Он вел себя добродушно; мы смеялись, когда он улыбался: но этот приступ не сочетался с его серьезностью "для плаца". Либо то, либо другое было неискренним. Мне представляется, что сегодня он показал свое истинное лицо, до того, как традиция и закоснелая глупость покрыли ржавчиной мозг, который изначально имел склонность к мании муштры. Но остальные считают, что устав - это его исповедание веры. Он почти не догадывается, как мы содрогаемся перед тем, что его слова могут оказаться правдой. Мы молимся, даже во сне, чтобы избежать парадных манер вне парада. Долгая служба калечит человека так упорно и страшно, что на ее жертвах, даже когда они в обычной одежде, стоит клеймо старого солдата. Старые моряки этого избегают; и, как мы надеемся, старые летчики тоже. Кажется, что в подлинном покорении воздуха ничто не может деформировать тело человека.
4. Капралы и сержанты
"Ты дурак, - злобно сказал капрал. - Ну вот кто ты такой?"
Зубастый стоял на месте.
"Делай, что тебе говорят. Скажи: "Я чертов дурак, капрал". Теперь Харди орал во весь голос, раскачиваясь вверх-вниз на своих маленьких ножках. Зубастый стоял, как скала, не произнося ни слова, и Харди волей-неволей отступил, разругав бедного Дылду, который всегда напрашивается на пинок под зад, и бывает такой же легкой добычей, как женщина. Он болтается в строю, как лишняя деталь.
Капрал Харди заступил на должность ассистента, надзирающего над нашим отрядом вчера, вместо устойчивого капрала Джексона. Он будет спать в бараке и смотреть за нами на плацу, вперемежку с нашим постоянным сержантом. Но Дженкинс все еще болен, и нас гоняют из конца в конец. Мне жаль, что мы потеряли капрала Джексона, который за несколько дней сумел взять над нами власть, разве что меньшую, чем Эбнер, но в другом роде. Эбнер был сильным и не склонным к гуманизму. Джексон мог смеяться и болтать, оставаясь в то же время не таким, как мы, нашим начальником. Он прослужил в строю девятнадцать лет и терпеливо ждал скудного капральского вспомоществования - пенсиона, который уменьшит сумму заработка, который потребуется ему вне Вооруженных Сил, и тем самым облегчит поиски работы.
Харди, как мы знаем, неряшлив и грязен, и страдает припадками тиранства. На параде он ведет нас строем к дальнему краю площадки, командует "вольно", и мы слушаем лекцию по тонкостям строевой подготовки. Лекция эта у него в голове, выучена наизусть, и мы слышим ее обрывки, когда Стиффи поворачивается в нашу сторону: "Когда я говорю "раз", срываете ее с плеч. Нет, нет, не так. Господи, парень, если бы я был таким же здоровым, я бы съел свою винтовку - да, съел бы, и пушку бы выдал назад". В остальном это грязные анекдоты, которые он рассказывает с невеселым смешком. Мы должны отзываться эхом на этот непристойный шум (сальный смешок можно услышать за милю) и подражать его слюнявой улыбке - или быть сбитыми с ног. Выбор невелик.
"Десятипенсовые сержанты" - зовем мы капралов. Они занимают полтинники у нас, рекрутов: с легкостью, потому что на построении перед работами они выбирают людей, чтобы послать по поручениям; и, если тебя заметят в неповиновении, пропотеешь весь вечер на дурацкой работе. Даже когда лишь четверо из них столь продажны, безнаказанность этих немногих пятнает остальных. С нашей стороны, мы старательно ловим настроение начальства: смеемся их шуткам, вскакиваем на их приказы. В ответ они смягчают по отношению к нам тиранию, исходящую свыше - вспышки Стиффи. Эта огромная фигура топает по плацу, как сквозь толпу мальчишек, доходящую ему до колена, и льются дождем штрафные наряды, и каждый отряд испуганно мчится на место дислокации.
