Гражданин Том Пейн - Говард Фаст 28 стр.


Не мог он и принять свою участь с тою развеселой удалью, какую выказал сперва Клоотц, а позже Дантон. Им - что, им и вся-то тщета людская представлялась уморительно забавной - тогда, конечно, смерть под ножом гильотины можно было воспринимать как заключительную шутку в нелепой комедии. Пейн же всегда любил жизнь; сам обыденный факт жизни был для него увлекательным приключеньем, всякое новое лицо - подарком. Он был общителен до чрезвычайности - не просто любил своих собратьев-людей, но испытывал в них настоятельнейшую потребность, без них не мог существовать. В нем чувство собственности, не прикрепясь к некоему данному клочку земли, объяло целый мир.

Итак, вначале он надеялся - и он боролся за свою свободу. Он был не только гражданин Франции - прежде и превыше всего он был гражданин Америки: не он ли отлучил от материнской груди кусок этой земли, выхаживал его, отвадил от пеленок. А раз так, значит, он мог без всякого смущенья или неловкости призвать к себе на помощь в этот бедственный час Америку.

Казалось бы, чего проще: дал знать друзьям, Барлоу и еще кой-кому, что надо нажать на посла Морриса, пусть примет меры, чтобы Пейна освободили. И в самом деле - чего проще, поскольку единственным государством во всем мире, на чье дружественное отношение к себе могла рассчитывать революционная Франция, была Америка.

Для Морриса ситуация сложилась упоительная. Было время, когда в Филадельфии народ поднялся против кучки ловкачей, задумавших использовать американскую революцию в своекорыстных интересах; при этом руководителем народа был Пейн, а одним из кучки ловкачей - Гувернер Моррис. Было время, когда в Филадельфии учредили революционный трибунал, причем одним из тех, кто заседал в трибунале, был Том Пейн, а одним из осужденных трибуналом - Гувернер Моррис. Долгонько поворачивалось колесо Фортуны, мысленно потирал руки Моррис, но уж зато - до чего кстати! Сколько же лет он дожидался такой минуты - двенадцать? Или тринадцать? Годы можно забыть, но есть вещи, которые не забываются. Здесь, в этой стране лавочников и нахалов, Пейн с Клоотцом шагали по парижским улицам в тюрьму, громко отстаивая друг перед другом каждый свою разновидность атеизма - да-да, Моррису передавали. Какая дивная возможность разом сквитаться со старым врагом и сослужить добрую службу Господу Богу. На всякий случай - просто из осторожности - Моррис написал Джефферсону, представляющему ныне все, что осталось в Америке от революции, от ее идеалов и людей, свершивших ее:

"…Следует упомянуть, что Томас Пейн находится в тюрьме, где развлекается изданием памфлета против Иисуса Христа. Не припоминаю, писал ли я вам, что его бы давно казнили вкупе с прочими бриссотинцами, когда бы противная партия не сочла, что он достоин лишь презренья. Я склонен полагать, что, ежели он будет тихо сидеть в тюрьме, ему, возможно, посчастливится, и о нем забудут. Меж тем как если бы привлечь к нему всеобщее вниманье, то нож, давно уж занесенный над ним, может, пожалуй, упасть вниз. Он, кажется, забрал себе в голову, что я должен потребовать его освобожденья как американского гражданина, - однако, принимая во внимание его принадлежность по рожденью, натурализацию его во Франции, место, которое он здесь занимал, я очень сомневаюсь в правомочности подобного шага и, напротив, уверен, что такого рода требование явилось бы, по крайней мере на сегодняшний день, нецелесообразным и бесплодным…"

После чего Моррис с чистой совестью приступил к служенью своему Богу и своей стране. Первым шагом будет отправить Пейна на гильотину и тем оказать добрую услугу Всевышнему; вторым шагом - разорвать на этом самом основании отношения с Францией и, таким образом, использовать услугу Всевышнему в интересах американской партии сторонников Гамильтона. Джоулу Барлоу Моррис заявил:

- Случай с Пейном находится вне моей компетенции, абсолютно, помилуйте - гражданин Франции.

