Все разлеглись на лугу под полуденным солнцем. Раздали жидкий супчик, по кусочку мяса, нанизанному на деревянную спичку. Кому повезло, ухватил действительно мясо, большинство же получило нанизанный на деревяшку комок сухожилий или кожу.
– Здесь нельзя ничего купить? – мрачно спрашивает Под.
Белый драгун, который присоединился к нам с одним из своих товарищей, маленьким вандсбекским гусаром, качает головой.
– Только квас, – говорит он.
– Квас? – переспрашивает малыш Бланк. – Его едят?
– Нет, пьют. Русское пиво. Из перебродившего черного хлеба, насколько мне известно…
– Из черного хлеба? – восклицает солдат, которого товарищи прозвали Баварец. – Черт побери, и это они называют пивом? Этих людей, видно, совсем покинул Господь Бог.
Он идет, чтобы лучше рассмотреть этот напиток. Трое играют в карты, один стрижет ногти на ногах.
– Я только что видел среди ваших улана. Что с ним? – спрашиваю я Зейдлица.
– Дизентерия, – тихо говорит тот. – Отличнейший человек. Доброволец в 45 лет. Доктор Зивелинг из Гамбурга. Жаль его…
– Дело плохо?
– Он теряет много крови…
Как-то вечером ко мне подсаживается Брюнн.
– Юнкер, – говорит он, – я тоже хотел бы немного поучиться русскому. Вскоре, думаю я, поедем дальше, тогда пригодится…
Я уже не говорю о книгах, тем более об учебном плане – стал умнее.
– Да, – киваю я, – так что ты хочешь знать? Бумага у тебя есть? Записывай…
– Как сказать: "Ich liebe dich"?
– Я вас люблю.
Он пишет.
– "Gib mir einen Ku"? – спрашивает он дальше.
Я говорю.
– "Ich möchte mit dir schlafen", – деловито продолжает он.
Он старательно записывает.
– Что еще? – спрашиваю я.
– Нет, спасибо, мне хватит… – коротко говорит он, с наморщенным лбом садится в стороне и заучивает наизусть.
Дней восемь спустя наши телеги снова появляются во дворе.
– Быстро собраться!
Очищается весь лагерь, вместе с нами поедут прибывшие перед нами. Остаются лишь 20–30 нетранспортабельных.
Мы строимся, однако сразу же после этого снова садимся в траву. Постепенно мы постигаем, что по-русски означает "сейчас, сразу".
– Эх, теперь снова начнется потасовка, – устало говорю я. – Если бы только мы уже были в вагоне! На нижних нарах я не выдержу…
– Не бойся, сынок, – говорит Под. – Уж я позабочусь!
Когда мы еще издалека увидели солдат сопровождения, я вместе с двумя нашими новыми товарищами еще раз ковыляю в барак. Доктор Зивелинг лежит скрючившись на солнечной стороне в траве, положив голову на большой камень. Его рейтузы заскорузли от слизи и крови, седые волосы растрепаны, скулы обтянулись кожей, губы пересохли. Он хочет еще раз пожать нам руки, но в состоянии лишь растопырить пальцы.
– Идите, мои мальчики, – говорит он. – Идите, мои дорогие мальчики! И – не забывайте Германию…
Обоих новеньких, Зейдлица и Позека, Под берет на наши нары. Он замечает, что я с одобрением отнесся бы к этому, и приглашает их.
– Чтобы нашему юнкеру было с кем поговорить об умном! – грубовато говорит он. – Я ведь неученый шалопай…
Поезд катится дальше. День идет за днем. Под больше уже не выпрыгивает с энтузиазмом из вагона на остановках. Я могу отправлять его за покупками не чаще одного раза в день.
– Нам нужно экономить, Под! У меня осталось лишь три рубля, а сколько у тебя?
