В Москве у Харитонья - Барон фон Хармель 14 стр.


Через неделю мы ужинали с ней в Доме творчества в писательском городке и я рассказывал ей всё про Катаева, про Нагибина, про маму, про отца, про киноуниверситет, про свою первую любовь, которая жила там же недалеко, про, то как познакомился на улице со своей теперь уже бывшей женой, про Наполеона, войну 1812 года, про то, что здесь, в Переделкино, стояли кавалерийский корпус маршала Мюрата и пехотный дивизионного генерала герцога Анжу. Она не просто слушала, она не просто смеялась и живо реагировала, у нее светилось лицо, временами целиком превращавшееся в эти удивительные небесного цвета лучезарные глаза, которые хохотали, как клоун. Нет, я не Корлевич, я никогда не писал стихов и не буду и я не умею описывать личные переживания и эмоции. Я никогда не буду описывать близость, потому что для этого нужен высший талант, или это будет пошло, а значит, скучно.

Вечер катился в ночь, надо вставать и ехать домой. Лида жила далеко, на другом конце города, а работала в больнице на улице Алабяна, медсестрой на полставки. "Я сегодня не работаю, – сказала она. – И домой не поеду, я хочу остаться здесь с вами, пойдите, договоритесь о комнате." "Лида милая, – возразил я, – ты что говоришь-то, ты же замужем! И вообще. Между нами разница в возрасте столько, сколько тебе от роду, я тебя ровно вдвое старше." "Это вас не касается, замужем я или нет. Я подала на развод, и мы не живем вместе уже полгода. И вообще, это не ваше дело. Я вам нравлюсь, очень, у вас глаза горят, когда вы мне рассказываете и смотрите на меня. Идите, заплатите за комнату и возьмите ключи, а я вас внизу подожду на скамейке, хочу подышать лесным воздухом".

Нет, дорогой читатель, дверь в комнату, где стоит моя постель, всегда будет плотно закрыта. Таинство любви человеку описывать и рассказывать другим незаповедано.

Шло время. Мы встречались каждый день, иногда не расставались подолгу, но вместе не жили. Она ждала развода. Ходили в театр, на выставки, в кино, гуляли. Я читал ей стихи, наизусть, что бывает со мной крайне редко, читал "Анну Снегину", говорил, что если бы Королевич был жив, то он наверняка женился бы на ней, и они бы родили еще королев и королевичей с восхитительными хохочущими голубыми небесными лунами вместо глаз, как у всех людей. Она смеялась, у нее была манера согнуться и резко выпрямиться. Она полюбила мои любимые места и часто звонила мне на мобильный и говорила, что она уже на Девичке и чтобы я приехал.

Однажды я не выдержал и дал ей прочитать один из своих текстов, после того как в очередной раз она показала мне свои стихи. Она прочитала при мне, это был текст, который назывался "Урок математики", посмотрела на меня. Глаза не смеются: "Вы пишете, как живёте, как с женщиной спите." Я удивился: "А как это?" "А как выстрел из пистолета". "А другие как?" – спросил я. – "А другие сиськи мнут", – ответила Лида.

Юбки она носила только когда шла в церковь, и всегда у неё был с собой в ридикюле платок, который она доставала, когда шла молиться, и всегда из церкви выходила с заплаканным и каким-то потерянным лицом. Надо было – и только так – поцелуями осыпать её щёки, и тогда она возвращалась сюда, на землю, последний раз всхлипывала, обнимая меня за шею, и, целуя в губы, говорила: "Вот я уйду, уйду в монастырь, вот увидите. У меня больше нет сил, понимаете?" Я не понимал, отстранялся и начинал выступать, что за чушь, какой монастырь, тебе рожать и рожать, помотри, какие у тебя бедра, какая попа, а грудь, ты можешь взвод своей грудью выкормить, а то и роту. Она успокаивалась, вздыхала, батальон, говорила она, и луна опять хохотала, как клоун, и мы ехали куда-нибудь. Только чтобы она успокоилась.

