Так рассказывала Люся спустя много лет, когда романтические бредни давно отлетели и над ними можно было только горько посмеиваться. Но крах первой любви долго саднил ей душу – он впервые показал, что жизнь много сложнее, а главное, мусорнее мечты. Идеальные герои водятся только в кино. В жизни они становятся просто людьми, и контраст часто оглушает.
У них уже была дочка Маша. С ней появилась проза быта. Принц к этой прозе не был приспособлен – широкая, открытая для любви грузинская натура. Изменял, конечно, – кто у нас без греха! А для нее, максималистки, это было катастрофой – крушением грез. Измены боготворимого принца Люся считала предательством, и в ее жизни словно вдруг погасили свет. Расстались они по ее инициативе. Но и этот процесс развода ранил ее мелочными, кухонными, какими-то позорно обывательскими, в ее представлении, подробностями: "Все, что ему было нужно, это жилплощадь – полкомнаты в коммуналке! Всех ненавижу, никому не верю, даже тебе боюсь верить", – писала она своей студенческой подруге актрисе Татьяне Бестаевой. Это залитое слезами письмо Бестаева прочитала в телепрограмме "Исповедь" 2011 года, уже посмертной.
Для романтически настроенной Люси, которая тогда существовала скорее в мире целлулоидных грез, чем в реальности, эти четыре года брака оказались первым обескураживающим открытием уже не киношной – реальной жизни. С той поры Люся решила, что ничего нет страшнее, чем человеческая подлость.
Второй ее большой любовью стал актер Александр Фадеев – сын знаменитой мхатовской актрисы Ангелины Степановой и приемный сын автора "Молодой гвардии". Он тоже не выдержал испытания: при первом подозрении Люся прогнала и этого принца. Ее представления о жизни и впрямь оказались слишком идеалистичны для нашего грешного мира: то, что люди легко прощают как печальную, но понятную слабость, было для нее непереносимым. Она измен не прощала, и ее характер ожесточался.
– Героиня Люси приходит в загс на собственную свадьбу, а жених не явился, – пересказывал Эльдар Рязанов сюжет фильма "Любимая женщина механика Гаврилова" в телепрограмме 1981 года. – И она ждет, не понимая, что случилось.
– Нет, я лично бы не стала ждать! – горячо возражает ему Гурченко. – Это неважно, как бы я переживала свое горе, свое внутреннее поражение, – но я бы все равно старалась быть гордой, не подавать вида, в трагедии найти комическое и быть веселой, даже если это невозможно…
"Все ждешь?" – спрашивала в этом фильме закадычная подруга ее Риты. "Нет, уже не жду!" – отвечала Рита почти с облегчением. "А что ты будешь делать, если он вообще не придет?" – "Что буду делать? Перекрашусь – и меня вообще никто не узнает!"
Интересно, что, когда пришла пора подводить итоги уже пролетевшей жизни, телеканалы легко нашли среди сыгранных Людмилой Гурченко ролей подходящие иллюстрации к этим коллизиям ее собственной судьбы: она на экранах много раз сыграла свою жизнь, свой горький опыт – она его претворяла в свое искусство. Не уверен, что, не будь всех этих драматических для нее коллизий, мы получили бы роли, сыгранные так пронзительно, интимно, даже исповедально:
– Ну жила бы я рядом с мужем, не ездила бы в экспедиции, в концерты, холила бы его и лелеяла – и не было бы ни "Пяти вечеров", ни "Двадцати дней без войны", ни "Вокзала", ни "Гаврилова"… Ах, да много чего не было бы!
Другое дело, что личная жизнь – это всегда поединок не только двух людей, но и двух точек зрения. Каждая семья могла бы дать обильный материал для фильма "Расёмон", где, помните, одно и то же событие разные персонажи увидели по-разному. Поэтому не будем строить из себя судей и выносить вердикты: вероятно, бескомпромиссность – не лучший советчик в семейной жизни, и каждый из отвергнутых супругов мог бы предъявить свои аргументы. И это тоже будет правдой: резкая, импульсивная, принимающая решения мгновенно и навсегда, Люся уже своим характером вряд ли располагала к буколике долгой и безоблачной.
