- Вы бы такой могли напечатать? - спросил он Эйткена.
Пейн и Эйткен склонились над книгой - с любопытством, впервые в жизни разглядывал Пейн древнееврейские письмена; Эйткен, сощурясь, вглядывался в старинный шрифт.
- У меня и шрифта нет такого, да и не сумею.
- Кой-какие литеры есть у меня - правда, не все. Остальные можно отлить. Набирать будете, как здесь.
- А что здесь? Дьявольские измышленья я набирать не стану.
- Это молитвы, - улыбнулся старик.
- Папскую молитву набирать не буду, - упрямо сказал Эйткен. - и языческую не буду. А вы вдобавок требуете, чтобы я голову ломал над вашими литерами.
- Это простые молитвы, их поймет всякий, - мягко сказал старик.
- Прочтите вот это по-английски. - Эйткен ткнул пальцем в Раскрытую наугад страницу.
Старик прочел:
"- Да, помню я все это: душу
Излить готов в повествование. Вечно
Преследует нас ненависть. И вечно,
Как жадный зверь, невежество терзает
Страдальцев наших. Вечно льется кровь.
Правители над нами возносились,
Свирепые, жестокие безумцы,
Пустою мыслью тешась: уничтожить
То, что Господь взлелеял. Был однажды
Тиран, перелиставший Книгу Бога,
Ища глагола острого, как меч,
Чтоб нас сразить. И вот нашел строку,
Гласящую: "Да будет предан смерти
Укравший смертного, чтобы продать его…""
Пейн, осторожно тронув старика за руку, остановил его:
- Достаточно, отец, мы это напечатаем.
Эйткен собрался было что-то сказать, но покосился на Пейна и промолчал.
- Вы были сегодня возле ратуши? - спросил Пейн у старика.
- Я там был.
- И что думаете об этом?
- Думаю, что это начало пути, долгого и тяжкого.
За полночь, когда старик давно ушел, Пейн сидел в лавке и наблюдал, как Эйткен, негромко чертыхаясь, сражается с древнееврейскими литерами.
- Идите спать, - в пятый раз повторил ему Эйткен.
- Какой там сон, неохота.
- Надо бы рассчитать вас к свиньям собачьим за то, что втравили меня в эту чертову затею.
Пейну отчаянно хотелось поговорить, хотелось, чтобы родная душа отозвалась на его думы; хотелось услышать смех и слезы, незначащие восклицанья.
- Скажите, вы любили женщину? - спросил он Эйткена и в ответ услышал:
- Совсем сдурел!
А ему просто хотелось найти частицу прошлого, откуда он мог что-то взять и поделиться с другим, пока все это не растаяло как дым.
…Корсетником Пейн перебывал в Тетфорде, Лондоне, Дувре, Сэндвиче; в Порсмуте, Брайтоне на юге, в Бате, Винчестере, Бристоле - он нигде не приживался. Какое бы новое ремесло ни испробовал, всякий раз возвращался к корсетам; ткал ли он, латал ли сапоги, резал ли по дереву, портняжничал, копал землю, пахал или сеял, он возвращался назад к корсетам, они были его судьбой. И когда жил в Сэндвиче, встретил Мэри Ламберт.
Пухленькая, разбитная, хорошенькая на свой лад, с ямочками на щеках, кареглазая, с округлыми руками, на несколько лет моложе его. Ему в то время шел двадцать второй год.
Она служила в прислугах и, когда он впервые увидел ее, покупала у мясника отбивные. Она была не из тех, кто выбирает на глаз; она щупала мясо, разминала его в руках и напоследок объявила:
- Ладно, только смотрите, без обмана. А то наложите один жир.
- Красота отбивные, - сказал мясник. - Лучше не бывает.
- Фью! Мне бы столько шиллингов, сколько раз я видала получше!
- Пожалте за дюжину.
- Ладно, вы жир-то срежьте.