– Приятель, – мрачно говорит он, – у меня давно уже нет ни копейки…
Если бы только удалось раздобыть денег! Мне нужно любой ценой поддерживать у Пода хорошее настроение. В нашем мрачном вагоне сияет солнце, когда он весел. Но он весел, лишь когда сыт. А ему нужно много…
Из пятерых новеньких в нашем вагоне двое больны дизентерией. Они были слишком слабы, чтобы забраться на верхние нары, поэтому, расслабленные и грязные, лежат в темном углу. Днем они не решаются выползти оттуда, но по ночам они лежат, высунув зад в щель сдвижных дверей. Хотя они почти ничего не едят, из них безостановочно льется. Вокруг них все замазано.
– Свинство! – чертыхается Баварец. – Выкинуть их!
– А если бы это случилось с вами? – возмущенно восклицает малыш Бланк. – Что бедняги могут поделать?
– Тебе бы заткнуться, – бормочет Под.
Баварец незаметно смывается со словами:
– Я только имел в виду, что их везут с нами.
На вокзалах теперь мы нередко встречаем длинные составы беженцев – украинцев и поляков, литовцев и прибалтийцев. Они уже многие месяцы с детьми и скарбом ютятся в вагонах и устроились по-домашнему.
– Юнкер, – говорит Брюнн однажды вечером, когда мы стоим на одном из таких вокзалов, – поговорите с часовым, нельзя ли везти с нами какую-нибудь девушку!
– Вы с ума сошли, Брюнн?
– Почему? Мы тут собрали пять рублей, разве ему не хватит? Есть тут одна из беженок, славная штучка – молоденькая, хорошенькая, здоровая! Она останется у нас до утра, а затем сразу уедет обратно…
– Но я этого не хочу! Поищите другого…
Брюнн таращит на меня глаза.
– Но почему? – озадаченно спрашивает он.
– Потому что я не принимаю участия в подобном свинстве…
– Слушай, – холодно говорит он, – ты можешь думать об этом что хочешь, нам это все равно! Но если в тебе совсем нет чувства товарищества… Ты молод, еще совсем не знаешь этого, не знаешь, что это такое… Но мы, старики, женатые… Знаешь ли ты, что мне по ночам приходится до крови кусать руки? Каждую ночь, каждую ночь… Нет, черт побери, – взрывается он, – я прошу тебя, мы все тебя просим, кроме тебя, никто не сможет с ним поговорить! Ах, боже мой…
– Тихо, Брюнн! Я поговорю…
С наступлением сумерек раздается пронзительный сигнал к отправке. В последний момент Брюнн с дальней стороны втягивает в вагон простоватую девицу. Часовой делает вид, будто спит. От возбуждения никто не может выдавить ни слова. Только цыган поскуливает как собака.
Девушка, зябко подрагивая, оборачивается во все стороны и смущенно хихикает. Брюнн резко хватает ее за обе руки, тянет на нижние нары, освобожденные для этой цели. Я слышу его прерывистое дыхание, вижу, как его руки бродят по ее телу, спускаясь все ниже.
– Силы небесные, – повторяет он, – силы небесные…
Тридцать изголодавшихся мужчин украдкой подглядывают за ним, лишь цыган открыто присел рядом на корточки. Зейдлиц, Позек, Бланк, Под и я ложимся на спину, остановившимся взглядом смотрим в потолок. Я чувствую страшную нежность к Поду, исполину Поду, медведю. Но одновременно меня мучает глухое напряжение. Если бы и он…
Внезапно Брюнн вскрикивает. Нечеловеческий крик вырывается из него, это вопль зверя, который на секунды забыл о своей неволе и мнит себя на благословенной свободе. Звук бьет по моим ушам, как крик на состязании борцов. Неужели нужно бороться друг с другом, чтобы достичь того, что должно быть самым прекрасным? Неужели это больно?..
"Что она делает?" – со страхом думаю я. Этого я еще никогда не видел. Я никогда этого не делал. Внутри разгорается огонь. Мне приходится до крови кусать губы, чтобы заставить себя не глядеть на них открыто. Как цыган…
Когда на рассвете я поворачиваюсь, вижу белеющую плоть девушки. На ее теле почти ничего нет. И на коленях над ней уже не Брюнн. Это уже четвертый, шестой или восьмой…
Брюнн лежит на свободном месте и спит. Его симпатичное лицо парикмахера улыбается, спутанная бородка вздрагивает. Малыш Бланк плачет, содрогаясь всем телом. Под в поту лежит рядом со мной. Он прижимает кулаки к глазам и что-то бормочет.
– Анна, – шепчет он беспрерывно, – Анна…
В Самаре я в последний раз посылаю Пода за покупками.
– Тут хватит лишь на дюжину пирожков с мясом, – говорю я, улыбаясь. – Последние копейки, принеси, что удастся!
Он приносит в два раза больше, чем можно было рассчитывать. Дело для него обычное, черт его знает, как это ему удается! То ли крестьянки не могут устоять перед этим клянчащим медведем, то ли он просто тибрит?
Мы еще раз наедаемся досыта. На следующий день Брюнн символическим движением туго затягивает ремень.
– Замечательные дни позади, как говорится! – патетично говорит он.
На станциях я больше не выхожу. Я не в силах смотреть на Пода, согнувшего грузное туловище и застывшего с открытым ртом перед каким-нибудь прилавком с пирожками, с глазами почти загипнотизированными их жирно-блестящей коричневой корочкой. Его однажды уже отстегали, поскольку он при этом прослушал сигнал к отправлению – теперь за ним присматривает Бланк. У всех желудок сжимается при виде жареных гусей и уток.
– Не могу больше выносить их запаха! – говорит Брюнн.
Обоим больным дизентерией хуже. Они скрючившись лежат под нарами, и лица их словно обтянуты измятым пергаментом. Бедолаги уже не в состоянии доковылять до раздвижных дверей, чтобы опорожниться, вокруг них лужа желтой слизи и блеклой крови. Их мокрая одежда ужасно воняет, и, когда входишь с улицы, кажется, что сейчас будет рвать до желчи.
Я в третий раз говорю с часовым.
– Товарищ, – говорю я, – эти люди скоро умрут, если их не отправить в лазарет! Мы все перезаразимся, доложите начальнику эшелона…
– Пусть подыхают, к чертям собачьим! И если ты еще ко мне подойдешь с этим… – Он кладет руку на нагайку. Ее ремень все еще черен от крови Шнарренберга.
– Собственно, какое дело до этого солдатам? – хрипло спрашивает Зейдлиц.
– О, – говорю я, – это не солдаты, это сопровождающие ссыльных, своего рода полиция, единственная задача которой – доставлять преступников в Сибирь. Их можно узнать по форме: зеленые гимнастерки, черные рейтузы, револьверы на красном шнуре, казачьи шашки, нагайки.
– Значит, мы не военнопленные? – только и говорит он. – Выходит, мы преступники, убийцы, воры, ссыльные? О, тогда я все понимаю…
Однажды на рассвете мы слышим протяжные стоны под нашими нарами. Под соскакивает вниз, вытаскивает одного больного за ноги из тьмы. Он очень тяжел, другой почти лежит на нем. Под хватается за него и в испуге шарахается назад.
– Он уже холодный! – хрипло говорит Под. – Идите беритесь за него!
Верхний, умирая, перекатился на него, а нижний был уже слишком слаб, чтобы освободиться. Теперь он с испуганными глазами делает неуверенные движения и, булькая, что-то произносит, но мы не понимаем его.
Пока доехали до следующей станции, и второй издает последний вздох.
– Слава богу! – говорит Баварец. – Наконец-то мы от них избавимся!
На этот раз никто на него не злится. Все думают точно так же.
Когда состав останавливается, я спешу к начальнику, бородатому унтер-офицеру.
– В нашем вагоне двое умерли от дизентерии. Прошу вас распорядиться, чтобы их сняли.
– О, ничего! Слишком много писанины. Пусть лежат. Мы скоро будем на месте. Я обязан сдать всех по списку.
Я чувствую, что бледнею.
– Как же?.. Но так нельзя… Мы все заразимся… У некоторых из нас открытые раны…
– Я обязан сдать всех по списку! – грубо выкрикивает он. – Иди! Проклятый гунн! Пошел!
Я возвращаюсь. Когда рассказываю, никто не произносит ни слова. У Шнарренберга ходят желваки. Малыш Бланк закрывает лицо руками. Зейдлиц гордым движением откидывает голову.
