И все же время от времени он был не в силах удержаться от ответа - как, например, когда против него выступил англичанин-унитарий Уэйкфилд. Ему Пейн отвечал:
"Когда то, что вами написано так же послужит миру, как написанное мною, и вы за это примете столько же мук, сколько я, - тогда и будете вправе диктовать мне…"
Он страшно устал; его опять свалила болезнь, когда пришла весть о том, как книгу приняли в Америке: там, в отличие от Англии, поток оскорблений был пожиже; нашлись такие, кто поддержал его точку зрения, оставались еще его старые товарищи, старые революционеры, которые пока не разучились мыслить, - они раскупали его книгу.
Он повторял Монро:
- Я так устал. Я хочу домой.
Теперь у него был дом на этой земле - весь мир был его селеньем, но теперь он постоянно думал о зеленых холмах и долинах Америки. Он был старик; он был в чужой стране. Кому еще на свете досталось от людей столько ненависти - а от немногих, пожалуй, и столько любви, - как ему? Двадцать лет его широкие плечи выдерживали бремя оскорблений; теперь они устали.
Монро заметил как-то:
- Не знаю, Пейн, было ли разумно с вашей стороны издавать "Век разума". В Америке…
- Когда я поступал разумно? - вырвалось у Пейна. - Разумно было связать свою судьбу с горсткой фермеров, которых мир приговорил к пораженью еще до того, как они стали воевать? Разумно было кликнуть клич о независимости, когда никто из ваших великих мужей еще и помыслить о ней не смел? Разумно преподнести Англии революционное кредо, а после из-за этого бежать оттуда, спасая свою жизнь? Разумно было жить десять месяцев под сенью гильотины? Я много кем перебывал на своем веку, но только не осмотрительным разумником. Героям, великим людям такое удается, корсетнику - куда там!
В Англии многие вешали у себя дома изображенье Пейна, украшенного рогами. В трактирах пошла мода на пивные кружки с физиономией Пейна и надписью внизу: "Выпей - и Черт с тобой!" В сотнях церквей сотни воскресных проповедей посвящались вероотступнику Тому Пейну. В Лондоне, Ливерпуле, Ноттингеме и Шеффилде книжки Пейна сваливали в кучу, поджигали и всей толпою плясали вокруг костра, вопя:
Том Пейн, будь проклят навсегда,
Ступай с позором за порог!
Тебе не скрыться от суда.
Тебя навеки проклял Бог!
И он, в который раз лежа в лихорадке, вспоминал, и тосковал, и думал о том, что умирает. Думал без сожаленья. Перебирал поочередно в уме те ужасы, которые пережил за время своего заключенья, и постепенно чувство незаслуженной обиды целиком сосредоточилось у него на одном человеке: Джордже Вашингтоне.
Да, были и другие - Моррис, Гамильтон вкупе со всею сворой противников революции, - но разве других он боготворил, как боготворил Джорджа Вашингтона? Разве он мог забыть, как Вашингтон - аристократ, первый богач Америки - не погнушался протянуть руку Пейну, который был никто? Забыть, как Вашингтон в Валли-Фордж молил его поехать и призвать к нему на помощь Конгресс? Забыть, как сам он, Пейн, написал: "Два имени будут жить в веках: имя Фабия и имя Вашингтона"?..
А потому другие не имели значенья - только Джордж Вашингтон; другие его не предавали, у него не было основанья рассчитывать на них. Это Вашингтон назначил послом в Республику Францию надменного Морриса, - это Вашингтон послал в Англию Джея и тем запятнал честь Америки, и это Вашингтон не удостоил своим вниманием посвященных ему "Прав Человека", переданного ему в дар ключа от Бастилии, - Вашингтон отвернулся от демократии и от народа.
Больной, усталый, он не доискивался причин, которые могли бы пролить свет на события. Не знал и знать не хотел, кто и что мог о нем наговорить Вашингтону, - жаждал лишь выплеснуть все то, что у него наболело в лицо человеку, который, по мнению Пейна, предал своего друга и свое дело. И, убежденный, что умирает, излил свой гнев на этого человека - любимого некогда больше всех на свете - в письме.
