Армии, скованные зимней стужей, бездействовали, и Пейн нашел себе комнату, где мог писать. Очередной кризис миновал, и дьявол подхлестывал, торопил его перо; ему больше не было надобности подыскивать слова - теперь они приходили к нему сами и за каждым словом стояло горестное воспоминанье. "Никогда люди не старились так быстро, - писал он. - Мы в рамки нескольких месяцев втиснули дело целого столетья…" Он выпрямлялся и думал об этих месяцах, и хоть писалось ему легко, но все же то, чего он добивался, не получалось; хотелось дать обоснованье, структуру, поступательное движенье революции; он добивался целого, а получалась только часть. Когда сквозь мрак расплывчатым виденьем проступала картина переделанного мира, ощущение своей неумелости, своего бессилия сводило его с ума. Тогда он пил, и праведные души могли с полным правом указывать на него перстом.
Трудно было найти в ту зиму такого священника в Филадельфии, чтоб не метал в Тома Пейна громы и молнии в своих проповедях. Один старался особенно:
- Обратите свои взоры на нераскаянного нечестивца! Какому делу может с пользою послужить пьяница и сквернослов? Это ль пророк свободы, сей глумливец, что рыщет, как нечистый дух, по нашим улицам, оплевывая все то, что свято для человечества?
Тем немногим, кто не отступился от него, Пейн говорил:
- Нет, это не война, не революция, если те, кто нас ненавидит, благополучно едят три раза в день, спят на перинах - и кому какое дело, что где-то там, в снегу, стоит армия?
Белл согласился напечатать второй "Кризис" с тем условием, что Пейн достанет бумагу. Пейн, у которого не было ни гроша в кармане, уставился на Белла, онемев от возмущенья.
- Ну-ну, давайте разберемся спокойно, - говорил Белл, разводя руками. - Бумага больше не поступает, а много ли заработаешь, выворачиваясь наизнанку, чтоб напечатать какую-то дребедень?
- А "Здравый смысл" - это тоже дребедень? Я с вас не требовал отчета, но все же разбогатели вы на нем или разорились? Сколько сот тысяч продали?
- Это вы повторяете чьи-то сказки.
- В самом деле?
- Сейчас тяжелые времена.
- Еще какие тяжелые, только вам-то откуда это знать? - Пейн усмехнулся. - Вы себе вон как славно мошну набили на моей книжке. Смотрите, Белл, когда сидишь между двух стульев, то и убиться недолго.
- Вы что, угрожаете мне?
- Нет-нет, это я так, к слову. Забудьте. Мне главное, был бы хороший станок, а кто шурует у станка, какая разница, хоть сам черт. Значит, если найду бумагу, напечатаете?
- Сделаем.
На том и порешили; Пейн отправился на поиски бумаги. Робердо отсутствовал в городе, Джефферсон - тоже, Франклин находился во Франции, а его зять принадлежал к числу тех, кто глубоко презирал Пейна. У Эйткена бумаги не набралось бы и на десяток экземпляров. Пейн, усталый, со вчерашнего дня без маковой росинки во рту, мотался по городу, пытаясь продать право на свой гонорар, в какой бы сумме он ни выразился, за несколько тысяч листов бумаги. Джона Камдена и Ленарда Фриза - торговцев, которые скупили приличное количество газетной бумаги с расчетом сбыть потом дороже - предупредили, что от автора "Кризиса" следует держаться подальше. К ним оказалось невозможно пробиться; Пейн бушевал, грозил, умолял, но тощий приказчик упорно твердил одно и то же:
- Сожалею, но бумаги в продаже нет.
Продавалась, впрочем, отличная писчая бумага, сто тысяч листов, но владелец требовал плату наличными, и притом - в английской валюте. Напрасно Пейн настаивал:
- Слушайте, вы не смотрите, что я так выгляжу! Люди забыли "Здравый смысл", и я теперь никчемный забулдыга, грязный оборванец, пьяница - мне все это известно, но подите спросите, был ли случай, чтоб я не вернул долг? Спросите! Кому в Филадельфии Том Пейн задолжал хотя бы грош? Разузнайте!
