Наивно пытаться сбросить бремя лет такими ухищреньями; когда Пейн вернулся вновь в дом Бонневилей, наступила реакция. Разодетый с иголочки, он сидел в гостиной, уставясь неподвижным взглядом туда, где давеча был Бонапарт; коротконогий человечек с худым лицом и повелительным голосом; спаситель рода человеческого…
Вошел Бонневиль, взглянул на Пейна с удивлением, но вежливо воздержался от замечаний.
- Вырядился, ровно попугай, - усмехнулся Пейн, сокрушенно покрутив головой. - Ну как, нравится вам, Николя?
- Очень, - кивнул Бонневиль.
- Необходимость, - передернул плечами Пейн. - Начинаю новую карьеру. Когда все пропало и развеялось прахом, ко мне является сам великий Наполеон Бонапарт, исповедуется мне, сообщает, что каждую ночь ложится спать с "Правами Человека" под подушкой. Либо у него подушка слишком плоская, либо я в этом человека ошибался… - Пейн откинулся на спинку стула, на мгновенье закрыл глаза и прошептал: - Николя, мне страшно. Это последняя моя надежда. Что, если она окажется ложной?
Когда он вошел в комнату, где должен был происходить совет, каждый из присутствующих - будь то армейский чин, офицер инженерной службы, адмирал, генерал, политический советник, - встал и раскланялся с ним под зорким оком Бонапарта, который, со знакомой уже неотразимой улыбкой, повторял:
- Перед вами гражданин Пейн, господа, о котором вы, без сомненья, слышали. Ежели вам в военных походах случалось видеть меня с книжкой в руках, то можете быть уверены, это было одно из сочинений гражданина Пейна. Представляю вам, господа, первого республиканца.
Каждый из них был счастлив познакомиться с гражданином Пейном. Кое-кого он знал, о большинстве - слышал, об этих генералах и советниках Бонапарта; одни были интриганы, другие - с открытыми, честными лицами - начинали свой путь в синих блузах национальной милиции, еще в далекие, окутанные дымкой дни Республики, и были ныне несколько смущены - хоть, впрочем, и безмерно польщены тем, что поднялись так высоко. Некоторые были в прошлом приближенными Робеспьера и поглядывали на Пейна не слишком дружелюбно; иные первоначально принадлежали к жирондистам. Протяженность времени с тех пор исчислялась скорее событиями, не годами; почти все члены совета были молоды, и Пейн среди них стоял неловко, точно некий осколок прошлого.
Впервые в кругу руководителей Франции он ощущал такую подчеркнутую, резкую отчужденность. Прежде Франция не отделяла себя от мира; Париж был средоточием цивилизации, и революция ни от кого не отгораживалась. Даже в самые страшные дни террора, когда революция, словно обезумев, разила вслепую направо и налево, это делалось с целью самозащиты, а не утвержденья своей исключительности. И с самого начала много, очень много иностранцев заседало вместе с французами в Национальном Конвенте. Светловолосые, с серьезными и усталыми лицами поляки-радикалы приезжали в Париж, отвоевав плечом к плечу с американцами в их революции; сотнями приезжали также изгнанники-англичане; пруссаки, возненавидев то, чему стала олицетвореньем Пруссия; итальянцы с мечтою о свободной Италии; испанцы с мечтою о свободной Испании - всех свел воедино Париж, ибо Париж был душой и сердцем революции, и всех их радостно принимали парижане.
Все это теперь осталось в прошлом; здесь собрался замкнутый, узкий кружок, и объяснялись здесь на одном-единственном языке - языке военного захвата. Довольно; наболтались о свободе, равенстве, братстве и прочей чепухе; пришел Наполеон Бонапарт.
Ему говорили, рады приветствовать вас, гражданин Пейн, а сами думали - и он это знал, - как бы использовать этого англичанина в наших интересах.