Намеченные им жертвы всегда выглядят сокрушенными; и они будут сокрушены, если им случается быть не в ладах со своими инструкторами. Но если капрал вам задолжал, он сохранит вас от лишней муштры, как бы ни ярился и ни обвинял вас Стиффи, как бы часто ни выкрикивалась ваша фамилия. Таким же образом, приготовив наличность, мы обычно можем посмеиваться (втайне) над угрозами сержантов вздуть нас. Не будь этой денежной системы, жизнь наша была бы паршивой. Пултон, которого нельзя подкупить, взял Джеймса, что весит вполовину меньше, вчера в гимнастический зал, и избил до синяков в боксерских перчатках. Он так и жену свою лупит.
Сегодня Стиффи послал меня на стрижку. Это значит - обкарнывают по всей голове, и я пришел, с ненавистью к себе, через комнату ординарцев в пять пятнадцать для штрафного построения. Но сержант Лоутон с насмешкой отмахнулся от меня: "Вали отсюда, парень. Больше сыра на твоем набалдашнике, чем волос на твоей черепушке. Ноги в руки, и пошел". Я засмеялся, без особой радости.
Светлые волосы для меня - несчастье. Стиффи ненавидит бледные лица и белобрысые головы; такие всегда привлекают его внимание, а затем - и его гнев; а самообладания у него не больше, чем у верблюда во время гона. Мы, новобранцы, держимся вместе в строю, и шепчем друг другу подсказки, и помогаем разворачивать неуклюжих в поворотах направо, налево и кругом. Бывшие армейские вроде Зубастого и меня в этом полезны, потому что книжные знания подсказывают нам, что происходит и как: но, когда у Стиффи срывает тормоза, остальные не в силах меня вытаскивать. Спокойствие покидает меня, и винтовка неловко дрожит в пальцах.
Сегодня после заката старший сержант Кроу пришел в барак и попросил у меня "Историю авиации в войне" Рэйли. Книга популярная, и у меня уже взяли ее; так что ему не повезло. Он поглядел на мою полку и осведомился, изучал ли я психологию; и какие книги лучше помогут ему написать труд по психологии летчика? У "Фойла" такие вещи можно достать? И, если он оплатит мой проезд, смогу ли я съездить в субботу и купить эти книги для него? Он снабдит меня пропуском в Лондон.
Кстати, почему я поступил в ВВС? Я объяснил, что перетрудился на ниве умозрительной жизни, выраженной в науке, и мне нужно некоторое время побыть под паром, на вольном воздухе. Это значит - зарабатывать на жизнь собственными руками, к чему у меня не было раньше навыков; а мои руки ученого не стоят ни гроша в какой бы то ни было профессии. Поэтому я завербовался. Я поделился с ним моим стремлением на дно, в поиске уверенности, что дальше падать некуда: и еще необходимостью снова научиться жить в бедности, а это дается нелегко, когда несколько лет до того деньги были в твоем распоряжении. Считаю, что я добился исполнения своих желаний по части бедности и низкого положения: но, возможно, мало кто из докторов прописал бы Харди или сержанта Пултона как лекарство для нервов.
5. Мои часы
Сборный пункт в моей памяти залит лунным светом; ведь лунные лучи врываются в стеклянную коробку нашего барака ночь за ночью, через какой-нибудь из четырех рядов окон, и завладевают его пространством. Это чудесно - выйти прямо из духоты, где полно людей, в прохладную, открытую тишину: особенно в облачные ночи, когда луна, стоящая очень высоко, сияет через створку, задрапированная облаками, сужая луч света лишь до той части земли, где нахожусь я, будто в комнате.