Монро умолял его не отправлять письмо.
- Вы этим ничего не добьетесь, - урезонивал он Пейна. - Поверьте - ничего, только наживете себе новых врагов. Сколько лет прошло с тех пор, как вы покинули Америку? То-то. Вашингтон - всего лишь человек, а людям свойственно забывать.
- Но я не забыл, - отвечал Пейн.
Какое-то время он держал письмо у себя - потом отослал, с распоряжением опубликовать.
Пейн продолжал заседать в Конвенте как делегат от Кале. Когда термидорианцы силой оружия подавили народное восстание и лишили народ голоса в новом правительстве введеньем имущественного ценза, против них поднялся в Конвенте немощный старик. Надолго Пейну запомнилась мучительная боль в изъязвленном боку, когда он стоял перед рядами враждебных лиц. Ни горластой галереи, где с шумом разворачиваются бумажные свертки с едой, шикают, хлопают, не переставая жевать; ни неистовых радикалов, требующих смерти для тех, кто противится воле народа, - вместо этого ряды упитанных, уравновешенных законодателей, стряпающих выгодное дельце из подгнивших останков того, что было прежде движением за свободу человека. Они глядели на Пейна, перешептывались:
- Что же он, старый дурень, совсем ничего не смыслит? Мало ему, что отсидел десять месяцев в Люксембурге? Или опять туда захотелось, уже насовсем?
- Чего он добивается?
- Всеобщего участия в голосованьи.
- Ну да, желает, чтоб народ голосовал. Дай только каждому забулдыге право голоса, и завтра наступит конец света.
- Надо бы его все же осадить.
Кто-то скучающим голосом протянул:
- Пусть его говорит. Все равно никто не слушает.
И он стал говорить - о праве каждого человека участвовать в голосовании. Он обладал редкой способностью наживать врагов, редкой способностью сказать не то и не ко времени, способностью вызывать такую ненависть к себе, какую люди не испытывали ни к кому другому. Но сейчас в гуле сотен враждебных голосов прозвучал один чей-то голос:
- Неужели трудно терпимо отнестись к человеку, который в жизни ни к кому не проявил хоть капли нетерпимости?..
Нет, он не изверился, не отступился от демократии, это она от него отступилась; постепенно и неотвратимо - сперва термидорианцы, потом Директория - наступал полный крах революции.
Он начал сдавать, останавливаться понемногу, как часы, когда кончается завод; переставал действовать в том единственном качестве, на какое был пригоден, то есть как революционер. Все шло отсюда, и эта хилость, и эта его растерянность - не буря негодованья из-за "Века разума" была причиной, не его хворобы, не молчанье старых товарищей в Америке - просто тот факт, что он перестал исполнять свое предназначенье.
Пописывал кое-что; он был писатель и, покуда жил, должен был царапать пером по бумаге. Вспоминал старого Бена Франклина, который до последнего дня оставался философом и ученым; так отчего бы и ему, думал Пейн, тоже не баловаться философией, наукой - несложные механизмы, модели, маленькие изобретенья, небезыскусные, может быть, - жалкий лепет вместо голоса, звучавшего некогда твердо и сильно; что ж, раз судьба еще не заглушила этот голос окончательно, он, сколько ему отпущено, полепечет о пустяках.
Так для него начался процесс распада. Забыт; занималась новая эра - начинался девятнадцатый век. Кто это говорил однажды, дайте мне семь лет, и я для каждого народа в Европе напишу "Здравый смысл"? Глупец. Впрочем, это тоже забыто. Волна, разбуженная им - тяга простого человека ввысь, - не исчезнет, движение продолжится волнообразно, то опадая, то вздымаясь с новой силой. Беда только, что для него, Томаса Пейна, революционера, это слабое утешенье - он потерпел неудачу, и силы тьмы смыкались вкруг него.
Ему и прежде-то несвойственно было особенно следить за своей внешностью; теперь он ее и вовсе запустил. Брился хорошо если раз в неделю - случалось, что и реже. Ходил в несвежем белье, в старых войлочных шлепанцах, из которых сиротливо выглядывали наружу босые пальцы. Шаркал туда-сюда по своей неубранной комнате, иногда останавливался, склонив набок голову, словно бы силясь припомнить что-то, совсем недавно забытое.