Он снова отыскал Эйткена.
- Сходите к еврею Саймону Гонзолесу, - сказал Эйткен.
Большой, черноволосый, с курчавой бородой по пояс, одетый в бархатный лапсердак и ермолку, Гонзолес с любопытством взглянул на иноверца, от которого уже издали несло спиртным. Поводя вислым носом, кивнул, услышав имя Пейна - да, пусть войдет. В большой полутемной комнате девушка, кругленькая и мягкая, как персик, смотрела на Пейна во все глаза, полуиспуганно, полуизумленно.
- Я мало понимаю в бумаге, - сказал Гонзолес. - Мехами - да, занимался, и что вы сделали с меховой торговлей, ваши революции, ваши беспорядки?
Пейн покачал головой и ничего не ответил, молча молил усталыми глазами.
- Для приверженцев Пятикнижья, - сказал Гонзолес, - мы, евреи, знаем удивительно мало о том, на чем запечатлено слово Божье. Допустим, что я имею желание вам помочь, так куда мне идти?
- Можно купить - на английское золото, - умоляюще сказал Пейн. - За двести гиней - сто тысяч листов, с водяными знаками, то есть высшего качества бумага - не та, что идет на газеты или книги, а писчая, понимаете, для иных целей, но поверьте, то, что я написал, необходимо обнародовать. А больше ничего не продается.
- Знаю я, что вы пишете, - сказал еврей не без укора; Пейн впился в него глазами, когда он, подойдя к окованному железом ящику, стал отсчитывать деньги.
- Я выгляжу нищим, - сказал Пейн. - От меня разит, как из бочки, - но я плачу долги.
- Это не долг.
- Клянусь…
- Не надо никаких клятв!
На несколько мгновений Пейн застыл, чуть дрожа от напряжения; потом принял деньги и пошел, еле сдерживаясь, чтобы не припуститься бегом, сжимая золото обеими руками; по дороге нанял тачку, чтобы отвезти бумагу к Беллу.
Всю ночь он проработал, помогая Беллу, и весь следующий день - с руками, непросыхающими от краски, вдыхая воздух, насыщенный милым сердцу острым запахом.
Вернулся Робердо; столкнулся с ним на углу, поглядел дикими глазами, точно на привиденье, схватил за руку и резко окликнул:
- Пейн?
- Что?
Робердо увидел, что он не пьян.
- Пойдемте-ка зайдем ко мне, - сказал он.
- Хорошо…
Он повел Пейна к себе домой, то и дело умеряя шаг, чтобы фигура, ковыляющая рядом, не отставала. Племянница Робердо оказалась дома, и Пейн угловато переступил порог, стянул шляпу.
- Ирен, господин Пейн остается к обеду, - объявил Робердо.
Пейн молча кивнул, улыбнулся - молчал за обедом, не в силах вставить в разговор хотя бы слово, ел медленно, сдерживая себя, - ел, и не мог остановиться, изредка виновато улыбаясь. Робердо спросил напрямик:
- Том, когда вы ели последний раз?
- Два дня назад, по-моему, - или три.
Девушка отвернулась; Робердо, глядя к себе в тарелку, сказал жестко:
- Мир переделывать - на это вы горазды, жить по-человечески - нет. Черт возьми, Пейн, с ума вы сошли, что ли?
В ответ - ни слова, Пейн только передернул плечами.
- Чем вы намерены теперь заняться?
- Не знаю. Пока готовлю новый "Кризис" - он сейчас нужен.
- "Кризис" готовите… Пейн, неужели вам не ясно, что жизнь продолжается даже в военное время, что никому нет пользы - ни вам, ни Вашингтону, ни нашему делу, - оттого что вы бродите по Филадельфии, как уличный нищий, пропойца…
- Замолчите!