Когда он отваживался сказать что-нибудь - а его французский, даже по истеченьи стольких лет, прожитых во Франции, все-таки оставался ужасен, - они не могли сдержаться и кривили рот, заслышав его произношение; когда же сами хотели сказать то, что ему было, по их мнению, знать не обязательно, - переходили на летучую, порхающую местную скороговорку, представляющую для Пейна набор звуков, полностью лишенных смысла.
Наконец все собрались, и в совете воцарился порядок. Расселись как бы подковой, у открытого конца которой стоял за маленьким столиком Наполеон. Рядом был стул, однако за все время заседанья он так ни разу и не присел. Большею частью расхаживал взад-вперед, как бы снедаемый нервной энергией, не дающей ему ни минуты покоя. Когда он говорил, то по-птичьи выставлял вперед голову; изредка выбрасывал руку, указывая на того, к кому обращался. У Пейна было ощущенье, что, рассчитывая, замышляя, обдумывая, принимая молниеносные решенья, он одновременно ни на миг не забывал о том, как низок ростом, полнотел, как мало соответствует физически образу великого завоевателя. Французский язык его был не таков, как у других; он скрежетал, резал слух, а не ласкал его; слова выскакивали отрывисто и сыпались трескучими очередями. Он мог держаться властно, а через мгновенье становиться смиренным и кротким; в минуты гнева он стряхивал на высокий белый лоб, на глаза прядь черных волос. Противоречить ему возможно было лишь в тех случаях, когда он давал понять, что сам хочет этого.
- Речь идет не о Франции, не о Европе, но обо всем мире, - так он начал.
Марси:
- А миром владеет Англия.
- Вот как? Я о мире лучшего мнения. Я полагаю, он не может принадлежать нации конторских служащих и торгашей.
Д'Арсон:
- Они отличные моряки.
Бонапарт:
- Не надобно быть Колумбом, чтобы переплыть Английский канал.
Габро:
- Тогда, сударь, встает вопрос о транспортных средствах и военном потенциале. Не сомневаюсь, что, имея за собой Европей ский континент, мы будем обладать перевесом в десять против одного. Ежели вопрос сводится к тому, чтобы высадиться с армией на британский берег, это следует рассматривать не как препятствие, но скорее как задачу.
Бонапарт:
- И если рассматривать как задачу?
Габро:
- То она разрешима, естественно.
Д'Арсон:
- Простите, сударь, но я на это смотрю иначе. В лучшем случае мы теряем все передовые бригады - во избежанье этого необходимо предусмотреть маневр, отвлекающий внимание народа. Людские резервы у Франции не безграничны, не говоря уже о том, что нет более трудной операции, чем высадка на укрепленном побережье. Бонапарт:
Средь нас находится прославленный республиканец, гражданин Пейн. Я уже разъяснил ему, надеюсь, что наши действия в целом должно рассматривать как продолжение революции. Гражданин Пейн добился в свое время поразительных успехов, способствуя революционному движенью в Англии. Есть все основания предполагать, что, если бы партия либералов не отдала его в руки тори, успех этот был бы окончательным. Что вы сказали бы, гражданин Пейн, об идее народного восстания в Англии?
Пейн:
- Бесспорно, у британского народа есть достаточно оснований для недовольства своими правителями.
Бонапарт:
- Тогда, значит, народ поддержит французскую армию? Не станет оказывать ей сопротивленье?
Пейн (очень спокойно):
- Я думаю, сударь, еще как станет. Такое окажет сопротивленье, что от вашей армии камня на камне не останется. Я думаю, если вы вторгнетесь в Англию, то ни один ваш солдат не вернется живым домой.
Бонапарт:
- Вы, кажется, шутить намерены со мною, гражданин?
Пейн (неуверенно):
- Не знаю… я столько лет не был в Англии. Не думал я, когда шел сюда, что речь пойдет о вооруженном нападеньи.
Д'Арсон:
- Гражданин Пейн, по-видимому, полагал, что мы собрались напасть на Англию безоружными?
Пейн (очень неуверенно):
- Я вообще об этом не знал… я думал, вы собираетесь заново подтвердить принципы революции. Английский народ недоволен и имеет на то причины, но в случае вооруженного нападения это не будет играть никакой роли.