К тому же ее, несомненно, тяготил скудный быт коммуналки, а потом тесной однокомнатной квартиры, не соответствующей никаким представлениям о "звездной жизни", даже самой скромной. Ее неудержимо тянуло работать – играть, петь, сниматься, – ее таланты требовали реализации, а быт неумолимо втягивал в мир пеленок, сосок, втягивал в какое-то другое счастье – быть не актрисой, но матерью. И в ее личной реальности два этих несомненных счастья никак не хотели ужиться друг с другом.
Ей пришлось выбирать. Выбор, который она сделала раз и навсегда, подарил Людмилу Гурченко нам, но отнял ее у близких.
Третьим ее супругом стал Иосиф Кобзон, тогда юный и курчавый. В стране в ту пору не было "желтой прессы", пересуды и сплетни считались делом стыдным, но фотографии звездной пары все-таки появлялись в печати. Их жадно рассматривали, пытались расслышать в нежных песнях Кобзона нотки, посвященные только ей, его любимой:
Любимая женщина все понимает,
Как никому не понять,
Любимая женщина так обнимает,
Как никому не обнять…
Для любимой женщины это было самое трудное время – казалось, что слава "Карнавальной ночи" безвозвратно ушла и теперь она актриса "на подтанцовках", никому особенно не нужная. В лучах всесоюзной популярности своего нового мужа она чувствовала себя неуютно. К нему приходили знаменитые друзья, обожаемые всеми звезды, а она – всего только экс-звезда, жена легендарного Кобзона. Певец был нарасхват, его снимали для телевидения, он активно гастролировал – она сидела дома и бесполезно ждала звонков из киностудий. Ее гордость жестоко страдала. "Музыкальный магазин закрывается", – грустно пела ее героиня из "Девушки с гитарой". Птичка оказалась вещей: все дорогое и казавшееся самым важным закрывалось, отдалялось и таяло в прошлом, как случайный полустанок в окне вагона.
Люся этого неравенства не выдержала – оно казалось унизительным. Что там на самом деле происходило в этой семье, мы не узнаем, вероятно, никогда. Она наглухо закрывала эту тему, пресекая любые попытки заговорить о ее знаменитом экс-супруге. Иосиф Кобзон тоже молчал, а если говорил о Гурченко, то обязательно в самых уважительных, отстраненно восхищенных тонах, никогда не позволяя себе естественного для бывшего супруга панибратства: "Для Людмилы Гурченко, для проявления ее таланта нужны были особые условия, – терпеливо объяснял он в одной из телепередач. – Потому что другой такой синтетической актрисы у нас не было, да нет и сегодня".
Они расстались, и Люся снова бросилась защищаться от житейских бурь, бороться за свою актерскую судьбу – в одиночку.
…Она как раз снималась в картине "Актриса прошлых лет". Фильм потом вышел под названием "Аплодисменты, аплодисменты…", но эта убийственная формула – "актриса прошлых лет" – не давала ей покоя. Сюжет, как сверло, ввинчивался в ее раны: неужели все в прошлом?! Еще как следует даже не начавшись – уже в прошлом! Ее героиня в фильме, как она сама, бесконечно пела в концертах развеселую песенку своей первой славы – конечно же, в юбке клеш и с осиной талией. И так же бесплодно мечтала о роли, боролась за нее, и точно так же никто в нее не верил. Работа над фильмом раздиралась конфликтами, актриса жестко и своевольно выстраивала свою линию, сама искала и композитора для песни, и текст к ней: ее всегда воодушевляли слова ее учителя Сергея Герасимова "Актер – это соавтор!". Она перестала нормально спать.