- Нет, я скажу, - потому что вы большего стоите, чем грязный, пропащий забулдыга. Я слушал вас под Эмбоем - теперь извольте выслушать меня.
- Я ухожу, - сказал Пейн, вставая.
- Черта с два вы уходите. Ирен, выйди отсюда!
Девушка вышла, но задержалась на минутку в дверях и бросила на Пейна взгляд, полный такого теплого участия, такой доброты - а рука Робердо так тяжело легла ему на плечо, что Пейн опять опустился на стул. Робердо сел напротив, взял понюшку табаку, протянул табакерку Пейну, потом налил в стаканы коньяку. Выпили; посидели молча минут пять.
- Валяйте, выкладывайте, - кивнул Пейн, и Робердо в эту минуту подумалось о том, как этот человек сумел впитать в себя весь дух и своеобычие Америки, вплоть до манеры говорить. В обросшем щетиной горбоносом лице, в простоволосой голове без парика было нечто неистовое и великолепное, некая изнуряющая свирепость - само, изваянное природой, олицетворенье революции, в котором мятежная жестокость неразделимо вплелась в глубокие бороздки боли и состраданья.
- Допустим, это восстание - ваша заслуга, - заговорил Робердо, тщательно подбирая слова. - Допустим, что без "Здравого смысла" не появились бы Соединенные Штаты Америки. И что без первого "Кризиса" мы бы не продержались этот январь. Но дальше что? Начало это или конец? Вы сколько раз говорили - мы еще сами не знаем, какие пробудили силы, во что все это может вылиться. Вас же, ежели будете продолжать в том же духе, и на полгода не хватит.
- Ну уж. Будем надеяться, я покрепче.
- Так ли? Я сомневаюсь. Есть люди, которые вас любят, Пейн, но знаете, сколько вас ненавидят?
- Хватает, надо полагать.
- Так вот. Вам надо драться, а вы не в том состоянии, чтоб драться. Вам надо как-то жить, а у вас гроша нет за душой. Теперь послушайте: Комитет секретной корреспонденции будет преобразован и войдет в состав постоянного Министерства иностранных дел. Место официального секретаря свободно, и я договорюсь, чтобы Адамс предложил вашу кандидатуру.
- Конгрессу? - Пейн усмехнулся.
- Конгрессу.
- Пошли они, - буркнул Пейн. - Я революционер, чего я буду соваться в такое грязное дело, как политика.
Но Робердо сказал спокойно:
- Побудьте здесь с Ирен. Я иду говорить с Адамсом.
Он долго не возвращался. Пейн сидел в глубоком кресле с подголовником, слушал, как девушка играет на клавикордах. Незаметно для себя задремал и, когда открыл глаза, увидел, что она перестала играть и смотрит на него.
- Устали?
Он отвечал, что нет, не устал, и спросил, что она играла.
- Баха.
- Еще сыграйте, пожалуйста, - попросил он. Маленький инструмент тенькал, словно арфа; Пейн следил, как напрягается спина девушки, как поворачивается голова, играют мускулы в такт движенью пальцев.
Статная, видная, она, быть может, не во всем отвечала строгим канонам красоты; рыжеватый отлив в волосах свидетельствовал о примеси нормандской крови, но каждое движенье, каждый жест выдавали в ней истинную француженку. Играя, она оглянулась на Пейна, и что-то в его глазах поразило ее. Пейну вдруг показалось почему-то, что она сейчас уйдет. Он попросил ее остаться.
- Да, конечно. - Она пересела ближе к нему. - Расскажите мне о себе.
Он начал рассказывать, негромко, полузакрыв глаза. Скоро должен был вернуться Робердо, и вполне могло статься - с удачей. В политике требуется быть дипломатом, а Пейн очень устал.
- Вы, кажется, самый странный человек, какого я только встречала, - сказала она. - Я думаю…
- Что?
Она подошла и поцеловала его, и Пейн отвечал ей странной улыбкой.
