Лермонтов "безнравственный", Толстой - нравственный. Это ничего не значит. Ничего не значит, что Толстой - "рационалист", а Лермонтов - с "Ангелом".
"Ангел" Толстого - невидимка. Не Черткову же его увидеть. Но "ангел" Толстого есть. Это он зарывал с Левушкой зеленую палочку в Заказе, в лесу. И мало ли еще что он делал и с Левушкой, и с Львом Николаевичем, чего и не снилось Черткову!.. Висела же в кабинете Толстого в 1909 году, - после всего, всего, после всякого "еретичества", - огромная "Сикстинская Мадонна", с ангелами, этот "чистейшей прелести чистейший образец" ангельства. Почему Лев Николаевич не "снял" со стены и не дал Черткову "убрать" подальше? Левушка или Ангел не позволил? Так же не позволил, как Лермонтову не позволил снять с шеи "образок святой" - (конечно, не сомневаюсь, Богородицы).
Пишет Толстой (1889 г.) редактору "Русского Богатства", рационалисту Оболенскому: "Еще вот что: мой хороший знакомый Герасимов… написал статью о Лермонтове, весьма замечательную. Он показывает в Лермонтове самые высокие нравственные требования, лежащие под скрывающим их напущенным байронизмом. Статья очень хорошая. Он читал ее в Психологическом обществе. Я предложил ему напечатать ее у вас".
Толстой конца 80-х гг., устраивающий в журнал чужую статью о поэте, это могло быть только о Лермонтове (и, может быть, еще только о Тютчеве).
Тут ангельский "толчок": заступись за Лермонтова, ты, "нравственный", за "безнравственного". Смотри: и у него были "самые высокие нравственные требования", а "байронический плащ" на нем - это такие же пустяки, как холщовая блуза на тебе. И он заступился…
И ангел же подсказал Толстому столько раз им выраженное убеждение, что маленькая "Тамань" Лермонтова - есть высшее, совершеннейшее создание русской прозы, - высшее, чем "Капитанская дочка" и "Война и мир".
"Как описание Кавказа, Лев Николаевич - автор изумительных описаний в "Казаках", в "Хаджи Мурате" - считал очень метко схваченным впечатлением строчку Лермонтова:
Сквозь туман кремнистый путь блестит".
(С. Стахович. Слова Л. Н. Толстого…)
А в этой "Строчке" - весь Лермонтов.
Но самое поразительное, что сказал Толстой о Лермонтове…, это его слова Русанову в 1883 г.: "Толстой стал говорить о Лермонтове:
- Вот кого жаль, что рано так умер! Какие силы были у этого человека! Что бы сделать он мог! Он начал сразу, как власть имеющий. У него нет шуточек, - презрительно и с ударением сказал Толстой, - шуточки не трудно писать, но каждое слово его было словом человека, власть имеющего.
- Тургенев - литератор, - дальше говорил Толстой. - Пушкин тоже был им, Гончаров - еще больше литератор, чем Тургенев; Лермонтов и я - не литераторы"…
Это удивительно. Это только сам Толстой имел право так сказать о себе и о других. Всякого другого, кто сказал бы так о нем и о Лермонтове, засмеяли бы до смерти Сакуновы и Пиксановы, - да все равно и Венгеровы и Гершензоны. Лучшей характеристики писательства Лермонтова и его кровного - по Ангелу и по плоти - родства с Толстым - нет и не может быть…
…"Ангел", эта неизреченная тайна и небесная радость русской поэзии…
Свидетельство Толстого о Лермонтове есть золотой венок на лермонтовскую могилу, такой венок Толстой возложил только на одну его раннюю могилу…"
4
О влиянии Байрона на творчество Лермонтова столько наговорено - и мемуаристами, и писателями, и филологами… Нет дыма без огня, но Лермонтов огня и не скрывал - толкователи же больше надымили.
С поэзией Байрона Лермонтов познакомился в юности, сначала по переводам Жуковского, Козлова и французских поэтов; затем напитался байроническим духом, читая Пушкина, того же Козлова, Бестужева-Марлинского. Осенью же 1829 года принялся изучать английский язык, чтобы читать Байрона в подлиннике, и быстро успел в этом.
В 1830 году юный сочинитель простодушно признавался:
Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел;
У нас одна душа, одни и те же муки, -
О, если б одинаков был удел!..Как он, ищу забвенья и свободы,
Как он, в ребячестве пылал уж я душой.