Пейн в это время смотрел на нее во все глаза - причем она это знала, - смотрел и уже не помнил, для чего зашел в эту лавку, то ли мяса купить на ужин, то ли косточку для собаки, которую тогда держа, то ли зная в душе, что найдет здесь ее, и тогда, понятно, ничто на свете не в силах было свернуть его с пути. Она вышла, и он вышел следом, даже не слыша за собою вопрос мясника:
- Эй ты, а тебе чего?
Когда они прошли шагов двадцать, она повернулась к нему:
- А ну, иди своей дорогой.
Пейн стоял и молчал как дурак.
- Ступай, ступай! Я с такими не знаюсь.
- Я ничего плохого не делаю, - проговорил Пейн.
- Фью! - Она фыркнула и, повернувшись на каблуках, пошла дальше, и Пейн - за ней, стараясь идти с ней в ногу, моля отчаянным голосом:
- Скажите, как вас зовут, пожалуйста.
- Как зовут! Еще чего захотел!
- Дайте я помогу вам нести свертки.
- Без тебя справлюсь. Катись, слышал, и больше не лезь ко мне, а то дождешься, хозяину своему пожалуюсь.
Он ее снова увидел, иначе и быть не могло в таком маленьком городке, как Сэндвич. Разузнал о ней кое-что - выяснил, например, что ее зовут Мэри Ламберт. Она все понимала, конечно; он был не в силах держаться на отдаленье, ходил за нею по пятам, подстерегал ее, иной раз ухитрялся даже сказать ей несколько слов. Когда ей случалось улыбнуться ему, а так иногда бывало, он не помнил себя от восторга. Его очередной хозяин Джон Григ взял себе моду подтрунивать над ним, подмигивать, подталкивать локтем в бок.
- Эх, продувной ты малый, Том, да только нам все известно!
Он был отчаянно, дико влюблен и в ответ лишь беспомощно улыбался.
- Поди-ка, уже облапить ее успел, хе-хе? Надо будет тебе накинуть шиллинг.
Иногда она разрешала ему с ней прогуляться. Он стал покупать и подарки, так как заметил, что она мягче с ним обходится, если явиться с подношением. Как-то раз, в тихий вечер, он позвал ее пройтись с ним к реке.
- Фью! Там топко, грязно!
- Там красиво. И вы такая красивая…
- Чудак ты, право, чудак, мастер Пейн. Что, у тебя девчонки никогда, что ли, не было?
Он собрался с духом:
- Такой, чтобы я любил, не было.
Она пожала плечами, тряхнула головой.
- Мэри…
- Я в городе люблю гулять, - сказала она. - Девушке не годится далеко уходить с мужчиной.
- Мэри, я нравлюсь вам хоть немножко?
- Не знаю, все может быть.
- Мэри!
Но она уже затрещала про свое, про дом, в котором служила про хозяйку, горничную, повара - и про лакея, который прямо сходит по ней с ума.
- Вчера как чмокнет меня! - болтала она.
- Мэри, я вас люблю!
- Фью! - она улыбнулась.
Однажды он спросил, каково ей служить.
- А что, я всегда была у хороших господ, - сказала она.
- И тебе по душе быть прислугой?
Она ощетинилась.
- Все лучше, чем некоторые, кто, может, и рад бы пойти в услуженье, да кишка тонка.
- Я это не к тому, чтобы тебя обидеть, - оправдывался он. - Только мне неприятно думать, что ты - и вдруг прислуга.
- Думай не думай - мне-то что.
- Я же люблю тебя.
Она тряхнула головой.
- Неужели это совсем ничего не значит? Пойми ты, я тебя люблю, пойми, я умереть за тебя готов - и я не просто какой-то корсетник. Я другого хочу и сам хочу стать другим - мне целый мир нужен, чтоб отдать его тебе.
- Фью!
- Мне по силам дать тебе целый мир, - сказал он яростно.
Она подбоченилась и сделала реверанс.
- Мастер герцог, ваше высочество…
Он попытался поцеловать ее, и она со всего размаху залепила ему пощечину. Он стоял и глядел на нее, потирая щеку, невольно думая о лакее.
- Ишь, занесся, - бросила она резко. - Сам корсетник несчастный, а прислуга ему не ровня!