Я подарил ей чудесную тоненькую кожаную курточку от хорошего испанского дизайнера, купил в Тель-Авиве. Она носила её без ничего, просто на голое тело и была так хороша в ней, так прекрасна. Я был в неё влюблён по уши, она носила не снимая православный крест, который я купил ей в Иерусалиме и освятил в церкви Гроба Господня. Она снимала этот крест, целовала его и только после этого шла ко мне.

Перед самой защитой диплома, когда она уже все сделала, все закончила, мы с ней ужинали в маленьком итальянском ресторанчике на Рождественской улице. На ней было короткое чёрное вечернее платье, очень скромное, и бархатная полоска на шее, под которой белела цепочка и иерусалимский крестик из белого золота с маленьким брильянтиком. Она была прекрасна, глаза светились, она ждала, и я сказал спокойно и уверенно: "Лида, выходи за меня. Мы же любим друг друга и не можем друг без друга". Она была сосредоточена, спокойна. "Я благодарна вам за предложение. Любая женщина почтёт за счастье хотя бы проводить с вами время и встречаться, когда вы того пожелаете. Вы можете выбрать себе любую, и любая согласится. Но есть правило: женщина не должна отвечать на предложение о замужестве сразу. Так заведено на свете". Мы вышли на улицу. Прекрасный летний вечер, она обняла меня за талию, как только она умела, взяла меня сильной рукой и притянула к себе, так что я чуть не упал на неё и автоматически оперся на её плечо. Был такой поцелуй, такой горячий, такой свой, родной поцелуй.

Прошло несколько дней, она позвонила, сказала, что сидит на Девичке и ждет меня. Я приехал, она курила, хотя вообще не курила. На скамейке валялась пачка "Парламента" до половины выкуренная. Глаза совсем потухли. Она была в платье, на коленях лежал шёлковый коричневый платок, который изумительно шел к её русым волосам. "Вы не перебивайте меня, а то я сейчас разревусь, и мы поедем с вами в ЗАГС, а этого нельзя делать. Вы, вы самый лучший человек, нет, не то, ерунда выходит. В общем, я никогда не смогу быть счастлива без вас. Тоже какая-то ерунда. Я вас очень, очень сильно люблю. Мой духовник сказал, что нельзя без венчанья, понимаете? Теперь понимаете? А для вас, у вас… не в вере вашей дело, а в том, что вы потом не сможете жить, будете считать, что предали вашего отца и те шесть миллионов, которых фашисты задушили в войну. Понимаете? Пропади оно всё пропадом, я ходила к вашим, так они сказали мне, что не сделают по вашему обряду религиозную еврейскую свадьбу потому, что я не еврейка, потому что была замужем. Вы понимаете?"

Она рыдала на всю Девичку в голос, так что подходили люди и предлагали ей воды, валидол… "Лида, милая, да плюнь ты на все, пойдем с тобой распишемся, я же так тебя люблю, ты же моя, своя, ты же лучшая самая на свете, успокойся, перестань плакать, я сейчас сам разревусь тут. Лида, поедем и распишемся, ты же свободна уже, разведена". Она просохла лицом, прислонилась ко мне, положила голову на плечо: "Ты что мне врешь, у тебя русского паспорта нет, зачем ты врешь мне?" "Я всё узнал и в посольстве был, есть ЗАГС, который расписывает русских с иностранцами, никакой очереди, поехали, за сегодня и завтра все сделаем." "Отвезите меня на Алабяна, у меня скоро смена, а мне еще надо переодеться, душ принять, жарко-то как, и я жить-то как буду, я же не могу без вас и с вами без венчанья не могу, уйду я в монастырь."

Нет, она не ушла в монастырь и в ЗАГС со мной не пошла. Примерно через полгода она вышла замуж, через девять месяцев родила дочку, Дашеньку.

Королевич, к тебе я же могу посметь обратиться. Как ты считаешь? Ты же Королевич, ты не Командор, ты не памятник и не Бог, ты, как сказал о тебе Катаев, – обыкновенный гений.