Любил закат в горах, пенящиеся воды
И бурь земных и бурь небесных вой.Как он, ищу спокойствия напрасно,
Гоним повсюду мыслию одной.
Гляжу назад - прошедшее ужасно;
Гляжу вперед - там нет души родной!(К ***)
К тому же году относится вторая дневниковая запись о Байроне:
"Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном. [Ему] Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; [мне] про меня на Кавказе предсказала то же самое [повивальная] старуха моей бабушке. Дай бог, чтоб и надо мной сбылось; хотя б я был так же несчастлив, как Байрон".
Сбылось… пусть не все, но сбылось.
Далеко не первого и уж тем более не единственного в русской литературе "зацепил" тогда английский поэт. Филолог Андрей Федоров точно замечает по этому поводу:
"В конце 20-х гг. влечение к Байрону не ослабевало ни в русской читающей публике, ни в литературной среде. Но в реальных условиях жестокой реакции (книга А. Федорова издана в 1967 году, когда по-советски беспрекословно считалось, что все, что при царизме, то не иначе как "жестокая реакция". - В.М.) основной отклик в умах будили мотивы не столько политического протеста, сколько философского сомнения и отрицания, заключенные в поэзии Байрона. Успех Байрона и байронизма на русской почве не был следствием какой-либо пришедшей "извне" моды, а отвечал глубокой потребности, родившейся в самом русском обществе и русской литературе. И неверно было бы представлять себе дело так, что перед русской литературой стояла задача как можно более близкого подражания Байрону, восприятия его творчества, создание, так сказать, его русского варианта. Нет, задача имела другой характер и заключалась в другом, а именно - в создании собственной оригинальной поэзии высокого напряжения страсти и глубокой мысли, которая дала бы отклик на самые жгучие вопросы, волновавшие умы, а по силе идейного и эмоционального накала сравнилась бы с Байроновой. Это и было то, что в своем творчестве Лермонтов осуществлял с 1830 года. Интерес к Байрону, которого он в это время открывал для себя, совпал с его собственными исканиями".
Федорову же принадлежит справедливое наблюдение, что Лермонтов не берет то, что находит, а находит то, что ищет.
Александр Герцен считал, что точнее говорить не о "влиянии" Байрона на Лермонтова, а о "симпатиях" Лермонтова к Байрону, - и последние, по его мнению, были глубже, чем у Пушкина.
Но большинство толкователей все же елозили по накатанной колее.
Василий Боткин в 1840 году писал Виссариону Белинскому:
"…Да, пафос Байрона есть пафос отрицания и борьбы; основа его - историческая, общественная… Лермонтов весь проникнут Байроном… Внутренний, существенный пафос его есть отрицание всяческой патриархальности, авторитета, предания, существующих общественных условий и связей…"
Весьма сомнительно, впрочем, как и последующие доказательства:
"Дело в том, что главное орудие всякого анализа и отрицания есть мысль, - а посмотри, какое у Лермонтова повсюдное присутствие твердой, определенной резкой мысли во всем, что ни писал он, - заметь, мысли, а не чувств и созерцаний… В каждом стихотворении Лермонтова заметно, что он не обращает большого внимания на то, чтобы мысль его была высказана изящно, - его занимает одна мысль, - и от этого у него часто такая стальная, острая прозаичность выражения…"
Удивительно: в упор не заметить ни чувств, ни созерцаний - у Лермонтова!.. Я уже не говорю о напевности стиха, о музыке самого чувства, тонкой словесной ткани и афористичности, что вкупе и составляют ту самую изящность, которую не видит критик. Да и разве отрицает Лермонтов патриархальность, предания и прочее? Отнюдь нет. Он отрицает падший дух человека и света, да и не столько отрицает, сколько грустит и печалится об этом. Боткин не видит в Лермонтове - поэта, перед ним будто какой-то философ, что пишет в рифму, до и то небрежно. Критик, лишенный музыкального слуха, берется судить о музыке, нисколько не сомневаясь в своем праве судить. Ну, раз так неймется, ты и суди какого-нибудь чижика-пыжика, а не стихи Лермонтова, ан нет!..