"Придумки, отпустите меня! – записывает Люся в своем дневнике, ставшем книгой. – Всю жизнь я у вас в рабстве. Больше не хочу! Хочу спать, спать, спать. А спать не могу. Все проверчиваю, все переигрываю, все перемалываю".
Она все хотела придумать сама. Но у сценария был самолюбивый автор, и он грозил снять имя с титров. Актриса была раздражена, режиссер растерян, съемки шли на грани нервного срыва. Кончилось больницей. Единственным местом, где можно отдохнуть душой, был дом – небольшая квартира на шумном Садовом кольце близ Маяковки: там ждал ее отец.
Вскоре ушел и он – навсегда. Люся всегда считала, что ее четвертую любовь, Костю, провидение в этот страшный год послало ей как спасательный круг утопающей.
Четвертой любовью стал Константин Купервейс, из-за молодости все его звали просто Костей. Замечательный музыкант и человек редкостно мягкого, покладистого нрава, он звездную супругу, судя по всему, боготворил и без возражений выполнял все ее капризы. Она его звала "папа". Наверное, пыталась как-то компенсировать главную утрату своей жизни: недавно ушел ее отец Марк Гаврилович Гурченко, самый главный ее наставник и, как ей казалось, единственный человек, кто в нее верил беззаветно и непоколебимо. И эта его вера давала ей силы. Папа. Опора. Надежда.
"Папа" Костя был на пятнадцать лет моложе ее – в момент их знакомства ему было всего двадцать три, он носил модную бородку свободного художника и чувствовал себя еще пацаном.
Любовь любовью, но, наверное, это страшновато – в двадцать три года войти в жизнь знаменитой дивы, красивой зрелой женщины, властной и со сложившимся характером, уже познавшей вкус славы и цену красивой жизни. С ее максимализмом, бескомпромиссной требовательностью к себе и окружающим. С ореолом легенд, слухов и пересудов. Это был экзамен: актриса впитала в себя уже столько знаний о мире и искусстве, и надо было ей соответствовать. Чтобы оказаться достойным собеседником, партнером по жизни и соратником в борьбе с ударами судьбы.
Фактически Костя пожертвовал своей молодостью, вольной жизнью, естественной и необходимой в этом возрасте, в этот краткий миг упоительного ощущения распахнутых горизонтов: "Я – все могу!"
Любовь непредсказуема и часто необъяснима, но предполагаю, что свой выбор актриса в ту пору делала, надеясь, пусть и неосознанно, найти человека, во всем контрастного ее прежним, очень ярким и амбициозным мужьям. Молодого, еще не оперившегося, известного только узкому кругу друзей: рядом с ним она вернет себе ощущение звезды хотя бы в семейном кругу. Здесь не было, я уверен, сознательного расчета, но работала интуиция, а она у Люси была безошибочной.
Ей нужен был, по ее признанию, верный человек, который хорошо понимает ее профессию и готов терпеть все ее "аномалии". И Костя о ней заботился самоотверженно и преданно. Делал все, что она требовала. Был не только ее аккомпаниатором в концертах, но и внимательным слушателем ее сбивчивых рассказов о случившемся за день, и переписчиком ее рукописей, и личным секретарем, и менеджером, и домработником – готовил ей завтрак и приносил в гостиную, и она с ним не очень церемонилась, покрикивала: ну где же масло, что ты там тянешь?! Он сумел создать звезде все условия для работы. Работы в это время стало очень много: полоса невезения кончилась, теперь уже сама Гурченко была нарасхват, и всё накопившееся за годы простоя радостно отдавала искусству и зрителям. Для дома не оставляла ничего. Принимала самоотреченность своего молодого супруга как должное, даже раздражалась по мелочам. Когда я приходил к ним в уже более просторную квартиру в Безбожном переулке и он хлопотливо угощал нас какой-то вкуснятиной, то и дело бегая на кухню и не имея возможности присесть к нам за столик в уютной лоджии, мне хотелось ему помочь: восхищаясь и этой гармоничной, казалось, парой, и Костиным неизменным добродушием, я все-таки ему почти сочувствовал.
