Странно было, что через это мне открывалось правило практическое, правило отношения к ней. Ни в коем случае не надо мне влиять на неё в отношении литературной помощи (чисто практической), кроме того, что если самой захочется. Её нужно искать в отношении внутренней помощи, что же касается внешней, то она этим и так по существу своему исполнена во всех отношениях слишком достаточно.
Надо, напротив, стараться дать ей самой пожить хорошо. Она это заслужила. И вот этим именно усиленным вниманием и можно удержать её навсегда. И это в своих руках: любишь и будешь держать, разлюбишь - уйдёт.
23 апреля. Я сказал ей:
- Мне кажется иногда, что источником моей любви к тебе служит особенное сочувствие к твоему страданию: моё состраданье. И подчёркиваю, как странность для меня: чужое страданье мою природу отталкивает, а твоё, напротив, служит даже источником моей природной мужской любви - как это понять?
- Это понять можно, - ответила Л., - ты любишь меня по-настоящему, и я тоже тебя люблю по-настоящему, и тебе отвечу, мне кажется, если даже буду сама умирать.
Не забыть бы, как бродили мы тем утром в лесу по снежному оврагу; в каком свете купалась душа; как радостно было, что я могу без сомнения и страха взглянуть прямо в лицо твоё. (Ах, эти тайные взгляды в лицо! Сколько их бывало в прошлом и с какой болью вспоминалось сейчас.)
Ночью призывал к себе Л. и постепенно к утру понял, что любовь моя к ней - вся любовь.
Продумав это, я уверился в правде своей при борьбе с Е. П. и ненависть к ней, которая вчера поднялась, перестал испытывать.
По-моему, Л. полюбила меня по-настоящему именно в те минуты, когда я уснул в постели на её руке, тут что-то ей пришло от "спи, дитя моё", - от её призвания.
Проснувшись, я изумился на неё: Мадонна, и даже свет от лица...
Получен ответ из Москвы, холодно-расчётливый и без конца циничный. Похоже было, будто я, величественный дуб, был повален ветром и люди смотрели на мои вывернутые корни и говорили: "Вот и всё".
Итак, архивы мои в плену и у меня нет жилища. Л. отнеслась к письму до крайности спокойно и даже меня успокоила - ей теперь всё равно, где жить.
Этот ответ, однако, расстроил меня, и я думал о "финише" том страшном, когда он зачёркивает и всё предыдущее хорошее. Так вот, они своим последним выступлением перечеркнули всю прошлую жизнь с ними, и от прошлого у меня остались только книги, и ничего для себя! В этом же и есть весь ужас смерти, и с этим борется человек, верящий в Жизнь. И вот Почему я стал на путь с Л.
"Сказка о рыбаке и рыбке" .
"Дорогой Борис Дмитриевич, с большой радостью и гордостью сообщаю Вам, что мы с другом Вашим В. Д. согласились на брак, и значит, Вы - наш сват.
Дорогой мой сватушко, любовь, которая привела нас к браку, точно такая же простая любовь, как и у всех живых существ на земле. К этому всемирно-святому чувству единства всей твари перед лицом Господа у нас присоединяется в сильной степени равенство наше в человеческом смысле как животворный обмен двух личностей, и равных и разных. В этом отношении у каждого из нас скоплены такие богатства, что конца этому обмену не видно, и мы верим оба: конца этому обмену и не будет до гроба.
Я знаю, после такой декларации Вы изумитесь и спросите, но как же всё произошло? Дорогой сватушко, всё у нас произошло как продолжение всем известной сказки о рыбаке и рыбке. Вы, наверное, замечали, читая эту сказку, что она не закончена, потому что роль одного из действующих в ней лиц, а именно Старика, - не раскрыта.
В самом деле: злая Старуха справедливо наказана, огорчённая Рыбка уходит в море, но за что наказан Старик, если он же и пощадил Золотую Рыбку?