- Это напрасно, я понимаю, - согласилась она. - Ведь вы - обреченная душа, верно?
Пейн ничего не сказал, и потом они просто сидели вдвоем и ждали Робердо.
Должность Пейн, к своему удивлению, получил, несмотря на ожесточенное сопротивленье кучки несогласных во главе с пастором-шотландцем Уидерспуном, в прошлом - сторонником красавчика принца Чарли. Уидерспун ненавидел Пейна не только за его бесстрашное перо, но и за то еще, что Пейн был квакер и англичанин. Несогласные обвиняли его во всех смертных грехах, от убиенья малолетних и шпионажа в пользу англичан до вероотступничества и тайной принадлежности к нечистой силе. Но Адамс с Джефферсоном и другие стояли за него, а время было такое, что у обеих партий имелись причины пойти на соглашенье. Том Пейн сделался секретарем комитета в Министерстве иностранных дел с жалованьем семьдесят долларов в месяц.
Респектабельность; это было непривычное ощущенье. Семьдесят долларов в месяц - не Бог весть сколько; сказать по правде, семьдесят долларов в недавно выпущенной континентальной валюте грозили обратиться очень скоро вообще в ничто, но Пейну с его скромными потребностями этого более чем хватало - хватало, чтобы расплатиться со своими немногими долгами, купить приличное платье, снять, пускай тесноватую, но чистенькую комнату; хватало на перья и бумагу и оставалось вполне достаточно на еду.
И плюс, конечно, респектабельность; революционер Пейн был никто; писатель Пейн, книгу которого читал и перечитывал почти всякий в тринадцати колониях, кто знал грамоту, а кто не знал, тому ее пересказывали, эту книгу, из-за которой английское правительство проклинало тот день, когда простолюдину доступно сделалось печатное слово - этот Пейн был писака, и только; Пейн-памфлетист, который как никто в Америке способствовал тому, чтобы армия в самый трудный для нее час уцелела, - был подстрекатель черни, и не больше, но Пейн-секретарь комитета в Министерстве иностранных дел был в некотором роде лицо влиятельное, вхожее, как-никак, в круг сильных мира сего; способное оказать услугу, замолвить нужное словечко в нужную минуту. Так, во всяком случае, принято было думать, и никогда еще при встрече с ним столько людей не торопилось снять шляпу, сказать слова приветствия, поклониться.
И зажил Пейн в замкнутом мире, в башне из слоновой кости, защищающей даже самых уязвимых. Вскоре он убедился, что там, где начинается этот своеобразный мирок - высшие сферы колониальной политики, - кончается реальная действительность. То обстоятельство, что малочисленная, истощенная донельзя армия под водительством спокойного и упрямого человека по имени Вашингтон в отчаянном напряжении последних сил ведет войну, значило для Континентального конгресса Тринадцати Соединенных Колоний так мало, что им всякий раз стоило труда напомнить себе, каково истинное положение дел.
Вместе с тем невозможно было вообразить правительство более беспомощное; обладая полномочием заключать договоры, они не умели обеспечить их соблюдение; имея право чеканить монету, были не властны покупать золото и серебро; наделенные властью вести войну, не могли поставить армии ни единого солдата. В дни кризиса, в самый острый момент, когда разбитая, замерзающая армия Вашингтона переправилась наконец на юго-западный берег Делавэра, они, хотя никто их к тому не принуждал, сложили с себя свои обязанности и в панике сбежали из Филадельфии в Балтимор, предоставив Вашингтону полновластие диктатора.
Все их познания в военном деле ограничивались тем, что лихорадочно вычитывалось из военных пособий местного издания; всякий исповедовал свою излюбленную теорию ведения войны, каковую и отстаивал, а сходились они лишь в одном: что воевать тем единственным способом, каким умели американцы - то есть применяя тактику бесшумных и смертоносных партизанских налетов, измочаливших в пух и дым британскую армию по пути от Конкорда до Лексингтона, - нелепость и дикость.