Бонапарт:
- И почему же не будет играть никакой роли?
Пейн:
- А потому, мой генерал, что в Англии, следует себе заметить, есть две разные вещи - народ и империя. Можно разрушить империю, но народ победить нельзя. Насилие лишь будет способствовать объединению, и, если вы в самом деле высадитесь с армией на английском берегу, люди забудут, что ломают горб за шесть пенсов в день, и будут помнить только, что они - англичане. Ну, а с империей обстоит иначе.
Бонапарт (очень холодным, ровным голосом):
- И как же именно иначе, гражданин, обстоит с империей?
Пейн (сперва колеблясь, но все тверже, по мере того как говорит):
- Империя как раз уязвима. Объявите мир, установите всеобщее избирательное право, подтвердите вновь принципы Республики и провозгласите их по всей Европе, выступите в защиту прав человека, верните опять Французской Республике ее былую славу, вступите в союз с американской республикой. Что есть империя - торговля? Тогда провозгласите свободу судоходства и добейтесь ее, Америка вас поддержит, отмените пошлины, откройте порты - и вы увидите, долго ли сможет Британская империя с вами соперничать. Или империя есть подчиненье? Тогда облагодетельствуйте и возвеличьте Францию - назначьте пенсии старикам, сократите рабочие часы, повысьте жалованье беднякам, отстаивайте повсюду и во всем идеи революции. И английский народ сам поднимется и примкнет к вам. Англию победить нельзя, но ее можно завоевать.
После этого наступила тишина - тишина столь глубокая, зловещая, что Пейну сделалось дурно и жутко. Жгло в боку; горели старые язвы. Он ощупью пробрался назад на свое место и сел. Вот он, конец; рухнула последняя хрупкая надежда. Вот он, исход того, на что он положил всю свою жизнь: нашествие на зеленые берега Англии, погибель и горе для маленького человека, для тех мужчин и женщин, которых он обещал когда-то вывести из мрачной бездны на яркое солнце.
И, усмехаясь глумливо, встал Габро:
- Гражданин Пейн, надо полагать, говорит как англичанин?
Одна, последняя, искра еще не погасла в нем; Пейн с трудом поднялся на ноги.
- Об этом спросите у мертвых, а не живых, - прошептал он. - Спросите у народа трех государств, был ли случай, чтобы Пейн говорил когда-нибудь иначе как от имени человечества.
И Бонапарт произнес:
- Довольно, господин Пейн.
XV. "…И никто не знает места погребения его…"
Плаванье было долгим, но не тяжелым; долгим же оно было даже и по тому времени: уже пятьдесят четыре дня в пути, а суши все не видать на горизонте. Бывалые путешественники говорили, впрочем - да что вы, это детские игрушки, а не плаванье, вот когда дней сто покачаешься, то запоешь иначе, а нынче, в 1802 году, суда строят лучше, и, покуда не протухла питьевая вода, все терпимо, ну а суша, Бог даст, покажется завтра на рассвете.
К рассвету половина пассажиров сгрудилась на палубе; каждому не терпелось первым увидеть желанную зеленую страну, имя которой - Америка; то же повторилось назавтра, и с каждым днем все больше пассажиров толпилось на ныряющем в волны носу корабля, покуда кто- то, наконец, не разглядел впереди полоску суши. Среди других пассажиров был и старик Пейн; молча стоял, схватясь за поручень, вглядывался вдаль, слегка дрожа, кивнув в ответ, когда капитан на сочном носовом новоанглийском говоре заметил, обратясь к нему:
- Приятно вновь увидеть старушку - верно я говорю, господин Пейн?
- Да…
- Переменилась малость, но все же узнать - узнаете.
- Много воды утекло.
- Что ж, так ведь оно и бывает. Ну, одолеет человека зуд постранствовать, а все равно когда-то обязательно потянет его домой.
Наверху, у них над головою, ставили паруса; мимо хлестнул выпущенный из рук конец каната, и капитан взревел, запрокинув голову:
- Эй, черти косорукие, поаккуратней! - И - Пейну: - Теперь уж до Балтимора недолго, от силы двое суток. А вы - в Вашингтон оттуда?