Что ж это он забыл? Что в Лексингтоне звонят церковные колокола?..
Бутылка - вот что издавна его выручало; бутылочка, испытанный друг, когда никого больше из друзей не осталось. Пусть трезвенники хоть глотки надорвут, возмущаясь, - своему телу он, слава Богу, сам хозяин; было оно и крепким, и сильным, и выносливым - он понуждал его нещадно, и не ради себя; ну, а теперь оно износилось, одряхлело, пришло в негодность, и если можно выпивкой облегчить себе боль и одиночество, то это его частное дело и никого другого не касается.
Еще оставались, правда, немногие друзья среди парижан; славный народ, французы; простой народ, стойкий, - цивилизованный народ. Они понимали такие вещи: человек есть человек, в конце концов, не ангел - и когда видели, как Пейн, заросший, немытый, тащится по улице, то не смеялись над ним, не улюлюкали - здоровались ласково с человеком, который был когда-то великим.
- День добрый, гражданин Пейн.
Они не так легко забывали. За столиком у кабачка пять голов, склоненных над захватанной парижской газетенкой в усилии разобраться в хитросплетеньях Талейрановой политики, поднимались уважительно, когда подходил гражданин Пейн.
- Наше почтенье, гражданин, тут, вы понимаете, с этим Тайлераном…
- А, - ну как же, я с ним знаком, - говорил Пейн.
И что, и ничего особенного, что этот бедолага не так давно водил знакомство с Тайлераном.
- Советоваться приходил ко мне, - пояснял Пейн. - Не люблю я его.
И тоже ничего особенного. Король становится нищим, нищий - диктатором - что, разве они не пережили такие времена, разве не знали, как умеет петлять колесо Фортуны?
Внутри хозяин кабачка - само непоказное радушие. Было время, обслуживал Дантона, Кондорсе; теперь обслуживал гражданина Пейна. Видел, глядя на посетителя, славные дела недавних дней и старался не видеть неопрятного старика.
- Самого лучшего, - конечно, - кивал он, и скашивал с цены, в ущерб собственному тощему кошельку, один франк.
Так сходил с политической арены Франции гражданин Томас Пейн…
У четы Бонневилей завелся жилец, старик по имени Пейн, довольно-таки никчемный старичок; ковылял бесцельно по дому, натыкаясь на встречные предметы, - иногда, посреди какого-нибудь пустячного занятия, вдруг застывал неподвижно, с отсутствующим, вопросительным выраженьем на морщинистом лице. Память у старика пошаливала; он не отличался опрятностью.
Порою уходил слоняться по Парижу и заявлялся домой, неся под мышкой бутылку коньяку, завернутую в газету, после чего закрывался у себя и за час выдувал полбутылки. Во хмелю, случалось, куролесил - все это Бонневили сносили с величайшим терпением. Когда какой-нибудь сосед спрашивал из любопытства - чего ради, они отвечали просто:
- Видите ли, это великий человек, один из самых великих с сотворенья мира. Но мир устроен так, что несется вскачь, за ним знай поспевай, иначе не угонишься. А он для этой суеты слишком стар и не может скакать как заяц, поэтому мир его забыл. Но мы - не забыли.
Николя де Бонневиль был редактор газеты, либерал и республиканец. Жена его, добродушная и молодая, горячо верила во все, во что бы ни верил ее муж. Она была родом из деревни, по-крестьянски терпеливо относилась к причудам старости, а потому - и потому еще, что так велел ей муж, - мирилась с присутствием неряшливого старика, чья комната была завалена газетами, книгами, мелкой механикой собственного изобретенья, пустыми бутылками из-под спиртного и ворохами рукописей, из коих иные изредка появлялись в газете ее мужа.
Однажды, осенним утром 1797 года, у парадной двери Бонневилей появился невысокий полный незнакомец и спросил гражданина Томаса Пейна. Госпожа Бонневиль в первую минуту покосилась на него подозрительно - присмотрелась - узнала - разразилась бессвязными взволнованными приветствиями, повела в гостиную, предложила стакан вина, от которого он отказался, сунулась туда-сюда, плохо соображая от волненья, и, наконец, застучала каблуками вверх по лестнице звать гражданина Пейна.
