В свете сказанного двустишие приобретает антиекатерининскую направленность, что, как мы знаем, типично для народной легенды о Петре III. А это в свою очередь вводит кильское пророчество в общее русло развития легенды, а главное - в контекст слухов о "чудесном спасении", которые привели к появлению первых четырех самозванцев в России (1764 и 1765 годы) и Степана Малого в Черногории (в 1766 году). Если вести о Н. Колченко, А. Асланбекове, Г. Кремневе и П. Чернышеве едва ли доходили до Киля, то слухи, что Петр III жив, за рубежом были известны (вспомним хотя бы хроникальную запись под 1762 годом чеха И. В. Пароубека). Была осведомлена европейская общественность и о Степане Малом. Характерно, что итальянский сонет о "беспокойной тени" Петра III, пришедшей в Черногорию, чтобы "найти здесь благочестивое успокоение", возник около 1767 года.
У нас нет достаточных оснований утверждать наличие прямого влияния толков о Степане Малом на кильское пророчество. Но по крайней мере два совпадения бросаются в глаза: во-первых, сакрализация героя легенды (в гольштейнском двустишии Петр III назван "божественным", о себе как "посланце Бога" неоднократно говорил Степан Малый); во-вторых, вера в реальность героя легенды. В одном случае он ожидается (кильское двустишие), в другом - уже объявился (Степан Малый).
Если не прямое воздействие, которое, впрочем, полностью исключать нет оснований, то, во всяком случае, общность духовной атмосферы здесь налицо. Это и обусловило появление кильского пророчества, которое родилось на пересечении реальных политических факторов (подписание копенгагенского договора) и фольклорного осмысления темы "чудесного спасения" и ожидаемого возвращения героя, бытовавшей в славянской среде. Двустишие явилось аккумулятором подобных представлений, распространявшихся в этой среде, но переработанных с учетом местных гольштейнских интересов. Разумеется, кильское пророчество не означало реального появления в Киле самозваного "третьего императора" (случай для германской истории вообще редчайший). Но в контексте общего генезиса легенды о возвращающемся герое-избавителе оно вплотную подводило к этому. Во всяком случае - психологически. В силу сказанного кильский автограф с полным основанием должен занять место в истории немецко-русско-славянских народных контактов.
Петру Федоровичу не суждено было вернуться в Киль, куда он рвался после переворота 28 июня 1762 года. И все же он возвратился сюда, в свой родовой замок в Киле, где появился на свет, - в виде пророчества, столь лестного для его памяти.
Версия версий: почему Петр III?
Из екатерининских манифестов конца июня - начала июля 1762 года народ узнавал, что думают, а точнее сказать, как понуждают думать правящие верхи о прошлом и начавшемся новом правлении. Но думал по-своему и народ. И чем более он думал, тем менее верил правительственной риторике. Официальная версия этих событий стала вызовом, столкнувшись с которым народная культура попыталась выработать собственный опыт, разумеется, на уровне массового политического сознания той эпохи, то есть в рамках наивного монархизма.
Дело в том, что при нарушении естественного родового порядка наследования престола, по верному замечанию Б. А. Успенского, "тот, кто реально занимает царский трон, может в сущности сам трактоваться как самозванец" [176, с. 206]. Но как раз это нарушение и юридически, и фактически составляло важнейшую особенность прихода к власти Екатерины II. Именно в эти дни конца июня и начала июля 1762 года берут истоки народные представления о Екатерине II как о царице "ложной", фактически самозваной. В народном сознании тех лет она нередко рисовалась самозваной правительницей иностранного происхождения, приносящей вред России. "Что ныне над народом российским сочиняетца иностранным царским правительством, хотят российскую землю раззорить и привесть в крайнюю нужду, однако, сколько потерпят, а Россию не раззорят. Токмо не будет ли им самим раззорения, а уже время наступает к бунту… а государыню выслать в свою землю", - говорилось, например, в подметном письме, появившемся в июне 1764 года [167, с. 67].
За этим нет нужды усматривать, а тем более выискивать некие националистические, а тем более антинемецкие аспекты народного сознания. Конечно, Екатерина II была немкой. Но ведь подметное письмо, осуждавшее ее, было составлено в пользу шлиссельбургского узника: "А надлежит царским престолом утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича, и вся наша Россия с великим усердием и верою желает присягать".