- Ты меня ненавидишь, да?
- Все может быть.
Он решил тогда, что больше даже не взглянет на нее, и недели две крепился, не встречаясь с нею, работал, бурча себе что-то под нос, извелся, потемнел.
- Да ты облапь ее покрепче, тюря, - советовал ему хозяин.
- Не лезьте вы ко мне, подите к черту.
- А-а. Ну, считай, что плакал твой шиллинг.
Мрачная подавленность прошла, сменилась приливом необычайной решимости. Он начнет свое собственное дело. Соблюдая бережливость, он уже скопил девятнадцать фунтов, и теперь распростился с Григом, снял старую мастерскую и водворился туда со своим инструментом и рабочим столом. Трудился с утра до поздней ночи, откладывая каждый заработанный грош, урезывая себя в еде, отказывался от малейших удовольствий, от вина, от книг, мечтая только о том дне, когда сможет позволить себе жениться на любимой женщине. И вот наступил день, когда он отыскал ее и спросил, пойдет ли она за него.
- Я знала, что ты вернешься, - сказала она самодовольно.
- Да, я иначе не мог.
- Тогда смотри, веди себя как полагается.
- Я хочу жениться на тебе, - отчаянным голосом сказал он.
- Фью!
- Я тебя люблю, я сделаю для тебя все на свете, ты будешь счастлива со мной…
- Болтай больше.
Но она начинала сдаваться; это было все же лучше, чем пойти за лакея, который, впрочем, с ней и не заговаривал о женитьбе; лучше, чем отвечать на заигрыванья мясника или сносить приставанья хозяина, который норовил при случае поймать ее в темной кладовке, - на мгновенье горящие, неровно посаженные глаза корсетника поманили ее, пленили, заронили в ее пустое сердечко неосознанные, туманные устремления. Она улыбнулась, присела в реверансе, и таким ликующим торжеством наполнилась душа Тома Пейна, что все поплыло у него перед глазами.
- Ладно уж, поцелуй меня, - сказала она.
Он держал ее в объятьях и знал, что больше нечего желать в этом мире.
- И помни, без глупостей насчет того, что я прислуга.
- Нет, нет, ты для меня все на свете! Какая мне разница, кем ты была. Теперь ты будешь женой Тома Пейна - и вот увидишь, тебе еще герцогини позавидуют!
- Болтай знай.
- Я разбогатею. Не вечно мне быть корсетником!
- Опять понесло… ну и чудной ты все же.
- Я все-таки хоть немножко нравлюсь тебе? - допытывался он с мольбой.
- А женишься? Смотри мне.
- Да, да, моя милая, любовь моя.
- Мастер ты на слова, - сказала она с восхищением.
- Слова - пустяки, что слова. У нас будет кое-что поважнее, будут дети.
Она поморщилась.
- Детей кормить надо. А нынче все дорожает.
- Только бы ты меня любила…
Она надула губы.
- Все может быть.
Ему потом приходило в голову, что при других обстоятельствах, в другой обстановке их жизнь, возможно, сложилась бы иначе. Она была не виновата, что она такая и не могла стать другой, он это знал, но от этого не делалось легче. Годы спустя он вспоминал, как пытался научить ее читать и писать, и она, не в силах усвоить простую мысль, через пятнадцать минут с детской яростью накидывалась на него. Иногда он был уверен, что она его ненавидит; порой, обнимая ее, чувствовал на короткий миг, что она его любит. Она была такая как есть, какой выковалась под молотом своего крохотного мира: племенным существом, опутанным тысячью табу. Подчас, осторожно продвигаясь шаг за шагом, отбрасывая по дороге шелуху, он чувствовал, что вот-вот заглянет в ее испуганную маленькую душу, и тогда она взрывалась негодованием:
- Фью! Задаешься, больно важный, больно много об себе понимаешь, что опять смеешься надо мной!
- Нет, Мэри, милая, не задаюсь…
- Скажите, герцог нашелся, а сам всего-то корсетник.
И он, кивнув, пожимал плечами и просил у нее прощения.