- Но прежде всего - гражданин Америки!

- Позвольте мне считать, что американцы - иного поля ягоды. Я предпочел бы сохранить известную долю уваженья к своему родному краю…

И - Робеспьеру:

- Я, право, сударь, не стал бы вам мешать, если бы ради блага Французской Республики возникла необходимость предать смертной казни Пейна.

- Каковая необходимость не слишком бы вас огорчила, - проницательно заметил Робеспьер.

- В таких делах лучше воздерживаться от изъявления своих чувств.

- И однако, если Пейн пойдет на гильотину, - размышлял вслух Робеспьер, меряя Морриса маленькими, умными, жестокими глазами, - это могло бы вызвать недовольство в определенных слоях вашего населенья. Так, скажем, ополчение, с которым Пейн сражался в одних рядах, возможно, не забыло его и будет возражать против его казни - да и Джефферсон тоже, может статься, вспомнит, что Пейн когда-то написал книжку под названием "Здравый смысл".

- Уверяю вас, сударь, ни ополченье времен войны, которая закончилась десять лет назад, ни Томас Джефферсон не оказывают большого влияния на внешнюю политику правительства президента Вашингтона.

- И тем не менее даже ваш президент Вашингтон, - чисто теоретически рассуждая, понятно, - тоже может припомнить, что в свое время Пейн был его товарищем по оружию, а припомнив, может сыграть на симпатиях американского народа…

- Если вы хотите этим сказать…

- Я ничего этим не хочу сказать, - произнес Робеспьер спокойно. - Это господин американский посол хочет сказать одно, а говорит другое. Ну, а пока что славной мадам Гильотине есть чем утолить свою жажду - и в избытке. Приспеет для Пейна срок, тогда он и испробует французского правосудия, а до тех пор господину американскому послу придется набраться терпения и подождать. Господин американский посол не должен рассчитывать, что Республика Франция станет предоставлять свои трибуналы для сведения личных…

- Довольно, сударь, - сказал Гувернер Моррис.

Хотя, в общем-то, он был не против и подождать. Он уже ждал так долго, что еще несколько недель или месяцев не составляли особой разницы.

Все это совершалось без ведома Пейна - для него же пребыванье в Люксембурге лишь стало исчисляться не в неделях, а в месяцах. Он слышал о прошеньи за него, поданном в Конвент американцами, которые жили в Париже; слышал и о пренебрежительном ответе, который дал на это прошенье стареющий президент Конвента. Слышал, что ведется переписка между Моррисом и министром иностранных дел Франции - и не подозревал во всем этом никакого подвоха. Да, Моррис недолюбливал его, но не посылают же из-за этого человека на смерть. Шло время; ровным счетом ничего не делалось для его освобожденья, и надежда у Пейна таяла, но окончательно все же его не покидала.

Террор меж тем становился все ужасней, все более набирал силу поток жертв, устремляющийся на гильотину. Над Люксембургом нависла зловещая тишина, ужесточались ограниченья, обрывались все нити между узниками и внешним миром. Недели перерастали в месяцы, и ни одна душа не покинула дворец, кроме как все с тою же единственной целью.

Вот уж настало время уходить и Клоотцу - он помахал Пейну рукой и рассмеялся:

- Ага, друг деист, я-то теперь узнаю, кто из нас прав в спорном вопросе насчет Господа Бога, - а вот вам, бедняге, еще сидеть и голову ломать.

Вот и Дантон ушел той же дорогой, под тот же кровавый нож, пожав Пейну руку на прощанье и буркнув с невеселой усмешкой:

- Ох, до чего дурацкий мир - кому он нужен такой, одним болванам да малым детям!

Вот и Лузон тоже, сказав ему напоследок пылко, но тихо, чтобы никто больше не слышал:

- Прощайте, друг мой Пейн. У вас не будет недостатка в товарищах, если и там тоже есть республики.