Не должно быть, чтобы чудесная Рыбка позабыла человеческое добро и оставила Старика на растерзание Старухи. Не может этого быть! И вот мы - рыбка Л. и я, Старик, - продолжили сказку примером собственной жизни.
После того как Старик вернулся от Рыбки домой и увидел свой прежний домик с разбитым корытом, он понял, что Старуха не даст ему жить и запилит до смерти. Сообразив, однако, что у него ещё в запасе остаётся квартира в Лаврушинском, он спешит туда и в ужасе видит, что Старуха поспела раньше его и заняла его жилплощадь. Вот тогда-то бездомный скиталец опять идёт к синему морю и там у берега видит Золотую Рыбку, что она плачет, горюет и так убивается, что и золото на ней всё сошло и потускнело.
- Как же не убиваться мне, мой милый, - говорит Рыбка, - если, наказывая злую Старуху, я вовсе позабыла своего долгожданного Жениха.
- Государыня Рыбка, - воскликнул изумлённый Старик, - какая же я тебе ровня: я стар!
- Глупенький ты мой, - ответила Рыбка, - Старик не мог бы написать "Корень жизни", ты не только самый юный из всех советских писателей, но ты единственный на земле, кто понимает единство священной жизни в олене-животном и человеке и не стыдится об этом вслух говорить.
Тебя я избираю своим мужем, и мы будем раскрывать перед несчастным человечеством секрет вечной молодости и красоты.
В это время от слов Рыбки явился к Старику дар веселья, и он пошутил:
- Вот хорошо-то, мы с тобой не пропадём, шут с ним, с Лаврушинским, и с его люстрой, из-за которой мы столько терпим из-за Старухи, мы с тобой построим фабрику мыла под названием "Секрет вечной молодости и красоты". Мы обмоем всё человечество, и все станут счастливы.
Так открылся у Старика через Рыбку дар веселья, и другие дары открывались до того, когда Рыбка, наконец, сказала:
- Ну, довольно, мы теперь равные, а любить можно только равных.
И тут волшебная Рыбка превратилась в женщину, исполненную всеохватывающего желания творчества жизни, собирания земного множества в такое же единство, в какое собраны капельки воды в её родной стихии - океане.
Вот, воистину волшебно, как в сказке, и совершился наш замечательный брак. 12-го апреля Михаил Пришвин привёл свою охотничью машину на один двор, достал малокалиберную винтовку, тяжёлые резиновые американские сапоги и вскоре вывел из дома Золотую Рыбку с винтовкой за плечом и в резиновых сапогах.
Он увёз её в лесную избушку и празднует там под гул ручьёв святую неделю неодетой весны.
Будьте же и Вы счастливы, Сват, и да будет и Вам как и нам, что не всё в кон, а другой раз можно и за кон".
Глава 15
У пропасти
24 апреля. Ходил на тягу с Акимычем (зять дачного хозяина, охотник, помог нам устроиться в Тяжине). Он был в Москве, заехал за моей почтой на Лаврушинский, столкнулся лицом к лицу с Павловной. Она в крайнем возбуждении советовала "сушить сухари на дорогу в Сибирь вместе с В. Д.; она, жена орденоносца, постарается сделать "им" это удовольствие".
- А можете вы эту угрозу засвидетельствовать на суде?
- Во всякое время, - ответил Акимыч.
- Мне она, - сказал я, - ещё грозила стрихнином, а через Аксюшу я узнал, что она сулила нож В. Д.
- Я могу и это засвидетельствовать... Странно, что в тот момент, когда он сказал "могу", я вспомнил разговор Ивана Карамазова со Смердяковым и в первый раз в Акимыче увидал то, что долго не мог назвать: что-то мертвенно-смердяковское.
Новость! Павловна уехала огород сеять - весна не ждёт. Л. собиралась уже давно в этот день в город за продуктами, я бросил всё и поехал с ней. В Москве из осторожности Л. позвонила по телефону, подошла Аксюша.