- Прислуга, видите, ему не по нраву, а уж я так-то была довольна, в хорошем доме, у господ, - не чета твоим оборванцам грамотеям из грязного свинушника.
Или же, распалясь окончательно, принималась рассказывать ему подробности насчет лакея, хозяина и прочих - выплескивала все это на него и наслаждалась, глядя, как его корежит и ломает.
С делом обстояло из рук вон скверно. Корсетное ремесло требует постоянных заказчиков, и если у тебя нет знатных клиентов, то пиши пропало. В Сэндвиче на двух корсетников работы не набиралось, и, когда Пейну нечем стало платить за помещение, когда у него осталась за душой последняя крона, он опять пошел к Григу.
- На такого, как ты, нельзя положиться, - веско промолвил Григ, и на том разговор был окончен.
Пришло извещение, что их выселяют, и Пейн сказал:
- Попытаем счастья в другом городе.
- А болтал, что мне герцогини будут завидовать, - передразнила она его.
- В жизни всяко бывает, - спокойно сказал Пейн. - Я не собираюсь сдаваться.
А сам впервые в жизни ощутил себя стариком, и это в двадцать два года; затосковал о детстве, которого никогда не знал - запертый в клетке, кружил и кружил по ней, ища выхода, словно белка в колесе. Теперь он уже сам надеялся, что она вернется в прислуги, однако она цеплялась за него, ругая себя за это, а его и подавно кляня на чем свет стоит, и все же не в силах вырвать из сердца мелькнувшее однажды виденье, - ненавидела этого урода, эту нескладную бестолочь, мужчину, который так не умеет устраивать свои дела, и в то же время благоговела перед ним.
В другом городе оказалось не лучше, не лучше и в третьем, откуда они тащились сейчас по пыльной дороге, Пейн - с инструментом на плечах, Мэри - с узлом, в котором находилось все имущество. Пейном всецело владело глубокое, неистребимое чувство вины перед ней, и когда Мэри истошно выкрикивала:
- Все ты, все ты, уж так мне было хорошо у господ, распрекрасно… - Он только молча кивал в ответ. - Крыши над головой и той нету, эх ты! Все идеи, великие идеи! Нос здоровенный свой задирал передо мной, что я прислуга! Мир собирался переделать - это ты-то, фью? Ты, господин Том Пейн, дубина неотесанная, паршивый лентяй?..
К ночи они укладывались где-нибудь под живою изгородью, хладный вечерний туман опускался на них, невидимые ветры приносили вечернее благоухание английской сельской природы, а если становилось холодно, она придвигалась ближе, и на короткое время воцарялся мир. Он мог держать ее в объятьях и твердить себе - здесь моя крепость, мой дом, а у нее слипались глаза и не хватало сил оттолкнуть или выругать его. Так яростна, отчаянна была его любовь, вопиющая к Богу - вот ты ниспослал мне это, она моя, она красива и желанна, я могу сотворить из нее что захочу - что каждое ее движенье, жалобный вздох, дрожь испуга глубокой болью отзывались в душе. Ее он не винил - только себя; что-то глубокое, неистовое в нем наделяло его силой смотреть на мир, постигать, видеть и правду и несправедливость, ощущать душою и принимать на себя удары бича, которым покорялись миллионы. Двадцать два года было ему, а он успел уж состариться, но то в нем, что не сломалось, отвердевало теперь внутри, обращаясь в стальную сердцевину, - она же была просто ребенок, и по ночам, когда она засыпала, он баюкал ее тихонько:
- Спи, маленькая, дитя мое, спи, милая.
Есть было нечего, и он воровал - это давало ей в руки лишнее оружие против него, чтобы выкрикивать в припадке ярости:
- Ты доиграешься, браконьер бесстыжий, сдам тебя шерифу.
Карой за браконьерство была смерть. Он забрался в амбар и унес мешок брюквы. За это виновного привязывали к двум упряжкам и пускали лошадей в разные стороны. Он убил кролика; за это отрезали уши и нос. Но он бы не задумался убить не только зверя - человека, так его грызло, нарастало в нем ожесточение; лишь к ней он проявлял сострадание и ласку.