Далеко не сразу и далеко не все исследователи разглядели, что даже в переводах с других языков Лермонтов всегда остается самим собою и его слово, как впоследствии заметил А. Федоров, "сливается со словом оригинала только там, где оригинал приближается к нему". Вот развернутое суждение этого филолога:
"Исключительная активность Лермонтова в его отношении к иноязычным подлинникам, которые он нередко перестраивает и переосмысляет, представляет полную аналогию характеру его реминисценций из русских авторов. Приходится еще раз подчеркнуть, что твердой грани между переводом и собственным творчеством для Лермонтова нет, что в ряде случаев перевод легко переходит у него в самостоятельную вариацию на мотив иностранного поэта, а иногда и в полемику с ним. Во всех переводах, переделках и вариациях Лермонтов выступает как необыкновенно сильная поэтическая индивидуальность, и внимательное сопоставление их с оригиналами в конечном итоге позволяет отчетливо выделить в них именно "лермонтовский элемент"".
Не удивительно, что уже в восемнадцать лет огненный поэтический дар Лермонтова целиком переплавил, так сказать, исходную байроновскую руду и утвердился в своей самобытности. Именно к этому времени относится его знаменитое стихотворение - ответ, раз и навсегда, всем, кто считал, что ему не вырваться из могучих оков обаяния поэзии и личности английского поэта:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум немного совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я - или бог - или никто!
Пророческие слова; речь не мальчика, но мужа; убежденное и твердое определение своего пути, - и все сбылось!..
5
Итак, слово сказано: "Нет, я не Байрон, я другой…"
Это будто прощание с юностью, с огненным многописанием стихов, с глубоким погружением в собственную душу, с беспощадными думами о жизни. Поиск самого себя, мучительное самоопределение, испытание сил… эта непомерная внутренняя работа, втайне ото всех, не заметная никому.
Лермонтов осознает в себе свою особину - русскую душу. Чует: путь назначен недолгий. И убеждается: то, что ему суждено поведать миру, "толпе", никто другой не скажет.
Я - или бог - или никто!
Как отрубил - этой строкой, раз и навсегда, всем на свете, и прежде всего самому себе.
Гордыня ли тут?.. Вряд ли. Слишком тяжело предощущение того, что должно исполнить, - до гордыни ли?..
Для осуществления заданного необходима настоящая зрелость души, юношеской - это не под силу.
И Лермонтов - замолкает.
На несколько лет (1833–1836 годы) от него уходят лирические стихи, - это после поэтической лавины, что еще недавно неслась в его душе!..
Нет, сочинять Лермонтов не перестал: работает над поэмами, пишет прозу, - но лирики, в четыре года, всего с десяток стихотворений.
Очевидно, это неспроста. Недаром дается тишина. Нечто важное зреет в глубине его души, прежнее поэтическое слово будто позабыто и уже не удовлетворяет его, оно отходит в прошлое. Творческое начало, это разряженное мощным взрывом пространство, начинает неспешно и неуклонно сосредоточиваться в новое вещество - до сверхплотности, до следующего неизбежного взрыва…
Наверное, столь резкое преображение было связано и с внешними переменами в жизни. В конце 1832 года Лермонтов поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. 15 октября он пишет Марии Лопухиной:
"Не могу еще представить себе, какое впечатление произведет на вас моя важная новость: до сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принес своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я - воин. Быть может, это особая воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди - это лучше медленной агонии старика".
Привело же, как мы знаем теперь, и к тому и к другому: и к вершинам в поэзии, и к ранней гибели.
"А потому, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди".
Война-то началась… только не в бою с врагом достала его пуля в грудь, а на дуэли.
И другая перемена…В конце ноября 1832 года с Лермонтовым в юнкерской школе случилось несчастье. "Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу, - вспоминал его соученик Александр Меринский. - Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый и старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться возле других лошадей… Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ее ему до кости, его без чувств вынесли из манежа. Он проболел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки…"
В Школу Лермонтов вернулся лишь в середине апреля 1833 года, - стало быть, лечился вдвое дольше, чем пишет Меринский.
Опять, как в детстве - "Саше Арбенину", судьба посылает ему в виде недуга передышку. ("Бог знает, какое бы направление принял его характер, если бы не пришла на помощь болезнь… Болезнь эта имела влияние на ум и характер Саши: он выучился думать… Воображение стало для него новой игрушкой".)
Варвара Анненкова, дальняя родственница и поэтесса, не без иронии вспоминала:
"Мы нашли его не прикованным к постели, а лежащим на койке и покрытым солдатской шинелью. В таком положении он рисовал и не соблаговолил при нашем приближении подняться. Он был окружен молодыми людьми, и думаю, ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам, пришедшим навестить его".