- Ты одна?
- Одна. Приезжайте, В. Д., очень по вас я соскучилась.
И вдруг вместе с Л. в дверях я! Аксюша опешила.
Мы робко вошли в кабинет, сели в кресла, где сидели в начале знакомства, говорили в первые минуты на "вы"... Так обстановка возвратила нас к пережитому времени романа.
Мы сидели в креслах друг напротив друга и "приходили в себя". И тут зазвонил телефон, но меня опередила Аксюша. Сразу понял: звонит с вокзала приехавшая Павловна. Аксюша односложно ответила, что приехать нельзя, и положила трубку.
Разгадка проста: Павловна знала через Аксюшу, что Л. будет в городе в этот день, но меня не ожидала. Хотели её заманить. Для чего?.. Помешало, что я приехал.
К вечеру вместо Павловны приехал её жилец - писатель Каманин с новыми от неё угрозами...
Ночью дошли до того, что решили вместе умереть, "как Ромео и Джульетта".
- А как же мама? - спросил я.
- Мама с нами умрёт, - до чего ей жить трудно и надоело.
Когда Л. утром забылась, я подле неё вместо смерти придумал выход в жизнь: ехать к Ставскому - искать защиты от клеветы (вспомнил последнее с ним свидание и предложение помогать, если что).
Так и сделал утром, - поехал. А в это время у нас на Лаврушинском собрались друзья и вместе с Л. тревожно дожидались исхода. Я вошёл неожиданно с букетом от Ставского и с его словами: "Передайте В. Д., что я отныне её рыцарь".
Ставский обещал "в соответствующих учреждениях" прекратить происки, какие бы они ни были, со стороны наших врагов и вызвать для внушения Лёву. Он же посоветовал немедленно оформить наш брак и по возможности уехать обоим подальше.
Вечером были у Ставского. Я сидел как в корсете. Ставский допрашивал Л... Она врала как сукина дочь.
Врождённая духовность Л-и, поддерживаемая лиловым цветом её платья, скромной причёской, нервный подъём, сдерживаемый привычным усилием, создали из неё очаровательное существо, и когда я вошёл (она пришла раньше меня), и увидал это, и понял, Ставский сказал: "Любуюсь!"
Время-то было какое! Нельзя было позволить себе никакой откровенности, ну хотя бы о недавнем "путешествии" с мужем в Сибирь. К такому и пытались подобраться в те дни, ничего, к счастью, не ведая, наши "враги".
В этот вечер вспомнилась Л., какой я её встретил в первый раз в обществе у себя за столом. Она до того всегда внутри себя, что при соприкосновении с обществом нервы её не выдерживают и она "выходит из себя". Состояние до того мне знакомое, что я смотрел на неё и понимал, как себя.
Зато внешний вид её, как переживающей глубокое чувство и борьбу, был прекрасный. Она была охвачена тем лучшим в женщине, что я могу назвать изменчивостью, за что я люблю неодетую весну: изменчивость не по дням, а по часам, но неизменно в обещании радости.
Вечером были юристы. Будут устраивать развод и раздел.
Она сегодня говорила, что не любит что-нибудь у Бога просить, что ей это выпрашивание не по душе: "Какая-то торговля с Богом", - сказала она.
- А выпросить, верно, можно. А. В. говорил прямо, что он меня у Бога выпросил.
- Почему ты думаешь, - спросил я, - что он тебя у Бога выпросил?
Она изумилась вопросу и ответила:
- Да, я думаю, ты прав, - не у Бога он меня выпросил.
26 апреля. Я был спокойно и радостно настроен, как казалось, исключительно волею Л. Как только погасили огонь и я остался наедине с самим собою, началась во мне глухая тоска, связанная с мыслью о недостоверности всего моего прошлого. А моё прошлое состояло в подвиге ради поэзии. Вот теперь представил себе столько волновавшие меня раньше явления природы, и удивляюсь себе теперь - как могли они меня волновать?