Вот и Ронсэн - со словами:

- Вам будет одиноко, Пейн. Весь мир, который мы знали, уже ушел.

Двадцать человек за одну ночь; назавтра - сорок; в другой раз - более двухсот. Страшное время. Тюремщиком - уже не кроткий Бенуа: старый дворец перешел в попеченье детины по имени Жияр, угрюмого садиста, который запер все выходы во двор, отказав узникам в глотке свежего воздуха перед смертью, в кусочке неба над головой. Он говорил им:

- Молвите слово, и я услышу. Сговаривайтесь, и я проникну в ваш сговор. Знайте, Жияр не дремлет.

Так оно, в сущности, и было: он наводнил дворец своими шпионами - слова было довольно, чтобы послать человека на гильотину.

Пейн среди этого ада обратился в нечто большее, нежели человек; он стал душою и верой, стал утешением, избавленьем. Он знал, когда надо улыбнуться, - а чем еще, кроме улыбки, можно было одарить этих несчастных? Знал те немногие слова, которые помогут человеку встретить смерть; знал, что сказать в утешенье матери. Он не ведал ни устали, ни страха, ни колебаний. Худой, как мощи, полубольной, - а между тем от одного появления его большой угловатой фигуры на пороге у тех, кто находился в комнате, прибавлялось бодрости.

- Это мсье Пейн, - входите же, входите.

Он обладал богатым запасом разных историй, анекдотов из жизни американских поселенцев - в его скверном переводе на французский они почти теряли свою соль, превращаясь в тарабарщину, но все равно звучали так забавно, что горемыки-слушатели хохотали до слез. При этом он точно знал, когда можно побалагурить, а когда лучше промолчать, - когда достаточно было его присутствия, его слова.

И один за другим, мужчины ли, женщины, уходя на смерть, просили:

- Позовите ко мне гражданина Пейна.

Он лежал в пустой комнате; лихорадка кидала его то в жар, то в холод; время для него лишилось смысла, исчезло. Лихорадка накатывала, отступала, подобная огненной волне; он существовал в бредовом мире, населенном святыми и демонами. Смутно сознавал, что входят и выходят какие-то люди; изредка пронзительные крики заставляли его мучительно вспоминать, где он находится, а однажды, в минуту просветленья, он услышал незнакомый мужской голос:

- Этот умирает, бедняга.

Но все постороннее не имело значенья, потому что всякий раз возвращалась лихорадка, то жгла его, то леденила, то снова палила огнем.

Потом - много, очень много времени спустя - опять вернулось сознание. Он попросил сказать, какой сейчас месяц.

- Июль…

Он сосчитал: январь, февраль, март…

- Я что, еще в Люксембурге?

- Совершенно верно, гражданин, но времена переменились. Робеспьера нет в живых. Сен-Жюста - тоже. Крепитесь, гражданин. Террор кончился.

- Террор кончился, вот что, - вздохнул Пейн, и в ту ночь он спал без сновидений.

Трудно восстановить свои силы в тюрьме, даже если и не живешь ежечасно в ожидании казни. Пейн, поглядевшись снова в зеркало, обнаружил перед собою седого незнакомца - чужое морщинистое лицо с ввалившимися щеками. Он улыбнулся невольно, до того неузнаваемым было его отраженье, и ответная улыбка в зеркале получилась вымученной и насмешливой.

Жияра, этого изверга, после падения Робеспьерова правительства убрали; при новом тюремщике, Ардене, заключенным не возбранялось выходить во двор. Пейн опять обрел возможность прогуливаться под благодатными лучами солнца; стояло лето, можно было нюхать цветы, смотреть на других гуляющих, провожать взглядом облачка, подгоняемые ветром. Вся атмосфера в Люксембурге изменилась: он был по-прежнему тюрьмой, но перестал быть обителью смерти. Снова десять, а то и двадцать узников покидали его за раз, но теперь их ждала за воротами свобода.