- Да, собирался, - снова кивнул Пейн. С оттенком нерешительности в голосе прибавил: - Съезжу повидаюсь со старым другом, господином Джефферсоном. Сто лет с ним не виделись…
- Ну вот, - рассмеялся капитан, возвысив голос, чтобы люди, стоящие поблизости, слышали, как он запросто болтает с приятелем президента Соединенных Штатов. По совести говоря, он не испытывал к этому старому паршивцу особого расположенья, хотя вблизи Пейн оказался не так уж гадок, как его расписывали. Говорили, что он будто бы заклятый враг христианства. Капитан был человек набожный и одобрять такое не мог, а все же ввернуть словечко к месту никогда не вредно: - Вот вам, пожалуйста! - рассмеялся он. - Я возвращаюсь домой к супруге, а вы - прямехонько на обед к президенту.
Да, давно ему пора вернуться домой, думал Пейн. Человеку хочется умереть в миролюбивой обстановке, в краю, где рядом будут друзья. Мир чересчур огромен - когда ты стар и устал, тебе в этом мире нужен всего-то навсего маленький уголок. Пусть его ненавидят, высмеивают, оскорбляют во всех концах земли - но Америка не забудет. Не так уж сильно отдалились времена испытаний, чтобы сейчас нашлись серьезные причины для забывчивости; Вашингтон умер, но другие были еще, в большинстве своем, живы. А значит, жив в их памяти старый Здравый Смысл.
На корабле никто особенно не искал его общества - ну что ж, оно и к лучшему, рвать так рвать; его миссия окончена. Наполеон стал властелином Европы, и Пейну нужно было одно: попасть домой - и забыть.
Он вошел к президенту в дом; черный привратник доложил, господин Пейн к президенту - а дальше все слишком напоминало сон. Он ощутил себя в присутствии Джефферсона древним стариком, хотя на самом деле их разделяли какие-нибудь шесть лет, - ощутил себя рухлядью, ни на что не пригодной развалиной рядом с этим высоким, подтянутым, красавцем, который был к тому же президентом Соединенных Штатов. Джефферсон в зените славы и могущества: когда он победил на выборах, это назвали вторым этапом революции, зарею эры простых людей. И - Пейн, конченый, ни на что больше не годный.
И, однако же, Джефферсон с готовностью шагнул ему навстречу, протянул руку, широко улыбаясь:
- Том, Том, кого я вижу, какая отрада для старческих глаз! Ну что - отвоевался, вояка, воротился домой! Так, значит, Том, повернулось колесо, значит, Фортуна улыбнулась, коль снова сходятся старые друзья.
Пейн не мог выговорить ни слова, только улыбался; потом он заплакал, и у Джефферсона хватило чуткости дать ему побыть одному. Старик сидел в приемной нового президентского дома, бессильно лил слезы, брал понюшку табаку трясущейся рукой - и вновь начинал плакать.
Когда Джефферсон пришел назад, Пейн уже справился с собой; бродил по обеим комнатам приемной, поглядывал на старинную мебель, отступал от стены, чтобы получше рассмотреть написанные маслом портреты мужчин, которых знал когда-то, с которыми вместе воевал.
- Все новое, - объяснял Джефферсон. - И город - тоже весь новый. Тешу себя мыслью, что вдруг когда-нибудь он будет одной из великих столиц мира.
- И будет, - сказал Пейн убежденно.
- Вы, разумеется, останетесь к обеду?
- Президент - человек занятой…
- Вздор, вздор - вы непременно останетесь пообедать, Том. Нам нужно о многом потолковать.