Мало того, не могу вспомнить ничего написанного мною, что осталось бы теперь как прочная основа моего самоутверждения. Всё кажется теперь легкомысленным по существу и тяжким по исполнению.
Лучше уж бы родиться просто каким-нибудь гусаром, что ли! вроде В. С. Трубецкого. И та достоверность, что меня читают маленькие дети и учатся добру, - тоже не удовлетворяет: мне-то что самому, и разве существо моё в детях, и чем они заслужили, чтобы я отдал себя для них? Да и вовсе даже и не отдавал себя, а всё добро выходило из моей потребности писать хорошо, всё - от артиста.
Вечером я с огорчением не нашёл в себе желания. Сегодня нет-нет я об этом вспоминал, а вечером опять у меня желания не было, и Л. не отвечала мне. Я хотел было это свалить на неё, но оказалось, что Л. вообще отвечает только моему желанию и что, значит, причина во мне. Ничего тут нет особенного, и зависит не от нас, и не относится прямо к делу нашей любви, но я забил через это в себе неправильную тревогу за нашу любовь и ничего Л. не сказал. Она же всё прочла в моих мыслях и потребовала от меня настоящей искренности, настоящей правды в наших отношениях... Она так долго и так страстно долбила и вдалбливала в меня эту свою мысль о необходимости полнейшей искренности, что наконец меня проняло.
Потом ночью (было это, вероятно, во сне) что-то во мне, как в земле, совершилось, и утром, когда я пробудился, вырос в душе моей какой-то чудесный цветок, и мне ясно, как это ясное морознобелое утро, было видно: весь путь в любви мой был через сердце Л., и моё отношение к ней должно быть точно таким же простым и собранным, как стал я в это утро к самому Богу.
Так поднялся из моей ночи в это светлое утро цветок, и, чувствуя его в душе своей, я принёс из колодца ведро свежей воды, поставил самовар, и умылся, и читал утренние молитвы так, чтобы слова приходили в мир великой гармонии через сердце Л-и.
С тех пор как в Загорске стало мне жить невыносимо из-за отношений в семье (это было в 1932 году), я стал усиленно искать себе где-нибудь в глуши избушку, чтоб купить её и поселиться в ней одному. Много я пересмотрел везде избушек, уединённей всех и красивей была изба в деревне Спас-на-Нерли. Только случайно я не купил её, и потом всё так обернулось, что желанная избушка Толстого превратилась в квартиру в Москве.
Предусмотрительно я выбрал себе квартиру высоко (на советские лифты нельзя ведь надеяться). Итак, я устроился и дал Павловне дарственную в Загорске, и стал жить в этой "избушке" хорошо, собирая в неё родных два-три раза в год.
И вот налетела буря и разнесла созданное мною с таким трудом уединённое жилище. Я снова очутился в деревенской избе, но со мной теперь была Л., и я понял, что не избушку я искал, а большую любовь. И ясно-ясно увидел я бедного Толстого, не знавшего любви, не понимавшего, что ему сердце нужно было, а не избушка.
Есть огонь, в котором сгорит всё недостоверное, как на Страшном Суде, и никому нет спасения от этого огня. Этот суд приходит к людям, когда они становятся друг перед другом в отношении к Истине. И вот чтобы Толстому достигнуть заветной избушки, ему нужно было бы стать к другому человеку в отношении к Богу. Тогда бы сгорел Лев Толстой со всеми своими претензиями и остался бы не вздутый реформатор, а сам Толстой, как он есть.
29апреля. На ночь она мне читала Евангелие. Знакомые с детства слова как-то особенно благородно упрощали мне сущность жизни, и сама Л. в самом стиле до того сливалась с простотой настоящей поэзии, что ясно-ясно открывался мне путь жизни моей - понимать и любить Л. просто, без раздумья, такой, как она есть.