Хотя о его немецком происхождении было хорошо известно, это не помешало тому, что не только в дворянских кругах, но и в народе еще во времена Елизаветы Петровны циркулировали слухи в пользу свергнутого императора и его родителей. Из дел Тайной канцелярии, на которые ссылался В. В. Стасов, видно, что, при всей путаности подобных слухов, они носили оппозиционный характер. В 1754 году, например, поступил донос на копииста вотчинной коллегии и мясника, которые вели такой разговор: "Вот как ныне жестоко стало! Как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне все не так стало, как при ней было; слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в российском государстве будет по-прежнему государем" [9, л. 69]; изредка поминался и его отец, которого на русский манер часто называли "принцем Антонием", и то относились к нему сочувственно, то не очень. В 1747 году некий крепостной был бит кнутом и сослан на каторгу за то, что, рассказывая об аресте Антона Ульриха, добавлял: "А нынешняя государыня не лучше его, она такая же дура" [9, л. 68]. Наоборот, ссыльный колодник предвещал в 1752 году скорый конец Елизаветы Петровны и возвращение "Антония Урлиха" на всероссийский престол: "…и будет он по прежнему" [9, л. 68 об.].
Но ведь и Петр Федорович был по отцу немцем, да и правильно говорить по-русски не научился. Екатерина, страдавшая тем же, в отличие от своего супруга с первых же лет пребывания в России стремилась (и это, конечно, делало ей честь) по мере возможности включиться в русскую среду. То, что делала она это сознательно, видно по ее "Запискам". Она была убеждена, что "Россия может служить для иностранцев пробным камнем их достоинств и что кто успеет в России, тот наверно может рассчитывать на успех во всей Европе. Я всегда считала это замечание вполне справедливым, потому что нигде не замечают слабых, смешных и дурных сторон иностранца, как в России; иностранец может быть уверен, что ему ничего не простят, и это от того, что всякий русский от природы, в глубине души своей, чувствует некоторое отвращение к иностранцу" [86, с. 135]. Исходя из последней посылки Екатерина во многом строила свою публичную политику, играя на национально-русской струне еще в бытность великой княгиней. Струну эту она напрягла до предела в дни переворота и своего утверждения на украденном у внука Петра I троне. "Знайте, - заявляла она в письме Понятовскому 2 августа 1762 года, - что все проистекло из ненависти к иностранцам; что Петр III сам слывет за такого" [144, с. 103]. Конечно, настроения такого рода в части русского общества существовали и разжигались теми, кто в тот момент стоял за Екатериной. Но они не имели глубоких корней и в народной массе серьезного распространения не приобрели. Екатерина как была, так и осталась в народном представлении "немкой", иначе говоря - "чужой", а Петр III, равно как и Иван Антонович, воспринимались "своими".
Свои "немецкие" черты в той или иной форме подчеркивали некоторые самозванцы, выступавшие в 60-70-х годах под именем Петра III. Наиболее сознательно и последовательно делал это Е. И. Пугачев. Так, он распространял слухи о "знании" им немецкого языка, проявлял определенное внимание к поволжским немцам-колонистам, воззвания к которым от его имени иногда составлялись по-немецки, использовал, пусть и короткое время, гольштейнское знамя из Ораниенбаума, что сильно обеспокоило Екатерину II, и т. д. Точно так же лица, общавшиеся в Черногории со Степаном Малым, отмечали, что он в ряде случаев носил "немецкий" костюм и наряду с другими языками говорил по-немецки. А отдельные его собеседники, скорее всего под гипнозом собственных представлений о реальном Петре III, даже усматривали в лице Степана Малого "немецкие" черты. Стало быть, в вопросе отношения к Екатерине II и Петру III их немецкое происхождение определяющей роли не играло. Тогда и позже немецкое происхождение (по отцу) Петра Федоровича в народе не только не затушевывалось, но и нередко подчеркивалось. Так, в 1776 году в Шлиссельбургскую крепость был доставлен солдат Иван Андреев, настойчиво заявлявший, что является сыном Петра Федоровича, которого он называл даже не великим князем или императором, а "голстинским принцем". Эту "тайну рождения" ему якобы открыл крестьянин деревни Крестово Олонецкого уезда Андрей Зиновьев, у которого он воспитывался в детстве. Андреев просил разрешения уехать в свое отечество - в Голш-тинию [130, с. 315–322]. Народному сознанию представлялось важнее установить не национальность, а меру "истинности" или "ложности" монарха.
Оставаясь в целом в круге идей и представлений наивного монархизма, ответ выглядел как своего рода контроверза официальной екатерининской легенды: знак "минус" заменялся знаком "плюс" (или наоборот). Здесь действовал принцип логической оппозиции: "истинный" - "ложный".