Пейну сейчас мало что оставалось делать, кроме как размышлять - обдумывать события шести последних месяцев, причины странного молчанья, безучастности к нему все то время, покуда Люксембург был средоточием ужаса. Почему Моррис не предпринял попытки его освободить, спрашивал он себя. Почему не вмешалась Америка? Неужели Джорджа Вашингтона совсем не трогало, что Пейн сидит в тюрьме, что его могут в любой день послать на гильотину? Да и вообще, как объяснить все поведение Вашингтона? Отчего, например, он по-настоящему так и не удосужился поблагодарить Пейна за то, что "Права Человека" посвящены ему? Или забыл, что страну, где он был ныне президентом, породила революция?

В долгие дни выздоровления после болезни Пейн часто задумывался о том, что случилось за эти годы с Америкой. Тяжелей всего было допустить мысль, что ты ошибся в том, кого на протяжении стольких лет считал надежнейшим и лучшим из людей - в Джордже Вашингтоне.

Но вот и для него забрезжила надежда. Гувернер Моррис лишился должности посланника во Франции; его сменил Джеймс Монро, демократ, приверженец Джефферсона. Пейн с нетерпением ждал его прибытия и, когда Монро приступил к своим обязанностям, послал ему письмо, в котором подробно излагал все обстоятельства своего дела и просил, чтобы Монро предпринял что-нибудь для его освобожденья. Монро ответил бодрым, обнадеживающим уведомленьем, что он займется этим делом и Пейн может вскоре рассчитывать на свободу.

Но свобода не приходила; минуло лето, наступила новая зима; почти всех, кто сидел в Люксембурге вместе с Пейном, выпустили на волю - а он все оставался. Его опять трепала лихорадка; на боку появились пролежни, большое, сильное тело после десяти долгих месяцев заключенья стало, наконец, сдавать. Едва удерживая перо в руке, он снова написал Монро.

Его пришел навестить Барлоу; Пейн, глядя на американца потухшими глазами, проронил, может быть, два-три слова.

- Ну что вы, Пейн?

- Умереть я никогда не боялся, - прошептал Пейн. - Но умирать вот так, мало-помалу, - это выше моих сил.

Наконец Монро направил в Комитет общественной безопасности письмо:

"Услуги, которые он (Пейн) оказал ему (американскому народу) в его борьбе за свободу, оставили след благодарности, который до тех пор будет неизгладим, покуда американцы не утратят право называться справедливым и великодушным народом. В настоящее время он находится в тюрьме, томимый недугом, который в заключении неминуемо должен усугубиться. А потому позвольте мне обратить ваше внимание на его бедственное положенье и потребовать, чтобы судебное разбирательство его дела, ежели против него имеются обвиненья, было ускорено, а если таковые отсутствуют, чтобы его выпустили на свободу".

Что и произошло; в ноябре 1794 года Том Пейн вышел из Люксембургского дворца - не тем, каким его привели сюда, но седым, немощным стариком.

XIV. Наполеон Бонапарт

Пейна приютили у себя супруги Монро; силы все же возвращались к нему, но так медленно, что он вновь и вновь отчаивался выкарабкаться когда-либо из своего инвалидного положения. Никто не верил, что он выживет - убежденье, что он умрет, было столь велико, что в Америку уже отправили сообщение о его смерти.

Но он не умер. Крепкое, жилистое тело, сколько его ни калечила судьба, оказалось неимоверно выносливым, и вот наступил день, когда Пейн почувствовал себя настолько лучше, что попросил вернуть ему "Век разума".