"Тот образ во мне не угас.
Мы все в эти годы любили,
Но мало любили нас."

А может быть, нет, и всё же, а вдруг?

"Мы все в эти годы любили,
Но, значит,
Любили и нас."

А они все будут спорить, что там случилось с тобой в "Англетере", как же так, и почему, и такой еще молодой. И будут ковыряться, следственные эксперименты, выписки из истории болезни. Будут свои мещанские понятия применять к тебе и твоей королевской жизни. И взахлеб читать всё новые и новые сплетни. А ответ-то прост, вот он:

"Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать."

Анна Ахматова об Иосифе Бродском – "В этом еврейском юноше есть что-то маяковское".

Рассказы о героизме

"За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла!"

Константин Симонов

Мои тексты, а именно так я их называю и таковыми считаю, потому что это не рассказы, не новеллы и не эссе и воообще, я не считаю их литературными – это мои тексты. Я пишу то, что мне нравится, о том, что нравится мне, и пишу так, как мне нравится. Я не претендую ни на историческую или хронологическую достоверность и не готов ни с кем спорить, хорошо или плохо то, что я пишу. Я уверен, что это мое право, равно как и моё право публиковать или не публиковать то, что я пишу. Так вот, мои тексты, мои мысли и реакция на них, в том числе моих знакомых и друзей, а также людей, которых я никогда не знал, не видел и, вероятно, никогда не увижу, привели меня к мысли, что настало время объяснить смысл того, о чем я пишу, и почему это делаю.

Уже неоднократно звучали замечания по поводу того, что тема войны перестала быть кому-либо интересна в российском обществе, а на западе она давным-давно потеряла свою актуальность. Хотелось бы заметить, что это не совсем соответствует действительности. Здесь и сейчас не место и не время приводить статистику, но если, а я полагаю это единственно правильным, тему холокоста считать неотъемлемой частью военной темы, то следует сказать, что лучший фильм, снятый за последние годы в Голливуде выдающимся режиссером и нашим современником Романом Полански – "Пианист" – целиком, от первого до последнего кадра, посвящен войне и холокосту и величие этого фильма в том, что снят он современным, чрезвычайно скупым киноязыком и тема убийства безоружных евреев в гетто прозвучала в нем гениально и, как я понимаю, единственно правильно – автор показал нам, что убийство в гетто было совершенно банальным, а точнее, даже обыденным событием. Вышел на крыльцо, достал пистолет, застрелил еврея и пошёл домой. Гениальный режиссер Роман Полански, и мысль гениальная.

Война – это время, когда убийство человека является делом обычным, банальным и даже обыденным. И в этом весь ужас войны, а особенно последней войны, когда обыденность лишения человека жизни приняла массовый, повальный характер. При этом странным и удивительным кажется мне тот факт, что не прошло и ста лет, а в России, которая больше всех от войны пострадала, даже среди представителей еврейского населения, так часто раздаются голоса о том, что пора, мол, забыть весь этот ужас и мрак. Явление удивительное и, как мне представляется, крайне опасное.

Итак, в силу моего интереса к событиям, имевшим место в пору моего школьного обучения, предлагаю сделать ретроспективу в период от 1961 до 1971 года, десятилетие, которое составляло счастливейший период в жизни автора и его поколения – детство, отрочество, юность. Возвращаясь в ту эпоху мысленно и рецепторами собственной памяти, хочу сказать, что не было в то время в советском обществе, включая литературу, кино, театр, музыку, живопись, да, собственно, все сферы, как высокую духовную, так и житейски обыденную, ничего важнее темы Великой Отечественной войны. Мнение каждого человека по-своему субъективно, собирать голую статистику популярности художественного произведения бессмысленно, оценка специалистов может оказаться весьма тенденциозной, но я своё мнение выскажу, и, полагаю, оно не более тенденциозно, чем другие.