В Маргите, куда они добрели наконец, измученные, со стертыми ногами, он уговорил местного корсетника сдать ему мастерскую. Мери была беременна, и Пейн, казалось, совсем обезумел от отчаянья. День-деньской, не разгибая спины, он корпел за рабочим столом, а вечерами нанимался на любую работу, какая только подвернется. Ей нездоровилось, и озлобление покинуло ее; она металась и хныкала, как обиженная девочка. Он почти ничего не ел; один за другим он продавал свои бесценные инструменты, лишь купить для нее сливки и птицу, а то и бифштекс с куском пудинга. Полумертвый от голода, он мог думать лишь об одном: У нее была крыша над головой, огонь в очаге и хоть какая-то еда. Того немногого, что ему случалось заработать, едва хватал на плату за помещение, и усилия достать денег на насущные нужды превратились у него в одержимость. Вспомнив дни в лондонском Питейном ряду, он закрыл один глаз повязкой, согнул и подвязал одну ногу и пошел на улицу за подаяньем. Он верил, что лекарь может вылечить его жену, и после долгих угроз и увещаний залучил одного за шиллинг к себе в мастерскую.
- Гнойная лихорадка, - объявил лекарь, а Мэри испуганно глядела на него широко открытыми глазами.
- Чем ей можно помочь? - спросил Пейн, отведя его от кровати.
- В подобных случаях рекомендуется кровопускание, - произнес врач. - Docendo discimus, то есть мы наблюдаем действие вредных паров, газов, которые распирают ей сосуды. Houd longis intervallis - или, иначе говоря, в недолгом времени необходим отток крови…
Пейн устало покачал головой.
- Я не знаю латыни.
- Да, но вы понимаете, медицина, у нее свои термины, свои тайны. Двери и окна держите плотно закрытыми. Когда приходит недуг, бесы так и вьются поблизости…
В ту ночь она сказала:
- Томми, Томми, настало мне время помирать…
- Нет, нет, врач говорит, ты поправишься.
От ее злости не осталось и следа, она вцепилась ему в руку, словно это было последнее, что для нее еще существовало на земле. И той же ночью, белая как воск от бесконечных кровопусканий, закрыла глаза и отвернулась от Пейна.
Весь день назавтра он просидел молча, уставясь в одну точку, а в доме тем временем толпились любопытные, приходили и уходили соседи, которым прежде никогда не было до них никакого дела. Не горе ощущал он теперь, а только жгучий гнев, которому суждено было отныне гореть в нем вечно.
К западу от города Филадельфии раскинулся зеленый и холмистый луг под названием Коммонз; туда направился Том Пейн поглядеть, как обучается ополчение. Шагая в этот мирный полдень по весеннему солнышку, он ждал, что увидит сборище, толпу - однако не толпа предстала его глазам. И не армия, хотя бы даже в зачатке; то было нечто особое, такого до сих пор мир не видели, как это скопление мужчин, подростков, подмастерьев, ремесленников, мастеров, чиновников и студентов, кузнецов и мельников, плотников, ткачей, брадобреев, печатников, гончаров, людей в рабочих передниках и со следами рабочей грязи на руках. Все они были жители Филадельфии, но не все ее жители представлены были тут. Он затруднился бы определить, что именно их отличает, и все-таки отличие было. Притом нельзя сказать, что собралось одно лишь трудовое население - были и люди состоятельные, хозяева, не только те, кто работал на других: банкир, два торговца зерном и бархатом, журналист Том Джафферс, богатый человек, который мог бы вообще ничего не делать: три пастора, спекулятор-зерноторговец, скупщик мехов. Были пацифисты-квакеры, методисты, пуритане, баптисты, католики, пресвитериане, были евреи, конгрегационалисты и диссентеры, деисты, агностики и атеисты. Бок о бок с белыми - вольные чернокожие, рядом с совладельцами - негры-рабы.
Что движет ими, спрашивал себя Пейн. В чем состоит их особенность? Что их объединило?