Талантливый музыкант, Костя никогда не заявлял о своих амбициях и, возможно, принес в жертву своей знаменитой жене и собственную карьеру – в этом доме не могло быть двух звезд. Теперь уже она целыми днями пропадала на съемках, а он сидел и ждал, когда она позвонит.
Долго это продолжаться не могло. Но продолжалось восемнадцать лет. Потом он ушел. И она снова восприняла это как предательство: "У меня слово "брак" сразу ассоциируется с браком пленки. Брак пленки – это значит переснимать. Все заново. Опять плакать, рыдать, умирать. Еще и еще раз. Ужас. Брак – изделие неполноценное".
С дочкой Машей отношения у нее так и не сложились: они были слишком далеки друг от друга: "В ней ничего от меня нет!" – говорила Люся тихо. Кажется, она мечтала, чтобы дочка шла по ее стопам, чтобы они вместе блистали на сцене – вне искусства она вообще не представляла себе полноценной жизни. Но дочка стала медсестрой. Она видела все закидоны материнской жизни, была свидетельницей всех ее свадеб и разводов, ее это, наверное, серьезно ранило, она боялась попасть под горячую руку и не хотела публичности. И даже не сообщила матери о нелепой смерти внука, погибшего от передозировки наркотиков.
Практически вся личная жизнь – издержки производства. Печальные, но необходимые потери. И я не знаю, ужасаться ли такой судьбе или ею восхищаться. Но точно знаю, что и без этих кровавых потерь не было бы феномена Людмилы Гурченко. Ее выбор был страшным, жестоким по отношению к себе и близким, но единственно возможным.
Люся опять была одна. Уже переехав в новую шикарную квартиру близ Патриарших, она должна была ее содержать, выгуливать собаку, заправлять машину.
– Но я же этого не могу, не умею. Вы представляете, как я буду менять колесо в гараже? Я не могу быть одна! – жаловалась она, когда мы подолгу беседовали по телефону. Свое одиночество она теперь воспринимала прежде всего как отсутствие необходимых условий для работы. И по-видимому, уже плохо верила, что любовь и верность, о которых она когда-то романтически мечтала, вообще возможны в реальности: всё, всё – выдумки!
Возможно, она всю жизнь инстинктивно искала человека, который был бы похож на ее папу. Такого же сильного, надежного, и простого и сложного сразу, и чтобы так же беззаветно, некритично, безрассудно ее любил. Человека, к которому можно прислониться, на которого можно опереться и который будет терпеливо ждать, когда она найдет для него минутку, – и можно не опасаться, что однажды он отойдет в сторону.
Сергей Сенин оказался ближе всех к ее идеалу. Немногословный, выдержанный, не расположенный к публичности, подчеркнуто тактичный, нацеленный на дело и умеющий его делать. Он продюсер. Двадцать лет, которые они провели вместе, – это не только годы взаимопонимания и тепла. Это фильмы, спектакли, концерты, это долгожданная возможность досказать в искусстве хотя бы частицу того, что хотелось выразить.
– Он – единственный мужчина, которому я подчиняюсь. Он – плечо, на которое я могу опереться. Он – защита.
Песни
Счастье я училась измерять пережитыми несчастьями. И моментально запоминала строчки ролей, которые помогали, давали заряд. "Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих отлагательств".
Из книги "Аплодисменты, аплодисменты…"
Еще одним спасательным кругом были песни. Они для нее были подобием допинга: заслышав ритм, она в него немедленно включалась, словно невидимая рука повернет рубильник, – и перед нами совсем другой человек. И если Люся тосковала о ролях, то прежде всего о музыкальных. Петь любила с детства, это ее конек! Пела на уроках в школе, за что ее регулярно просили выйти из класса вон. На пионерских сборах. В госпиталях раненым…
– Мне нравилось уставать от выступления: я чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям, без остатка. Только так можно жить. Только так!..