Я думаю, что лучший советский фильм о войне это "Белорусский вокзал" Андрея Смирнова, лучший несоветский фильм о войне это "Пепел и алмаз" Анджея Вайды, а лучший фильм последнего времени о войне это "Пианист" Романа Полански. Время неумолимо движется вперед, и вот почти уже нет в живых поколения, прошедшего войну, потому что в 1945 году, последнем году войны восемнадцать лет было тем, кто родился в 1923, и, стало быть, сегодня этим людям должно быть как минимум восемьдесят шесть. Если учесть, что воевали в основном мужчины, а средняя продолжительность… В общем, нет почти никого. И тех, кто пережил войну осталось немного.

И вот я возвращаюсь в свое детство и юность, в 60-е. Фронтовики, настоящие фронтовики, прошедшие войну, ничего не хотели рассказывать и в школу на 9 Мая не хотели идти или приходили, говорили что-то с трибуны в актовом зале и стремились поскорее уйти. Никогда не забуду, как отец однажды сказал мне: "Если еще раз полезешь к Ване с вопросом, как он воевал, и будешь ныть, чтобы он пришел в школу на 9-е Мая, я сниму ремень. Понял?" Мне обидно, спрашиваю: "Пап, я понял, а почему?" "Ты помнишь, как со сломанной рукой в гипсе ходил три месяца?" "Помню, – говорю, – а причём тут моя рука?" "Тебе больно было?" "Еще как, особенно когда повернёшься во сне или в школе ребята толкнут и на стену больной рукой, и когда гипс снимали, а бинт прилип и отдирали его с кровью, очень было больно", – я зажмурился. Открываю глаза, отец смотрит на меня исподлобья, сквозь очки, в руках газета, взгляд сухой, напряженный. "Ване снарядом во время атаки оторвало ногу, потом он по госпиталям валялся, потом маялся, пока сам себе протез приладил, потом стул себе сделал, а работать слесарем не может, стоять или сидеть всё равно ему тяжело, спина начинает у него болеть и нога левая, понятно тебе? Но и это не главное, главное, что получает он на работе 95 рублей и горько ему, что работяги в получку скидываются ему по трешке, чтобы прожить он мог. А тут ты со своей школой, Днём Победы. Отстань от всех, Емца, пойди себе мороженое купи или в кино сходи, на тебе трешник," – смягчился отец.

И так все. Жорж, когда я лез к нему, тут же мне выдавал коробки с фотографиями и отправлял меня к тёте Кате со словами: "Иди, тебе Екатерина Николавна всё расскажет, у неё память хорошая, она всё помнит, где, когда и кого я снимал". "Дядь Жорж, что мне-то, что вы снимали. Мне Вовка Пушков рассказывал, что вы на всех фронтах были, что вы Ворошиловский стрелок, что вы кроме фотоаппатарта-лейки ещё и снайперскую винтовку везде брали с собой и у вас боевые ордена и медали. Расскажите мне, как вы воевали, ну, пожалуйста. Я напишу про вас сочинение и отнесу в школу". "Так, всё, я тороплюсь, мне еще в редакцию сегодня, брата Константина надо завезти в поликлинику ВТО, а у меня что-то машина барахлит. Твой отец дома?" "Дома". "Ступай, позови, только если спит, не смей будить, успеется, машина не горит. Ты понял?" "Понял, понял, иду за отцом, а что мне в сочинении-то писать про героев фронтовиков? У одного ноги нет, второй говорит, всю войну под разбитыми и сломанными танками пролежал, чинил, варил, паял, лудил, потому что зампотех, а третий вообще занят, на теннис опаздывает, с Николаем Озеровым играть. Может, пойти к Кузиным, и мне Андриан Тимофеич расскажет, как он в интендантской службе добро из Варшавы в Москву вывозил? За такую войну мне Крокодил пару впаяет за сочинение и будет прав". "Что ты, что ты такое говоришь, вроде не слыхал никто, ты откуда знаешь про Кузина, что ты болтаешь всякую ерунду! Кто тебе такое сказал?" "Мне дядя Ваня сказал, и тетя Шура сто раз говорила, и тетя Катя мне рассказывала, а что тут такого, весь двор знает, что он добра целый вагон в Польше нахапал". "Так, ясно всё, хватит болтать! Ты иди к тёте Кате, почитаешь ей вслух, ей одной скучно целый день лежать, она тебе расскажет про то, как и где я воевал, и на карточках всё покажет, отца не зови, я на теннисный корт, мне надо Николая Николаевича Озерова фотографировать, всё, пока".