Судя по всему, в 40-50-х годах XVIII века создавались условия для зарождения двух легенд - о Иване Антоновиче, уже находившемся до того короткое время на троне, и о Петре Федоровиче, на него еще не вступившем. Легенды эти, отразившие идеализированные представления о них, не только сосуществовали, но и воспринимались как альтернативные. Так, в 1754 году были сосланы титулярный советник Позняков с женой и корабельный подмастерье Острецов за рассуждения о приходе к власти либо Петра Федоровича, если Разумовским не удастся его "оттереть от наследства", либо Ивана Антоновича [8, л. 68 об. - 69]. Под воздействием легенды о нем, как считает К. В. Чистов [191, с. 133], в ночь с 4 на 5 июля 1764 года подпоручик В. Я. Мирович предпринял неудавшуюся попытку освободить из Шлиссельбургской крепости Ивана Антоновича. По убедительному мнению В. В. Стасова, эта акция была по инициативе Екатерины II спровоцирована, по-видимому, Н. И. Паниным.
Однако в результате комплекса рассмотренных выше причин силу набирало самозванство под именем не Ивана Антоновича, а Петра Федоровича. Почему?
Будучи одним из вариантов избавительской металегенды, в России, где она зародилась, и в других странах, где она адаптировалась, легенда о Петре III отразила социально-утопические мечтания непривилегированных слоев населения. Мечтания эти - в первую очередь плод эволюции крестьянской мысли. Они возникли не сразу, а складывались по мере расширения массовой базы и радикализации программных требований социально-утопического самозванства. В России той эпохи это проявлялось наиболее полно у пугачевцев: после уничтожения крепостничества и истребления помещиков - "вредителей империи и раззорителей крестьян", как говорилось в манифесте Пугачева 28 июля 1774 года, - "всякой может возчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до века продолжатца будет" [81, с. 47]. Точно так же освобождение народных (крестьянских) масс от социального, а равно и от национального угнетения составляло центральную идею черногорского варианта (и практической деятельности Степана Малого) и чешской легенды. При всей неясности, расплывчатости представлений о желанном идеале заложенные в них мечты о земле и о воле закрепляли извечную и стихийную тягу к "общежитию свободных и равноправных мелких крестьян" [113, с. 211].
Возлагая надежду на "доброго", "истинного" монарха (царя, императора, принца и т. п.), народное сознание в данном случае символом выбрало имя Петра III. Выбор не был случайным и не объяснялся лишь тем, как порой считается, что император на престоле пробыл недолго, не успел "примелькаться" и "остался как бы абстрактной алгебраической величиной, которой можно было при желании дать любое конкретное значение" [202, с. 38]. Несомненно, подобные резоны сыграли свою роль. Но не только они. Ведь, например, Иван Антонович в народном сознании обладал не меньшими шансами на идеализацию. Он не только пробыл на престоле недолго, но и последующую жизнь провел в заключении; о его существовании и правах знали и не только втайне поговаривали об этом, но и предпринимали попытки его освобождения. Условия для мифологизации Ивана Антоновича, таким образом, создавались. С точки зрения народных представлений при нем было "лучше", он пострадал от "бабьего правления", стал "мучеником", а смерть его окружала тайна. И как мы видели, в 40-50-х годах XVIII века такая мифологизация уже намечалась. Все же фактом устойчивого народного самозванства образ Ивана III (тоже, между прочим, "третьего императора") не стал. Дело, следовательно, не только в кратковременности пребывания центрального персонажа избавительской легенды на престоле. А иногда и вовсе не в этом.
Прижизненной идеализации, например, подвергся в чешской крестьянской среде Иосиф II, в пору восстания 1775 года наследник Марии Терезии. Ситуация во многом напоминала российскую. Как и Екатерина II, Мария Терезия не допускала своего сына к активному участию в политической жизни (хотя в отличие от Екатерины она объявила сына соправителем). Мария Терезия также получила императорский титул по мужу, "римскому императору" Францу I Лотарингскому (умер в 1765 году). Подобно Екатерине II, у Марии Терезии существовали серьезные разногласия с сыном, особенно в вопросах внутренней политики. Они усилились на рубеже 60-70-х годов, когда народная нужда и накал социальных противоречий в деревне, особенно в Чешских землях, достигли высшей точки. Иосиф был сторонником отмены личной крепостной зависимости и проведения религиозной веротерпимости для протестантов, православных и иудаистов. Слухи о его намерениях, а он постарался воплотить их в жизнь, взойдя в 1780 году на престол, докатывались и до крестьян Чешских земель, вызывая надежды на наследника. Тем более что вел он себя просто, знал чешский язык и, посещая Чехию и Моравию, любил разговаривать с местным населением.