Пейну очень хотелось остаться. Плывя в Америку, он только и думал, как-то встретит его Джефферсон. Даже теперь оба Тома в сознании людей объединялись как два наиболее выдающихся в мире демократа, и было бы поистине странно, если б в администрации Джефферсона для Пейна не нашлось какое-нибудь местечко, пусть самое незначительное - как, скажем, должность секретаря дипломатической миссии в Британии или Франции либо портфель захудалого министра в кабинете. Последнее - предпочтительно, это позволило бы ему провести остаток дней своих в Америке - да, впрочем, как теперь Джефферсону уклониться от такой обязанности? Разве не дал он с первых минут понять, что помнит былые времена? Самая скромная работа, скромное положение, крупица почета - и он может умереть спокойно.
Хорошо было вернуться домой.
За обедом Джефферсон долго блуждал вокруг да около и не спешил перейти к делу. Беседуя о прошлом, извлекал из памяти одно событие за другим, и для Пейна скоро сделалось очевидным, что в этом присутствует некая скованность - Джефферсон был не из тех, кому легко играть в прятки со своею совестью; жизнь для него слагалась из слов и идеалов, не из поступков. Он говорил Пейну:
- Нельзя сказать, что мы в чем-то с вами расходились. Цели у нас были всегда одни и те же.
И Пейн, с готовностью:
- Это в самые тяжкие времена служило утешеньем. Если казалось, что уж хуже некуда, то и тогда я мог сказать себе, а все-таки есть на свете человек, который понимает и верит.
Когда подали кофе и коньяк, он перевел разговор на перипетии, которые Пейну довелось испытать в Европе. Но старику не очень хотелось воскрешать воспоминанья о великой надежде, которой суждено было погибнуть. Невероятно банальным казалось со стороны президента расспрашивать с таким любопытством о доблестных мужах, которые уходили из Люксембурга навстречу смерти: Клоотце, Дантоне, Кондорсе. Об убийстве Марата Шарлоттой Корде Пейн вообще ничего не стал рассказывать.
- Дело прошлое. - Он повел плечами. - Теперь пришел Наполеон. От Республики ровно ничего не осталось.
- И французы будут поддерживать его? В это трудно поверить.
- Будут поддерживать. Хороший они народ, но что еще им остается? Сейчас весь мир ополчился против них.
- Вы, сколько я понимаю, намерены посвятить себя отныне литературным трудам, - сказал Джефферсон, и не смог не прибавить: - Администрация рада будет оказывать вам вспомоществованье.
- Ну, революций в моем возрасте не совершают, - улыбнулся Пейн.
- Да… да, естественно. Долгая жизнь, полная свершений, - славно проведенное сраженье, если можно так выразиться. Столь многим из того, что мы имеем, мы обязаны вам - столь многое из того, что сделано, сделал Пейн… Ну, а теперь - покойная старость.
- Старость?
- Только в известном смысле. Все мы уже не молоды, Томас, не то что раньше.
Пейн протестующе поднял предательски трясущуюся руку.
- Машина изнашивается, но голова у меня свежая. Разве Франклину пеняли когда-нибудь, что он стар? Семьею я не обременен…
- А ферма? - подал ему мысль Джефферсон, намекая на имение в Нью-Рошелле, отданное Пейну во владение Конгрессом после войны.
- Какой из меня фермер. Мужчине надо работать - не дай-то Бог дождаться, когда тебя засунут на полку, словно залежавшийся товар.
Яснее этого попросить Джефферсона он уж не мог. Нет, он примерно представлял себе ход рассуждений президента, но старость, охваченная беспокойством о считанных годах, которые ей еще отпущены, раздражительна и нетерпелива. Джефферсон, хмуро разглядывая тыльную сторону своих ладоней, говорил о том, что президент не волен распоряжаться единолично - что новой, демократической администрации приходится с первых шагов преодолевать жестокое сопротивленье, что расстановка сил во внутренней политике очень непроста. Меньше всего ему хотелось бы, чтобы между ним и Пейном пролегла хотя бы тень отчужденья, они слишком старые и добрые друзья, чтоб допустить меж собою размолвку.
- Понятно, - кивнул Пейн.
Джефферсон заметил с неудовольствием:
- Вы увидите, что у вас здесь есть враги, Томас. То письмо, адресованное Вашингтону…
- Я не желаю говорить об этом человеке, - прорычал Пейн.