– Забросьте их под нары! – говорит часовой, сворачивает сигарету и сплевывает.
Под и Брюнн за ноги оттаскивают покойников в самый дальний угол. Они бесшумно скользят по полу, оставляя широкий след красноватой слизи, словно большие улитки.
– Нужно на следующей станции вымыть пол, – говорит Шнарренберг. – А также принести из уборной хлорку и посыпать. Иначе мы все перезаразимся…
Четверо суток мы едем вместе с ними. Постепенно резкий запах проникает сквозь щели наших нар. Они лежат как раз под нами, и иногда кажется, будто трупный холод их тел проникает в нас.
Мы больше не разговариваем. Мы больше не поем. По ночам кто-нибудь в ужасе вскакивает спросонья. Полное лицо Пода побледнело и осунулось. Малыш Бланк стал теперь чаще плакать во сне. Тогда он ищет за широкой спиной Пода защиту, словно ребенок у матери. Зейдлиц ходит, держа голову так, словно шея у него окостенела.
При нашем прибытии на станцию назначения выпадает первый снег. Он сыплется мелкой крупой, и под его переливчатый шорох мы разглядываем местность, которая до горизонта тянется безжизненной пустыней. Мы еще не знали, что эта безлесная степь – одна из самых страшных местностей России, Оренбургская степь, но мы чувствуем безысходность в первые же мгновения.
– И в этом забытом Богом захолустье мы должны жить? – спрашивает Брюнн.
Снова часами мы строем в две шеренги стоим перед вагонами. Все ужасно мерзнут, мы, раненные, особенно, поскольку из-за наших хромых ног не в состоянии топтаться, чтобы хоть немного согреться.
– Нельзя, что ли, хотя бы держать нас в вагонах, пока они не смогут принять? – ворчит Шнарренберг.
Наконец из ближайшего местечка верхами приезжают два казачьих офицера. Нас пересчитывают – "раз-два-три" – несколько раз подряд, счет не совпадает.
– Где двое недостающих? – орет бородатый унтер-офицер.
– В вагоне! – глухо мямлит хор.
– Почему не построились? – орет он.
– Потому что подохли! – выкрикивает Зейдлиц.
– Вынесите их, сейчас же!
Под делает знак Баварцу.
– Завяжи мне на лице носовой платок! – свирепо говорит он, вынимает вторую тряпку и повязывает ее вокруг рта Баварцу.
Затем они, плотно сжав рот, забираются в вагон и вытаскивают обоих за сапоги наружу.
– Стой, стой – куда? – кричит унтер-офицер.
– Куда положено! – бормочет Под и складывает их перед копытами коня коменданта. Животное громко всхрапывает, становится на дыбы и пятится. Лица мертвецов черно-синие. Снег поспешно и милосердно покрывает их глаза.
– В полном составе, ваше высокоблагородие! – докладывает унтер-офицер.
Комендант, маленький, сухой тип с остреньким мышиным личиком, молниеносно и небрежно вскидывает руку к папахе.
– По четыре в колонне – марш! – кричит он с седла.
Молча мы начинаем движение.
– Этот мышонок – просто живодер, разрази меня гром, – убежденно говорит Под.
Впервые с момента пленения нас помещают в земляные бараки, ужасающие, глубоко врытые в землю, перекрытые плоской крышей, прямоугольные помещения, чудовищно нездоровые. Они кажутся недостроенными, их стены лишь кое-где обшиты тонкими досками, во многих местах обнажена голая земля. С коротких сторон находятся двери, с длинных сторон – пара маленьких окошек, наполовину занесенных снегом. В центре узкий проход от двери к двери, все остальное помещение занимают нары – еловые доски в два этажа.
– Черт побери, – говорит Брюнн, – просто медвежья берлога! И так темно, что даже не почитаешь утреннюю газету!
Мы располагаемся так же, как и прежде, вместе. Снова в барак загоняют в два раза больше людей, чем он вмещает. Если бы мы могли сколотить стол и пристроить его где-нибудь между нами! Уже многие недели мы едим прямо на голом полу. Со временем станем такими сутулыми, что уже не увидим неба…
– Не кажется ли вам печь слишком маленькой для такого большого помещения? – опасливо спрашивает Бланк. Он малокровен и постоянно мерзнет.