Наставление отца "Все – людя́м" обладало над нею властью закона. Оно вело Люсю всю жизнь, предопределив все ее счастья и несчастья.
Это были "песни с жестикуляцией", и надо было "входить в образ" – она сама это придумала: казалось, никто так не пел. Много позже услышала Вертинского, Жака Бреля, Эдит Пиаф и открыла для себя целый мир песни-исповеди, песни-новеллы, песни-театра. Это был и ее мир, его можно расслышать даже в ее драматических ролях.
– Сначала я пела что угодно – что слышала, что понравилось. Потом пришла к убеждению, что петь нужно только о том, что у тебя болит или что тебя радует. Если ты поешь об этом искренне – публика, какая бы ни была, поймет… И я бросалась в концерт, как в костер.
В своих концертах она пела, конечно, и фирменные "Пять минут", но лишь для разгона, как воспоминание о былой беззаботности. Это теперь уже не главное. Главное – спеть о том, что "болит".
В своей книге она пишет о Бреле: "В театре царила его личность! Становилось страшно… Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли! Как он любит свой народ, свою родину!" Циники поморщатся: совковый пафос. Циники глупы и несчастны: жизнь обделила толстокожих способностью чувствовать.
Гурченко в те годы много концертировала. Выступала с большими программами, и одна из газет снова грубо обвинила ее в корыстолюбии, в "халтуре". Но халтуры в том смысле, чтобы работать абы как, "вполноги", она не только себе не позволяла, но и не могла представить, как это вообще возможно. Уж раз выходишь на сцену и тебя смотрят, ради тебя пришли в этот зал – надо гореть. Сжигать себя без остатка. "Гореть", "сжигать" – это ее слова, она их часто повторяла, не замечая их пафоса: они точно выражали ее реальное состояние на сцене, на съемочной площадке, перед камерами ТВ. У нее и в кино были неудачные роли, но она их никогда не играла халтурно – и это легко увидит каждый непредубежденный зритель.
А "безудержное корыстолюбие" было всего только безудержной жаждой работать. Не зашибать деньгу, а – самоосуществляться. Для нее это был такой же естественный процесс, как появление из скучного кокона роскошной бабочки. Творчество и было смыслом жизни, оно ее переполняло и требовало выхода к людям.
Таких жадных до работы актеров часто винят в нескромности. Словно доблесть этой профессии в том, чтобы максимально утаить от людей свои сокровища, недоиграть, недосказать как можно больше. Все в этих рассуждениях стоит на голове. Гурченко слишком часто слышала неприязненные шепотки: высовывается, за все берется, ее много. А я вот хочу понять: если и много, и хорошо – это хорошо или плохо? Шукшину после "Печек-лавочек" – лучшего, на мой взгляд, его фильма – один журнал советовал: ну погоди, не торопись так, не берись за случайное, дай созреть чему-нибудь посущественней… А он торопился, чтобы до конца короткой своей жизни снять хотя бы еще один фильм – "Калина красная". Он не так уж много нам оставил, Шукшин. И наше счастье, что он торопился, что был жаден до работы…
За работу, конечно, принято платить. Но посочувствуем тому, кто градус горения измеряет гонорарами. Далеко не всегда, кстати, такими гигантскими, какими их рисует воображение.
Гурченко жила без роскоши. Но пела не для того, чтобы отхватить шведский гарнитур, – его все равно не втиснуть в тесную двухкомнатную квартиру на Садовом кольце, где она обитала тогда с матерью, отцом, дочкой-дошколенком и стареньким нервным пинчером Федором. Там места не находилось даже для рояля, который ей нужен был, как столяру нужен верстак. И негде было репетировать, чтоб держать форму.
Но она держала форму. И душа просила выхода.
Еще в "Современнике" стала писать песни для своих концертов. Из этого тоже вышла целая история.
Актриса "Современника" и ее соавтор Людмила Иванова вспоминает о песенном даре подруги так: