ну, бабочка, это еще ничего…
Бабочка, как и цветок, - не вредит ребенку, а "нумерация", приближая "второго математика", - запретная вещь; а то, что факт естественного рождения твердо усвоен ознакомлением младенца с историей развития и фактами трансформизма, что "аист" отстранен, это - невдомек матери (и - слава Богу: а то и за бабочку мне влетело бы!); должен заметить: я не помню эпохи, когда я бы не знал, что человек произошел от обезьяны, ибо все то было по-своему впитано мною из шуток отца и разговоров его с друзьями, как-то зоологом Усовым, моим крестным отцом, ярым дарвинистом, у ног которого копошился в гостиной я, жадно внимая (слушать разговоры взрослых не возбранялось); вообще основы позитивизма и механического мировоззрения, полупонятные, разумеется, и разыгрывающиеся в сознанье мифично, были первой мифологией моей (до религиозной мифологемы); так: почему-то не гиббон, а цепкохвостая обезьяна казалась мне праматерью человека; и Самуил Соломонович Шайкевич, адвокат, у нас бывавший, за эту приверженность к цепко хвостой обезьяне меня поддразнивал:
- А ты - цепкохвостая обезьяна.
И насколько помню себя, помню "Зоологию" Поля Бэра и прекрасный зоологический атлас для детей, который я рассматривал каждый день до семилетнего возраста; показывать зверей - тоже не возбранялось; возбранялась - нумерация:
- И одного довольно! Возбранялась и грамота:
- Не смей учиться читать.
И я, складывавший из квадратиков слова "папа", "мама", вдруг их лишенный, пяти лет забыл буквы, которые знал четырех лет; семи лет я с трудом одолел грамоту; с пяти до семи - строжайший карантин:
- Не смей читать.
Мне гувернантки читали о зверях, рыбах; и я безошибочно показывал в атласе:
- Муфлон, ленивец, каменный баран!
"Ядом" естествознания я был охвачен до поступления на естественный факультет: первое увлечение переживалось четырех-пятилетним; второе - одиннадцати-двенадцатилетним; все грезы сводились к одному: "Когда ж я буду натуралистом?" Но пятилетний интересовался главным образом млекопитающими; двенадцатилетний специализировался на птицах (сочинение Кайгородова было изучено назубок).
Описывая страдания, наносимые мне матерью, я был бы безжалостным сыном, если бы не оговорил: болезнь чувствительных нервов приросла к ней, как шкура Несса к умирающему Гераклу; она испытывала невероятные страдания; ее "жестокость" - корчи мук; в минуту, когда с нее снималась эта к ней прирастающая шкура, она менялась; в корне она была - прекрасным, чистым, честным, благородным человеком; потом видел я ее в процессе медленного выздоровления и высвобождения из-под ига несчастного недуга; и я с восхищением и с любовью на нее смотрел.
Она была в описываемый период вполне беспомощна; беспомощность - и болезнь, и условия воспитания.
Дед по матери, Дмитрий Егорович Егоров, переменил фамилию ("Егоров" от "Егорович"), когда узнал, что его усыновивший "отец" (он был незаконнорожденный) - "отец" со стороны (он был богатый аристократ); дед разорвал все с отцом; и сам стал себя воспитывать; имея художественные наклонности, он кончил театральное училище; одно время он пел в хоре Большого театра; но скоро, уступая совету хорошего знакомого, купца, стал помогать ему в его деле, бросил театр, занялся коммерцией; позднее имел и свое дело (меха); у него был достаток; был он человек очень чистый и строгий, но - замкнутый; его друг - доктор Иноземцев; другой, хороший знакомый - доктор Белоголовый; с ними он затворялся у себя; бабушка была ниже его и по уровню развития, и по интересам, ее девическая фамилия - Журавлева; где-то, через прабабушку, она была в родстве с Ремизовыми, с Лямиными и с другими купеческими фамилиями; с А. М. Ремизовым (с писателем) я нахожусь в каком-то преотдаленнейшем свойстве через прабабушку; мать помнит хорошо свою прабабушку (мою прапрабабушку); она ходила в мехах и в кокошнике; умерла же ста четырех лет; няня матери двенадцатилетней девочкой пережила двенадцатый год; я ее помню хорошо; она являлась к нам из богадельни, и мне вырезывала ворон; в доме у дедушки почему-то часто бывал молодой студент, Федор Никифорович Плевако; с Плевако были знакомы родители; но традиции знакомства шли через мать.
Любопытно: в доме дедушки (по матери) постоянно бывали какие-то Патеры; оказывается, эти Патеры отдаленные родственники моей бабушки (по отцу), кровной москвички; один из Патеров чудак-мистик, седобородый старик, изредка являлся у нас в доме; позднее, уже по смерти отца, он был потрясен моей статьей в "Новом Пути"; и расписывался во всяческом понимании меня, тогда почти никем не понятого.
Дедушка Егоров имел уязвимую пяту: боготворил свою Звездочку (так звал мою мать); и разрешал ей все, что ей ни взбредет в голову; так стала пятилетняя Звездочка тираном в доме; дедушки боялся весь дом, а дедушка боялся Звездочки; так и произошло, что Звездочка, будучи в четвертом классе гимназии, объявила, что из гимназии она выходит; дедушка не перечил: началась эпоха домашних учительниц, которые, разумеется, Звездочку ничему не научили, кроме музыки, которую она любила; наоборот: она их учила. Одна из воспитательниц стала позднее другом матери; она бывала у нас: Софья Георгиевна Надеждина, дочь Егора Ивановича Герцена, жившего слепцом на Сивцевом Вражке, впавшего в нищету, которому помогали старики Танеевы: с Сивцева Вражка и приходила Софья Георгиевна к нам, оставаясь верной насиженному месту; по Сивцеву Вражку гуляли мы; здесь же жил Григорий Аветович Джаншиев, о котором ниже.
Дедушка умер сорока пяти - сорока шести лет; бабушка в год лишилась всего, отдав деньги в руки какому-то негодяю; наступила ужасная нищета; и одновременно - заболевание матери, полюбившей одного из Абрикосовых (сыновей фабриканта), которому родители запретили жениться на матери, как нищей (Абрикосовы - хорошие знакомые дедушки); мать ряд лет любила его; у нее было множество женихов, среди которых были и богачи; но она всем отказывала, к негодованию бабушки; и терпела нищету.
С отцом познакомилась она на предводительском балу; странно: отец в молодости, томясь тем или иным математическим открытием, испытывал настоящие муки творчества; и, чтобы рассеяться и угомонить мысль, начинал бывать всюду; и - на балах; отец был поклонником женской красоты; но чтил в красоте какие-то геометрические законы; когда ему указывали на хорошенькую, он подбегал к ней, тыкался носом в нее, подперев руками очки, и измерял соотношения: лба, носа, рта; на фигуру, на жест не обращал он никакого внимания; лишь на геометрию линий лица. Мать, по настоянию ее кузена, Лямина, была почти насильно свезена на бал, и произвела сильнейшее впечатление; открылась новая московская красавица; рой юношей, офицеров, старцев потянулся к ручке новоявленной "знаменитости"; сам генерал-губернатор, князь Долгорукий, попросил разрешения представиться; отец, увидав мать, увидел искомую им формулу соотношения
пропорций: лба, носа, рта; и - тоже представился; из этого представления возникло знакомство: отец, попав в дом матери, ахнул, увидев ужасный развал, нищету; и даже: опасности, грозящие "московской красавице"; он стал другом дома, опекуном, спасителем, сторожем; и - влюбленным; три раза делал он предложение; и - получал отказ:
Но я другому отдана
И буду век ему верна.
Наконец мать согласилась; отец женился на пропорциях: лба, носа, рта; по-видимому, было нечто в пропорциях, потому что их отметил и Константин Маковский, знакомый отца, изредка заезжавший к нам в бытность в Москве; он сам признавался, что взял голову юной матери образцом картины своей "Невеста на свадебном пире"; лицо матери служило ему моделью для "невесты", а лицо сестры жены (кажется) Е. П. Летковой (потом Салтановой) служило моделью для ревнивицы, стреляющей глазами в невесту; Леткова-Салтанова где-то часто встречалась с родителями; и ее с матерью сажали перед Тургеневым на интимном обеде в честь него, как декорум; в раннем детстве помню говор вокруг нее: "В Москве три всемосковских красавицы: Баташова, Рутковская, Бугаева".
Я очень гордился "славой" матери; но я никогда в ней не видел так называемой красоты.
Мать вышла замуж за "уважение"; отец женился на "пропорциях"; но ни "уважаемых пропорций", ни "пропорционального уважения" не сложилось никак. Все было для меня непропорционально; и никаким уважением к быту нашему не пылал я; "пропорции" - давили; а вместо уважения я испытывал страх.
Скоро мать обрела себе подругу по балам, куда естественно выпорхнула из нашей квартиры; дом подруги и увозы ею матери на балы, в театры и т. д. вызывали изредка кроткие реплики отца:
- Они, Шурик мой, - лоботрясы.
Они - бальные танцоры и частью знакомые Е. И. Гамалей, тоже "красавицы", подруги матери; потом она разошлась с мужем, переехала в Петербург, выйдя замуж за оперного певца, А. Я. Чернова; отсюда: знакомство матери с Фигнерами.
Но "лоботрясы", кавалеры матери, потрясали детское воображение: вдруг появится в нашей квартире лейб-гусар; и сразит: ментиком, саблей, султаном, гродненский
гусар, Сорохтин, брат Е. И. Гамалей, меня восхищал; но тут поднимался отец и гусаров вышучивал.
Помнятся еще имена молодых людей, с которыми мать часто встречалась у Гамалеев или чрез Гамалеев: графы Ланские, князь Трубецкой (предводитель дворянства), Похвисневы, Кристи, капитан Банецкий, братья Хвостовы (в их числе - будущий недоброй памяти черносотенник).
"Котик", по представлению матери, должен был стать, как эти "очаровательные" молодые люди, а в нем уже наметился "второй математик"; и - поднимались бури.