– Землянки должны быть теплыми, – утешает Зейдлиц.
В первый вечер Под приходит с худым как спичка пехотинцем.
– Это тоже один из тех, кто проклят на вечный голод, – деловито сообщает он. Парень кажется отчаянным, на его продубленном лице длинный крючковатый нос, черные глаза горят огнем. – Можем мы принять этого парня в нашу гильдию? – продолжает Под. – Парень много где побывал, он артист и волшебник. Думаю, он иногда будет веселить нас своими трюками.
Когда через трое суток впервые привозят дрова, благоухающие поленья, Под с Артистом отправляются за добычей. Под возвращается с синяком под глазом и восьмью поленьями.
– Тут, детишки, – говорит он насмешливо, – каждому по подушке, и пухлой, и тощей! Выбирайте, как у мамы!
Это совершенно гладкие, расколотые пополам поленья. До того я всегда использовал вместо подушки свои сапоги, у которых мягкие голенища. Если голенищами обернуть подметки, из них получается сносная подушка, но спать на расколотом полене – все равно что на подушке, туго набитой конским волосом. Если хотя бы были одеяла… По счастью, при пленении на мне была длинная кавалерийская шинель, могу ей накрываться. Но у большинства нет ничего, кроме мундира на теле, и они ужасно мерзнут каждую ночь.
Шнарренберг, и в этом бараке старший по званию, заявляет, что комендант ищет переводчика для общения с военнопленными.
– Вызовитесь! – наседают на меня Зейдлиц, Под, Брюнн и Бланк. – Как знать, кто иначе вызовется, перехватит должность и лишит нас каких-нибудь выгод?.. Да, юнкер, давай! Тогда наши жалобы, может быть, дойдут до цели!
Я прошу часового отвести меня к коменданту. Мышонок сидит в штабном здании, курит папиросы одну за другой. Перед ним стоит немецкий штабс-врач, которого я еще никогда не видел, изящный, подтянутый человек. Я лишь слышу, как он говорит ему по-французски о том, будто что-то должно обязательно случиться.
– Oui, oui, certainement, sans doute…
Я не без оснований подозреваю, что комендант знает по-французски лишь пару фраз. Он все время повторяет одни и те же слова: "certainement, sans doute"…
– Это неслыханно, – продолжает врач резко.
– Oui, oui, sans doute… Ну а вы? – по-русски обращается он ко мне.
– Готов быть переводчиком. Ваше высокоблагородие объявили…
– Гут, хорошо… Вы очень молоды. Что, в Германии на фронт уже посылают детей?
"Все время один и тот же глупый вопрос!" – думаю я.
– Я доброволец! – повторяю в сотый раз.
Он улыбается:
– Вот как?.. Что же, желаю хорошо повеселиться…
– У вашего благородия будут распоряжения? – коротко спрашиваю я.
– Нет, можете идти. С сегодняшнего дня вы переводчик. Впрочем, вы мне тоже не нужны, господин доктор. Всего доброго…
У штабного здания мы неожиданно останавливаемся.
– Доктор Бокхорн, – представляется штабс-врач.
Я кратко называю свое звание, имя и полк.
– Итак, в известном смысле нам придется работать вместе, фенрих, – говорит он и пожимает мне руку. – И обоим будет нелегко. В этом лагере ужасные условия, в особенности в санитарном отношении. И ничего не делается! Да, он все обещает – certainement, sans doute, – при этом даже не понимает по-французски. Но что я могу поделать, он не понимает по-немецки, а я по-русски… Теперь будет полегче!
Когда я возвращаюсь, на меня смотрят с ожиданием.
– Ну, сынок, – говорит Под, – как там, в берлоге льва?
– Да, я стал толмачом, – безрадостно говорю я. – Но ты был прав, Под: Мышонок большая шельма! Но несмотря на это, не нужно бояться. В лагере имеется немецкий врач, которому палец в рот не клади. Он уже заботится о нас. Зовут его доктор Бокхорн…