Как бы я ни устал после работы, я не могу проспать всю ночь; ни разу, со дня зачисления. Темные часы шагают мимо меня, и я лежу, наполовину безразличный к ним, не очень желая спать, но еще меньше желая строить умозаключения или прислушиваться к звукам казармы: потому что наша казарма упорно старается вторгаться в то, чему следовало быть душевным покоем. После полуночи моя голова приподнимается на каждую вибрацию в застывшем воздухе - ребята мечтают вслух о девушках, бормоча их нежные прозвища, или коротко стонут: "не надо, не надо" (весь день рядовой жалуется про себя, и ночью эта привычка его не покидает; он всегда безмолвно просит о жалости, не в силах защитить себя). Они вздыхают и пукают под тихие звуки струн проволочных матрасов - и сигнал подъема обрывает конец ночи, будто последний вздох, как раз когда я начинаю привыкать лежать без движения. Мне кажется, я слышал каждый сигнал подъема с первого своего дня в лагере.
Поэтому призывный свет луны легко выманивает меня наружу, поближе к ней. Одеться - минутное дело: гимнастические тапочки, штаны, а рубашка уже на мне. Свежий воздух резко освежает щетинистую округлость моей головы. Если бы только власти сознавали, насколько они притупляют восприятие своих людей, остригая им волосы слишком коротко, чтобы ветер мог играть с ними. Я задумчиво бреду, ссутулившись, голова всегда опущена, глаза смотрят вниз, чтобы бессознательно предупреждать мои беспечные ноги о препятствиях. Ум, обращенный внутрь, не может следить за дорогой.
Однажды, после двух часов утра, часовые задержали меня. Их капрал чуть не закричал на меня: и вспышка моего испуга, когда он слишком внезапно вторгся в мое поле зрения, заставила его невесело засмеяться. "Не спится, парень?" - спросил он. Я ответил, что просто прогуливаюсь. "Ну, иди в кровать: мне бы, бля, туда же". Грубое добродушие в его голосе было таким же простым и ясным, как ночной воздух. Бедняки достигают этой задушевности в голосе легче, чем разобщенные богачи.
Я побрел в другую сторону, чтобы избежать его доброты в дальнейшем, и оказался у ворот, там, где прачечная. Одинокий часовой, стоявший там, пришел к заключению, что у меня болят зубы. Когда я ответил, что нет, его воображение переключилось на другую физическую причину. Сегодня четверг: значит, я на мели и голоден. Он выудил два пенни из кармана и всучил их мне чуть ли не силой. "Иди пожуй чего-нибудь, - настаивал он мягко, и открыл мне ворота, чтобы я добрался до кофейни на перекрестке. - Давай, приятель; все нормалёк. Я здесь стою до четырех и впущу тебя обратно. Сил уж нет, всю ночь ходить вокруг этого блядского забора".
В другой раз сержант на часах послал за мной, чтобы меня привели к нему, и спросил, известно ли мне, что ходить по ночам запрещено. Я сказал, что мне показалось - на дорожки это не распространяется. Он заколебался. Это было что-то непривычное. Я сухо добавил, что заметил еще несколько человек, делающих то же самое этой ночью. Он улыбнулся, и, еще более сухо, все же просил меня не расхаживать слишком близко к часовым, потому что мои шаги все время их будят! Когда небо только начинает сереть, или чуть раньше, я возвращаюсь в барак. Я открываю скрипучую дверь, дюйм за дюймом, и неспешное теплое дыхание ребят пульсирует у меня в ушах, как будто огромное животное стоит в черной комнате, как в стойле.
6. Неумеренный
Снова Пултон. Это был ужасный день. Утро было еще средней паршивости; но в течение дня, сырого, потного дня, он медленно нас дожимал. Какие-то выступления готовятся в гимнастическом зале, поэтому отменили нашу вторую гимнастику. Ребята жалели об этом; им нравится гимнастический зал, после которого у меня сердце бухает в груди по сто десять ударов в минуту, дышать становится так трудно, что рот всегда неприятно полуоткрыт, а любая пища еще в течение часа выворачивает меня наизнанку. Обычно я жду до шести часов, а затем беру кружку теплого, похожего на помои столовского чая и две булочки по два пенни. Напротив, строевая подготовка мне почти в радость, а других она выматывает. Я должен быть благодарен своей прежней жизни за умение замирать на любое время.