Вряд ли уязвленная светская дама справедлива к Лермонтову. Неужто у него не хватило бы воспитанности, чтобы достойно поприветствовать родственницу двадцатью годами старше? - значит, рана была еще столь серьезной, что не позволила ему подняться навстречу. А мрачен был - так то, наверное, по настроению духа и нежеланию притворяться в угоду светскому лицемерию в общении.
Несчастный случай в манеже только ускорил новый этап в жизни Лермонтова - или же произошел вовремя: в том же октябрьском письме к Марии Лопухиной есть характерное признание:
"…все кончено: я жил, я созрел слишком рано, и будущее не принесет мне новых впечатлений".
И дальше следовало стихотворение:
Он был рожден для счастья, для надежд
И вдохновений мирных! - но безумный
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной;
И мир не пощадил - и бог не спас!..
…………………………………
- Ужасно стариком быть без седин;
Он равных не находит; за толпою
Идет, хоть с ней не делится душою.
Он меж людьми ни раб, ни властелин,
И все, что чувствует - он чувствует один!
Больше стихов (за исключением двух-трех эпиграмм да одного изящного стихотворения на французском) в письмах Лермонтова уже не было: он перестал делиться стихами с теми, кому вверял свою сокровенную лирику. Да и сами письма писались все реже и реже…
6
Странными для юноши стихами прощается Лермонтов со своею юностью.
Поцелуями прежде считал
Я счастливую жизнь свою,
Но теперь я от счастья устал,
Но теперь никого не люблю.И слезами когда-то считал
Я мятежную жизнь мою,
Но тогда я любил и желал -
А теперь никого не люблю!И я счет своих лет потерял
И крылья забвенья ловлю:
Как я сердце унесть бы им дал!
Как бы вечность им бросил мою!(1832)
В восемнадцатилетнем поэте словно заговорила вечность, которую вдруг он ощутил в себе:
И я счет своих лет потерял…
Тут не только величина пережитого - тут сила чувства пробивает защитную корку, соединяющую человека с вечным, и он ощущает жизнь во всей ее протяженной и непостижимой глубине. Даже забвенье не в силах унести на крыльях эту вневременную, присущую ему бездну, небесную, нечеловеческую по своей сути.
Следом другие стихи, тоже неземного свойства:
Послушай, быть может, когда мы покинем
Навек этот мир, где душою мы стынем,
Быть может, в стране, где не знают обману,
Ты ангелом будешь, я демоном стану! -
Клянися тогда позабыть, дорогая,
Для прежнего друга все счастие рая!
Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,
Тебе будет раем, а ты мне - вселенной!(1832)
Странен и лермонтовский демон - ведь в нем "дорогая" обретет рай, тогда как он в ней - вселенную. Отнюдь не демоническими - злобными - свойствами должен быть наделен такой демон, коль скоро в нем обещан рай, а сам демон, отринув весь принадлежащий ему подлунный мир, отыщет вселенную в любимой.
Поэт не раскрывает всего, что составляет сущность этого живущего в нем демона - гения (да, может, еще сам толком не знает ее), - он лишь приоткрывает таинственную завесу, прячущую его душу. А что в ней происходит - о том стихотворение "Бой":
Сыны небес однажды надо мною
Слетелися, воздушных два бойца;
Один - серебряной обвешан бахромою,
Другой - в одежде чернеца.
И, видя злость противника второго,
Я пожалел о воине младом;
Вдруг поднял он концы сребристого покрова,
И я под ним заметил - гром.
И кони их ударились крылами,
И ярко брызнул из ноздрей огонь;
Но вихорь отступил перед громами,
И пал на землю черный конь.
Вид грозы всегда волновал Лермонтова. И здесь, на перепутье судьбы, ему в образах грозы видится небесная битва за его душу. В младом всаднике в серебряном без сомнения угадывается архистратиг Михаил (в честь которого был назван Лермонтов), "князь снега, воды и серебра", как его изображали на иконах, - и он сражается с другим воздушным бойцом, в черном и на черном коне. Олицетворенное добро борется с олицетворенным злом - кто же завладеет душой поэта? Самому же ему поначалу кажется, что боец в черном сильнее, чем "воин младой" в серебряной бахроме. Но вихорь зла отступает перед громами, свет побеждает тьму:
И пал на землю черный конь.
В канун долгого поэтического молчания, необходимого для обретения окончательной духовной и творческой зрелости, Лермонтов уже знал это о себе.