В результате, помимо собственной воли, не будучи самозванцем, Иосиф превратился в "сельского императора", на которого стало уповать крестьянство. Это отразилось в фольклоре того времени, в том числе в популярной в мятежные месяцы 1775 года молитве - антипомещичьем памфлете "Сельский отче наш":
…О, император, государь родимый,
прикажи, чтоб не гнули мы спины
должникам нашим!
Дай нам хоть малое облегчение
И более в такое притеснение
не вводи нас!
[240, с. 53–54].
Любопытно, что идеализация Иосифа II как ожидаемого наследника-избавителя перешла на его личность и после того, как он стал правящим государем. Сохранилась она и после смерти этого незаурядного государственного деятеля, который, по собственным грустным словам, "много хотел, но ничего не исполнил".
Нет, для успешной и действенной мифологизации того или иного правителя требовались более веские причины, нежели незначительный срок пребывания его у власти. И применительно к Петру III они существовали, если, разумеется, рассматривать их не абстрактно, а в контексте специфики массового народного сознания. Это, во-первых, ряд аспектов законодательства Петра III. Не отдельные акты, вроде секуляризации церковно-монастырских имений или запрета фабрикантам покупать деревни с крестьянами, а некие более общие тенденции, связанные с прокапиталистическим развитием. Среди них стимулирование вольнонаемного труда, определенные ограничения всевластия помещиков над крепостными, перевод монастырских крестьян в более высокий по народным представлениям ранг государственных, подтверждение льгот казачеству и однодворцам, послабления нижним чинам в армии и на флоте, другие подобные меры, о которых выше шла речь. В народной памяти они осмыслялись как начинания, породившие многообещающие надежды. Ведь трактуемые в связанных с именем покойного императора актах крестьяне, раскольники, казаки, однодворцы, солдаты, работные люди и некоторые другие социальные слои - это как раз те категории трудового населения, среди которых первоначально зародились, оформились и получили развитие идеи народного самозванства в личине "чудесно спасшегося" императора.
Во-вторых, манера поведения самого Петра III - манкирование правилами придворной условности, забота о нижестоящих, проявившаяся уже во время командования им Кадетским корпусом, простота в обращении с "простыми" людьми, заинтересованность в разговорах с солдатами, появление в людных местах, на улицах без охраны и т. п. Словом, та самая "непохожесть". Наиболее четко, пожалуй, это было сформулировано в обращении пугачевского полковника И. Н. Грязнова к жителям Челябинска 8 января 1774 года. "Дворянство же, - заявлял бывший симбирский купец, - премногощедрого отца отечества, великого государя Петра Федоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянах указать, чтоб у дворян их не было во владении… изгнали всяким неправедным наведением" [81, с. 271]. Впрочем, мотив вражды дворян к царю был давним. Еще в 1747 году крестьянин Данила Юдин был арестован как автор "возмутительных писем" [191, с. 138], в которых обвинял придворных в намерении "извести великого князя Петра Федоровича" (в этом можно найти переосмысленные по-своему отзвуки конфликтов наследника с Елизаветой Петровной и ее окружением). Во всяком случае, представления о "народолюбии" Петра III были стойкими и проникли к черногорцам и чехам. М. Танович, сподвижник Степана Малого, рассказывал, как русский царь принимал его и пил за здоровье черногорцев. Заметим, что свидетельство Тановича не обязательно было выдумкой. Вспомним, что весной 1762 года в ответ на обращение черногорских митрополитов Саввы и Василия русское правительство предприняло решительный и почти мгновенный демарш в защиту прав черногорцев. Зная это, а также учитывая открытый характер Петра III, надо признать, что его встреча с Тановичем была вполне возможна.
Совокупность подобных фактов или, по крайней мере, слухов о простоте поведения российского императора способствовала его идеализации еще до вступления на престол. По верному наблюдению К. В. Чистова, легенда о цесаревиче-избавителе предшествовала легенде о Петре III как императоре [191, с. 139]. Взаимно напластовавшиеся и переплетавшиеся подлинные черты личности и деятельности Петра Федоровича постепенно обретали в народном сознании некую системную целостность, в проявлении которой неожиданность его свержения и последовавшая борьба в верхах за власть сыграли роль решающего катализатора.
Но на выбор центрального персонажа легенды попутное воздействие оказали и другие факторы, которые в этой связи до сих пор должным образом не учитывались. Один из них - растянувшаяся во времени и пространстве процедура присяги Петру III и неожиданно для населения страны - сменившей его Екатерине II.