Душа моя переполнилась такой безгрешной любовью, что долго не мог оторваться от её груди, и даже утром, когда проснулись и встали, всё, как вчера, наслаждался простотой и благородством то ли её самой в её чувстве ко мне, то ли прочитанными ею страницами.
30 апреля. Ночью она что-то вспомнила и не ответила мне на мою ласку.
- Вспомни, - сказала она, - что за всё время нашей любви ты не принёс мне даже цветочка.
- А ты вспомни, - ответил я, - до цветочков ли было тогда: сколько мучений!
- Я не меньше мучений испытывала, а хорошо помню, что у тебя на сером костюме на рукаве не было пуговицы, что ниточка даже не была убрана, что в туфле ночной подошва оторвалась и хлопала, что из туфли виднелась пятка и носок на ней был протёрт...
- При чём тут цветок?
- Не цветок нужен, а внимание. Когда я видела, что ты живёшь без ухода, мне становилось тебя жалко, моё внимание открывало брошенного человека, и мне хотелось помочь тебе, хотелось одеть тебя, вымыть. А ты не хотел заметить во мне женщину, чтобы принести ей цветок, как делают все.
- Миллионы женихов твоих, - ответил я, - не могли бы написать таких писем-поэм, какие писал и приносил тебе я вместо цветов. Ты с этим согласна?
- Согласна. И всё-таки я тоскую сейчас, что ты, мой любимый, не сделал как все, не принёс мне цветка.
- Позволь же, - сказал я, - вчера же утром, когда ты вставала, я рассказал тебе о том, что ночью во сне как в земле раскрылось брошенное тобой в мою душу семя и за ночь из него вырос цветок необычайной красоты, и я понял секрет нашей дружбы до гроба: что надо быть правдивым с тобой до конца и ничего не таить. Помнишь, как ты плакала от радости на моём плече и благодарила за тот "цветок". Это ли не цветок, не лучший подарок тебе? Так почему же ты, понимая, какой цветок подарил, вспоминаешь, огорчённая, о каком-то обыкновенном цветке?
Она долго молчала. Но собралась с духом и ответила:
- Я это знаю, что ты единственный мой и чудесны поэмы твои для меня: ты мне доказал себя как единственного, душа твоя мне открыта. Но ты забываешь одно, что я женщина и каждый, кого бы я ни поманила, принёс бы мне обыкновенный цветок. Мне грустно и теперь, что лучшее в мире, то, из-за чего длится жизнь на земле, то, что в тайне души все ждут и на что надеются, наша страстная святая любовь прошла у нас без цветка.
Погрустив немного с подругой моей о цветке обыкновенном, мы вспомнили, что сегодня первое мая и в лесах теперь есть, наверно, много первых цветов.
- Не нами, милая, - сказал, - созданы эти мучения, из-за которых я забыл обыкновенные оранжерейные цветы, воспитанные людьми. Не вини меня. Но в леса теперь для нас послано много цветов, мы скоро будем ходить по цветам, как по коврам.
Май. Л. сидела за столом возле зеркала и выписывала из моего дневника ценные мысли. Я сидел за тем же столом напротив, занятый той же работой.
Вот я заметил в ней перемену на лице. Я понял, что она мысль нашла какую-то большую, такую, наверно, что мы оба разными путями к ней подошли, я это понял и радостно ожидал её откровенного признания. Но, блуждая где-то далеко своей мыслью, напрягаясь, чтобы выразить эту мысль ясными словами, она заметила бумажку, приколотую булавкой к стене под зеркалом. Заметив эту бумажку, она быстро карандашом сделала на ней отметку.
- Что это, - удивился я ей, - ты записала какую-то мысль?
- Нет, - ответила Л., - я вспомнила, что хозяин отвесил сегодня нам 12 кило картофеля и хозяйка дала 3 кружки молока: я и записала.
- Но ведь ты перед этим сказала, что тебя поразила какая-то мысль?