Он перечел рукопись с восторгом; местами попадались слабоватые страницы, зато сильные были хороши, зажигательны, - звонкое напоминанье о том, каков он был когда-то. Кое-что требовалось добавить, но пока что он опубликует эту часть, пускай безбожники прочтут и обнаружат для себя кое-что достойное веры. Мысли его между тем все чаще обращались к Америке. Ему мало что оставалось делать во Франции - а может, и вовсе ничего, революция швырнула его в застенок, отвергла его, отступила от принципов, которые он проповедовал. Другое дело - Америка; он не так уж стар, он еще повоюет; ступит вновь на возлюбленную землю и еще раз сразится за свободу против черной реакции, наступившей, как ни странно, с приходом к власти администрации Вашингтона. Сейчас пока зима, но к весне он окрепнет окончательно и тронется в путь.

И тут его призвал обратно Национальный Конвент; ему вернули его место, вновь сделали депутатом Франции. Монро ликовал.

- Ну сами посудите, Пейн, - говорил он, - это же полная реабилитация - последнее неопровержимое признанье совершенной по отношению к вам несправедливости. Вы вновь как гражданин Пейн, как лидер либерально-демократического движения во всем мире по праву займете место в представительной палате Республики Франции.

Сам Пейн, однако, не испытывал торжества - чувство, которое он испытывал, больше напоминало страх. Десять месяцев в заключении сделали свое дело - не только подорвали в нем телесную силу, но истощили также душевные запасы. Перенести еще один Террор он бы не смог; еще раз увидеть, как рушат то, на что он положил все свои труды, было бы хуже смерти. Он сел писать ответ Конвенту:

"Сообщаю вам, что я намерен принять приглашение высокого Собранья. Ибо желаю поставить мир в известность, что я, став жертвой несправедливости, все же не отношу моих страданий на счет тех, которые в них неповинны и, более того, далек от мысли о возмездии даже тем, кто мне их причинил. Я только, ввиду того, что мне этой весною необходимо будет воротиться в Америку, просил бы вас принять это во внимание, дабы согласие вернуться в Конвент не означало, что я лишаюсь права вернуться в Америку",

Но именно этого права его лишили. Через некоторое время Монро хотел отправить с Пейном в Америку кой-какие важные бумаги. Из Комитета общественной безопасности ответили, что Пейна отпустить не могут.

И он остался заседать в Конвенте; старый, слабый, седой; вставал изредка с места, чтобы сказать несколько слов, которых никто не слушал. Он чувствовал себя пойманным в неволю и бессильным оттуда вырваться.

А потом в Англии и в Америке вышел "Век разума".

Можно было подумать, что к нему вновь вернулась молодость, когда он работал бок о бок со своим издателем-французом, разыскивал вместе с ним хорошего английского наборщика, снова вдыхал восхитительный запах мокрой типографской краски, такой знакомый, пробуждающий воспоминанья о самом дорогом и прекрасном, что ему выпало испытать.

То был его символ веры, последний его труд, его приношенье Богу и добрым людям. В нем он наносил удар атеизму, провозглашал свою горячую веру в божество доброе и милосердное - в способность человека приблизиться к этому божеству без принуждения и без суеверья. И вот книга напечатана; одна партия экземпляров послана в Англию, другая послана в Америку - а дальше разразилась катастрофа.

До сих пор Дьявол был един; отныне он существовал в двух лицах: нечистый как таковой - и Том Пейн. Вероисповеданья самых различных толков объединились супротив нечестивца, дерзнувшего подвергнуть сомнению всю систему организованной религии. Отголоски словоизвержений докатывались до самой Франции, обрушиваясь камнепадами на усталого старого бойца. Не было ни сочувствия, ни попытки понять - ничего, кроме лавины злобной ругани. Такое разнообразие бранных имен исторгали из своей груди служители Господни применительно к Пейну, такие каскады эпитетов, что, право же, свет не видывал, - придя в итоге к единодушному заключению, что существа более гнусного и зловредного, чем Пейн, не было с сотворенья мира. На все это Пейн, большею частью, не отвечал; если был он был не прав, все обстояло бы иначе - когда бы он был не прав, его бы принялись уличать в неправоте, а не поливать грязью. Убежденный, что он прав, он не видел надобности приводить в подтвержденье этого новые аргументы.

Назад Дальше