Пейн, погруженный в работу над рукописью, поднял брови, когда она влетела в комнату, и осведомился, не пожар ли в доме. Хозяйка дома пропустила эту несерьезную реплику мимо ушей.
- Мсье, там у нас внизу Бонапарт! - выпалила она, не дыша.
- Кто?
- Слушайте, мсье, слушайте меня очень внимательно. У меня в гостиной, внизу, сидит сейчас, вот в эту самую минуту, Наполеон Бонапарт и ждет, когда он сможет поговорить с гражданином Томасом Пейном. Вы меня поняли? Пришел сюда, один, переговорить с гражданином Томасом Пейном - только для этого!
- Понимаю, конечно, чего тут не понять, - проворчал Пейн. - Не кричите, пожалуйста. Ступайте вниз и скажите ему, пусть уходит.
- Что? Мсье, вы все же, очевидно, не так поняли. Я говорю…
- Да знаю я, что вы говорите. Идите скажите ему, у меня для бандитов и злодеев нет времени.
- Нет-нет-нет-нет, - вздохнула мадам Бонневиль. - Нет-нет, этого я вам не позволю - этого здесь, под моей крышей, не будет. Я много с чем мирилась, и грязь спускала вам, и пьянство, и шум, но чтобы ко мне в дом пришел генерал Франции, знаменитый человек, и его прогнали - этого я не допущу.
- Я, кажется, плачу за стол и за квартиру, - буркнул Пейн.
- Нет, мсье, тут дело не в деньгах, хоть вы платили бы вдвое больше. Вы примете Бонапарта, иначе…
- Ну ладно, хорошо, приму, - фыркнул Пейн. - Давайте его сюда.
- Сюда? В этот…
- А чем тут плохо? Я-то живу здесь, и ничего.
- Нет, нет и нет, мсье, - вы спуститесь в гостиную.
Пейн пожал плечами.
- В гостиную так в гостиную. - И за нею следом спустился вниз.
Когда они вошли в гостиную, Бонапарт встал и поклонился, и Пейна тотчас поразила внешняя незначительность этого человека, коротконогое полное туловище при неожиданно худом лице; лавочник - да, пожалуй, но уж никак не великий генерал, воитель, злой гений, кромсающий последние остатки Французской Республики, а с ними вместе - все надежды и упованья людей доброй воли.
Как прискорбно, подумалось старику, что величайшие в мире герои физически реализуются столь неудачно!
- Вы - гражданин Пейн, - произнес Наполеон. - Я - Бонапарт… Ждал этого дня с надеждой и нетерпеньем. Не часто нам дано увидеть воочию великих всех времен. Они уходят, и нам остается довольствоваться легендами. Но вот я стою лицом к лицу с величайшей из легенд - гражданином Пейном!
Такого Пейн не ожидал; это обезоружило его, пробило брешь в его броне, в панцире обдуманной вражды к этому человеку, олицетворяющему все, что Пейн считал злом. Он был старик, он устал от одиночества, от бесконечных поношений - здесь ему отдавали дань признанья.
Он сказал:
- Благодарю, генерал.
- Не генерал, для гражданина Пейна - гражданин Бонапарт. Друг мой, садитесь, сделайте одолженье. - Привычка повелевать сказывалась даже в просьбе, в незначащем проявлении любезности.
Пейн опустился на стул; Наполеон во время разговора прохаживался взад-вперед, наклонив голову, сцепив руки на спине жестом, уже неотделимым от его образа.
- Гражданин Пейн, - начал Наполеон, - что бы вы ни думали обо мне, скажу вам, что я о вас думаю, - думаю, что в каждом городе на земле надлежит воздвигнуть ваше изваянье из чистого золота, что труды ваши должно хранить как святыню - святыню, говорю я. Мне ли это не знать? Я ли не читал "Здравый смысл", "Права Человека", "Век разума"? Читал и перечитывал - поверьте! Я ложусь спать и кладу под подушку "Права Человека", дабы, если случится, что ночь пройдет без сна, бессонница не обокрала меня, но, напротив, обогатила. Только мы двое, вы да я, - истинные республиканцы, лишь нашему с вам взору открыты заоблачные дали! Соединенные Штаты Земли? Согласен с вами. Я говорю - долой самодержавие, долой диктатуру! Я подхвачу факел, зажженный вами!