Они дробились на партии: сторонники конфедерации и ее противники, партия северян и партия южан, сторонники и противники перемирия, сторонники и противники Вашингтона. Изоляционисты, считающие, что революция есть единоличное достоянье американцев чистых английских кровей и жителей восточного побережья Северной Америки - и, стало быть, все иные лица и области никоим образом к ней не причастны, - и интернационалисты, ратующие за объединенье под ее знаменами также островитян-голландцев, ирландцев, шотландцев, шведов, евреев, поляков, французов и немцев, равно как и участников всех либеральных и антианглийских движений, какие существуют на Европейском континенте. Уже не Сыны Американской Революции, но почившие в мире предки вовсю работали на то, чтобы в список вошли только избранные.
А чтобы не заскучать ненароком, поддать жару, они запустили в обиход славное американское устройство под названием лобби.
К лобби прибегали для чего угодно: чтобы обеспечить родную деревушку, графство, город воинской охраной; чтобы табак признали предметом первой необходимости в армии - это южане, а выходцы из Мэна - чтоб убедить всех и каждого, что невозможно воевать без щедрой порции рома; шерстяники - чтобы запродать шерстяные одеяла вчетверо дороже против обычной цены, новоангличане - чтобы кормить воинство одним только творогом, ньюйоркцы - чтобы кормить его одной говядиной.
И ни в чем они не знали согласия, будь то вопрос о структуре конфедерации, или задачах послевоенного времени, или же содержании конституции. Те из них, кто был честен и искренен, боролись и набивали себе шишки - и кое-что удавалось сделать, и кое-как тянулась война.
И в гуще этого-то коловращенья возник Пейн, революционер, на которого всякий косился с подозрением. Он делал свою работу, писал новый "Кризис", сидел у себя за перегородкой и строчил по бумаге, как обыкновенная канцелярская крыса, - и изредка, закрывая глаза, видел перед собою оборванных солдат под знаменем с гремучей змеей. И, встретив Ирен Робердо, сказал ей:
- Посмотрите на меня. Хорош?
- По-моему, вы еще никогда так хорошо не выглядели.
- Вот как? А я вам скажу, во мне совершается некое омертвенье.
Она отметила про себя, как ему свойственно все драматизировать.
- Долго мне этого не вынести, - заключил он.
- Я слышала, вас там очень ценят.
- Ну да! Ждут не дождутся случая от меня избавиться, а для меня - чем скорей, тем лучше. Это - народная война, и когда-нибудь, надо думать, народ это осознает.
- А вы не можете забыть о войне хоть на время?
- Вы же сказали, что я - обреченная душа, - улыбнулся Пейн.
- Но не без надежды на спасенье, - сказала она.
В Филадельфию привезли на подводах полсотни тяжелораненых, и Пейн вместе с другими трудился, кормил их, устраивал поудобнее в старом квакерском моленном доме, где их разместили. Некоторых из них он знал, для них он был Здравый Смысл. Он находил среди их пожитков листки своего "Кризиса"; десятки раз перечитанный лист бумаги в конце концов шел на перевязку раны, на пыж для мушкета.
- Ты молодец, - говорил он раненому. - Крепись.
Однажды он просидел всю ночь, держа за руку умирающего паренька; назавтра сам обмыл и убрал покойника. То были времена, когда женскому полу еще возбранялось ходить за раненными и умирающими мужчинами, и братия больничных служителей состояла из прокуренных, нечистоплотных стариков. Вскоре после этого Пейн объявил Ирен Робердо:
- Я ухожу - должен уйти.
- Куда?
- В армию. Не гожусь я для этого занятия.
Она старалась отговорить его, спросила - неужели для него так мало значит, что она, можно сказать, валяется у него в ногах.
- Я вам не подхожу, - сказал он. - Я обречен расхлебывать эту кашу, которую сам же заварил, больше я ни на что не пригоден.