Когда прозвучал сигнал к чаю, сержант Пултон был настроен как нельзя хуже. Мы сникли духом и телом. Злой инструктор делает людей жалкими, а жалкий отряд повисает, как мокрая тряпка. Каждый в отдельности может стараться изо всех сил, но ансамбля нет.
Совершенство в строевой подготовке не зависит от личных совершенств; пятьдесят лучших людей, попавших в новую команду, не будут хорошим отрядом. Четкость зависит от знания, что делает тот, кто стоит впереди, и тот, кто позади, и те, кто по обе стороны от тебя. Все должны опустить левую ногу одновременно, с едва заметным ударом, чтобы сверить время с внутренним метрономом. Это приходит со временем, после тренировки. Сделать это можно лишь в абсолютно спокойном состоянии духа. Это дело доверия, бессознательной уверенности, подсказывающей, что собираются делать те, кто справа и слева от тебя. Тогда все ноги топают, как одна, и отряд - это отряд, а не пятьдесят человек.
После шести часов грубого обращения мы так не могли. Пултон настаивал. Труба продолжала звать нас. Он уперся рогом. "Никакого чая вам сегодня, вонючки. Я продержу вас здесь весь вечер". Он не видел, как Стиффи, адъютант по строевой подготовке, заходит с тыла, чтобы узнать, почему один отряд задерживается. Стиффи вызвал сержанта, вытерпел его длинное объяснение и ответил, громко, чтобы мы слышали: "Соберите их снова в пять пятнадцать, и пускай получат свое". Так что мы построились снова через полчаса, зная, что нам предстоят крестные муки.
От некоторых в заднем ряду слышалось бормотание, когда Пултон отмечал нас. "Заткнитесь там, - прорычал он, - иначе все будете на гауптвахте. Я вас сломаю, ублюдки". Он начал гонять нас туда и обратно, с множеством быстрых поворотов. Ошибка любого отражалась на всех, кто стоял позади; строй смешался. Пултон яростно оскалил зубы, как собака, и послал нас в барак за полной выкладкой и винтовками.
Такое снаряжение мы надеваем в наказание, что сильно увеличивает трудность строевой подготовки в быстром темпе. Он увеличил нагрузку, как только мог, часто и резко останавливая нас на бегу. Это отвратительнейшая работа на износ, каждый дополнительный фунт веса подтачивает возможность мгновенно двинуться или остановиться. Лямки впивались в плечи, а винтовка свободно болталась на каждом шагу, оставляя жестокие синяки на моих четырежды сломанных узловатых ключицах. Каждый раз, когда кто-нибудь сбивался, Пултон останавливал всех, чтобы повторить движение.
Зажглись огни, все на одной стороне площадки. Сержант провел нас туда, чтобы мы были в поле зрения. Тень заполнилась другими отрядами, которые пришли полюбопытствовать. После трех четвертей часа без передышки пот сочился сквозь рубашки, по кителям, на затянутое снаряжение, глиняно-коричневая текстура которого покрывалась маслянисто-черными пятнами. Руки и колени у меня отчаянно дрожали, дыхание сквозь полуоткрытый рот стало слишком громким. От каждого вздоха першило в горле, и это конвульсивно переходило в легкие. И сломанное ребро прыгало в груди.
Наконец он остановил нас около большого фонаря и отдал команду "вольно". Я все время вытирал рукавом пот, слепящий глаза, и видел пар от своего дыхания, бледный в темноте. Пултон, проходя вдоль первого ряда, остановился передо мной и пригляделся, с отвращением сморщив нос. "Когда мылся в последний раз?" "Вчера, сержант, - честно выдохнул я; потому что каждый четверг и понедельник в небольшой чайной на деревенской улице меня ждет горячая ванна. Стоит это немного, а удовольствие достойно всего моего заработка. Горячая вода на сборном пункте редкость. "Расстегнуть воротник, - приказал он, грубо запустил руку внутрь, к моей мокрой груди. - Господи, да этот поганец завшивел. Ты и ты, - Моряку и Хокстону, которых он тоже недолюбливает, - отведите этого грязнулю в душевую и соскребите с него дерьмо как следует".