Пейну лишь оставалось сидеть и не верить своим ушам. Слова… Много ли они значат? Возможно ли, что он составил неверное мнение об этом приземистом человечке? Возможно ли, что вот так, под хвастливую трескотню, и сбывается утопия - или все же как-то иначе? Он не знал; у него голова шла кругом. Быть может, он вранья наслушался про Бонапарта, ведь и о нем самом столько врут.
- Вы мне нужны, - говорил Наполеон. - Мы с вами оба посвятили себя человечеству, Французской Республике - и если станем работать вместе, как знать, к каким высотам приведут мечты гражданина Пейна и гражданина Бонапарта?.. Я созываю в скором времени военный совет, и, если б вы в нем согласились принять участие, это мне было бы честью и наградой.
Старик смотрел на него во все глаза.
- Так вы согласны? - Бонапарт улыбнулся; он умел улыбнуться неотразимо, надо было отдать ему справедливость.
- Я подумаю. - Пейн покивал головой. - Подумаю.
Когда Наполеон ушел, Пейн поднялся к себе, отмахнувшись от госпожи Бонневиль, которой не терпелось услышать дословный отчет о разговоре. Он хотел побыть один, хотел оглянуться назад и посмотреть, что привело его к нынешнему положенью. И первое, что очень ясно увидел, закрыв за собою дверь, было, каков он сам - мусор и грязь вокруг, старый засаленный халат на плечах, траур под ногтями, взлохмаченные седые патлы. Отыскал гребень и стал расчесывать редеющие пряди, стараясь мысленно подытожить свои последние годы в республиканской Франции.
Так - чтó, откликнуться ему на зов Бонапарта? А почему бы и нет, спрашивал он себя. Вернулся же он в Конвент? Не он отступился от людей - это люди отступились от него и его принципов. Если единственной надеждой оставался Бонапарт, значит, он пойдет к Бонапарту.
Вновь возвратилась надежда, вернулось будущее; он был опять Томас Пейн, поборник человечества. Он будет заседать в военном совете, созванном Бонапартом.
Сбрив щетину, придирчиво оглядел себя в зеркале. Помолодел на десять лет - неважно, сколько ты прожил; важно, каким себя ощущаешь. Когда Франклин был в его возрасте, еще и революция не начиналась. О Пейне будут говорить, что он начал жизнь заново в шестьдесят лет, наглядно доказал миру, что мозг не подвластен старости.
Деньги у него были - его книги охотно покупали - и он азартно набил ими бумажник. К чертям заботы о будущем. Первое дело - платье, и уж потом - парикмахер; к парикмахеру не пойдешь в лохмотьях.
У портного его встретили надменно поднятой бровью, и он вспылил:
- Это еще что такое? Я - гражданин Пейн, понятно, каналья? А ну, показывайте ваши моды.
- Парадное что-нибудь изволите? Для торжественных случаев?
Что-нибудь, в чем пойти на военный совет, - уронил он со всей небрежностью, на которую был способен. - Там будет Бонапарт.
Поднялась торопливая возня, забегали приказчики.
- Я думаю, что-то простое, черное.
- Натурально, черное, гражданин. В подобном случае уместно рекомендовать костюм черной шерсти, в соответствии с вашими данными - ну и, пожалуй, кое-где подпустить атласу для большей представительности…
Он накупил рубашек, башмаков, чулок: у генералов Франции не будет повода морщить нос при виде Тома Пейна. Затем, облачась во все новое, отправился к парикмахеру. От парижского парикмахера секретов не бывает.
- Я выгляжу слишком старым, - сказал Пейн, - непозволительно старым. Когда вам предстоит работа, предстоят встречи - важные встречи с важными людьми, - то вам желательно производить определенное впечатленье.