Делать нечего, иду домой за блокнотом и ручкой и через минуту стучусь в дверь к Липскеровым. "Теть Кать, теть Кать, можно мне зайти?" "Заходи, конечно, заходи". Вхожу. Моя бабушка всегда говорила и была глубоко права: "Дети не любят стариков!" Ну, а больных стариков дети еще и побаиваются. Тётя Катя лежит, она всегда лежит. У неё практически парализованы обе ноги. В туалет её водят Жорж, или тётя Шура, или моя мама, или моя сестра. Она не может идти одна. У неё есть шнурок, за который она дергает и на общей кухне звонит звонок. Если на кухне никого нет и на её звонок никто не является, она начинает что есть мочи кричать и звать, чтобы к ней пришли.

Я захожу. Очень красивая светлая мебель. Все знают, у Кати и Жоржа в комнате стоит мебель из дома Шмиттов. Шмитт – это Катина девичья фамилия, она из обрусевших немцев, но по вероисповеданию она лютеранка, поэтому в квартире у них над её кроватью висит распятие, икон я там не помню. Впрочем, мог и забыть. Главная достопримечательность, которую я обожаю рассматривать, это огромный портрет в раме совсем молодого Жоржа в костюме слушателя пажеского корпуса Его Императорского Величества. Ему на портрете одиннадцать лет и у него длинные до плеч волосы и на поясе висит настоящая шпага. Они так красивы, и Жорж, и портрет, что перед сном, когда я закрываю глаза, мне представляется, что это я, а не Жорж стою со шпагой и вот сейчас будет поединок.

Я мальчишка, начитавшийся Александра Дюма и Вальтера Скотта, мне не нравится прозаическая скучная жизнь в советской Москве 60-х годов, и я вполне допускаю, что где-то рядом есть другой мир и в нем люди скачут на лошадях, фехтуют и стоят на одной ноге, целуя руку прекрасным, благоухающим лесным и свежим ароматом красавицам, а не толстым противным девкам, которые пахнут удушающими духами "Красная Москва" или "Ландыш".

Одно из любимых занятий в детстве – это упросить бабушку достать её гимназический кожаный портфель, в котором собраны открытки её молодых лет, письма от гимназических подруг и друзей, переписка с братьями и сестрами, с моим дедом, когда он отсутствовал в Нижнем Новгороде, и чудесные незабываемые флакончики из-под французских духов, давно, конечно, пустые, но сохранившие удивительный аромат настоящих духов.

Дорогой читатель, мне не ведомо, как в условиях советского бесконечного дефицита некоторые люди умудрялись соблюдать гигиену и не мучить себя и окружающих удушающим запахом пота.

Итак, я у тёти Кати, в её комнате всегда проживает несколько кошек, которые гулять ходят в окно. Её окно выходит во двор, где мы играем в хоккей, и она просит иногда Жоржа помочь ей сесть в кресло и смотреть в окно на происходящее. Ей тяжело жить, она очень давно и серьезно больна. Кроме того, она из тех самых недобитых врагов трудового народа, которые потеряли все с приходом к власти большевиков. Её отец, обрусевший немец и весьма удачливый предприниматель Шмитт, который дружил с революционерами и даже помогал им деньгами, на свое счастье скончался еще до начала мировой войны, оставив Кате немалое состояние в виде доходных домов. В том числе дом, в котором мы живем, принадлежал Катиному отцу, и до революции она после смерти своего отца занимала одна с прислугой всю нашу квартиру – шесть чудесных комнат с видом на пруд Чистопрудного бульвара. Разумеется, она спала, ела и читала в разных помещениях своей квартиры.

Назад Дальше