Я попытался идти под этим конвоем перед всеми, как будто мне все равно; но любое твердо высказанное обвинение убеждает меня в том, что я виноват. Как только дверной пролет скрыл нас от толпы, я попытался что-нибудь выдавить в свою защиту. Моряк и слушать не стал. "Да господи, - ругался он, - если этот длинный мешок с дерьмом будет совать свою голову к нам, я из него выбью семь сортов говна. Но, приятель, ты же весь отряд позоришь, когда он всякий раз выставляет тебя дураком. Задай ты этому невеже порцию своей хренологии".
На следующий день, при первой же передышке за первый период: "Эй ты там, Росс, недомерок хренов, как там твоя чертова кличка - ну, вот что ты знаешь?" Такие озадачивающие вопросы - любимая уловка Пултона, чтобы сбивать с толку. Вытягиваюсь в струнку. "Сержант", - как положено, отвечаю я. Он не останавливается. "Я у тебя спросил вопрос, дрянь ты такая!" Но я не устал еще за это время; и, раз уж Моряк советовал показать свою ученость, мне удается небрежно протянуть: "Что ж, сержант, в конкретном плане все мы, разумеется, не знаем ничего - не обладаем должной квалификацией - но, как и все остальные, я окружил свою жизнь частоколом из более или менее спекулятивных гипотез".
Из задних рядов послышался одобрительный выдох, усталый звук, будто шум ветра среди мокрых деревьев. Сержант выкатил глаза, потом прошептал про себя: "Господи Боже". На это Моряк издал высокий, внезапный, певучий смешок. "Отряд, смирно!" - завопил Пултон, и муштра опасливо продолжалась. "Господи, - ликовал Джеймс, хлопая меня по спине, позже, в безопасности барака, - этот дурила так и не понял, чем обработали его задницу - сверлом, буром, дрелью или перфоратором".
Это был последний раз, когда меня подбили на публичное выступление. Вскоре после проверки сержант Дженкинс, розовый и бодрый от выпивки, вломился к нам в барак и вызвал нас, прямо из кроватей, в коридор. "Строй-ся!" - икнул он, покачиваясь. Мы выстроились в шеренгу, босиком, в рубашках, прогоняя из глаз первую сонливость. "Отряд, смирно: равняйсь: отставить: равняйсь: отставить: равняйсь: шевелись: равнение на меня: рассчитайсь: направо по четыре: в колонну по четыре: хорошо: налево: вольно. С завтрашнего дня будете мои, - проревел он, потрясая своей тростью. Она была с медным острием, разделена по всей длине и на шарнирах, как кронциркуль, чтобы отмечать строевой шаг. - Вот это видите? Она будет гулять по вашим животам, пока не будет вся в крови. Я собираюсь делать на ней по три зарубки в день. Отряд, смирно: вольно: нет, не так, а как следует: чтобы я слышал, как у вас каблуки щелкнули".
"Но, сержант, на нас нет ботинок". - пискнул Нобби. "Нет ботинок? Ах вы ублюдки хреновы, ах вы сифилитики ёбаные… Вы одеты не по форме; все подряд. Ну и клал я на это. Per ardua ad asbestos - это что значит? Все за мной: "А пошел ты, я огнеупорный!" Упор лежа. Встать, лечь: чтобы у вас дерьмо в заднице звякнуло. Упор держать. Эй, ты как хуй ослиный: чуть что, сразу вставать. А теперь расскажу, как я тренировал женский корпус. Левую ногу поднять: теперь правую ногу поднять. На стрижку - ты, и ты, и ты. Чего ржете? Ну хорошо: все в кровать. Я - Тафф Дженкинс, а вы - чертовски хороший отряд для первой недели. Спокойной ночи всем. "Всю ночь до утра, ра, ра, ра…" - пьяная песня угасла за шумом дождя.