Чеканка - Томас Лоуренс 12 стр.


7. Заново

Мы все начинаем сначала. Таффи, который перед самой войной служил в гвардии вместе со Стиффи, встретился с ним сегодня после завтрака и попросил, чтобы нас вернули на первую неделю. "Я улажу это с парнями, - пообещал он, когда Стиффи выразил опасение, что это может привести нас в уныние. - Их тут здорово дрючили все это время". Он напрямик выложил адъютанту, какой вред нам причинили издевательства, которые мы претерпели.

Таффи, злорадствуя по поводу того, что мы теперь должны пройти через все это, уже в его руках, издает здоровый икающий смешок: и мы достаточно рады ему, чтобы дерзить ему в ответ вне плаца. Тогда он гоняется за нами, с удивительной скоростью для такого пивного бочонка, и колотит нас своей знаменитой тростью. На занятиях он - странный кот, играющий с нами, странными мышами: мыши дергаются, молча и напряженно, а кот неподвижен и не умолкает вообще. Заполненная площадка напоминает мне кукольный театр. Стиффи - дирижер муштровки, а наше невежество - его оркестр.

Четверо, попавшие в госпиталь, отстали от отряда. Они вернутся обратно на работы, когда поправятся; и четверых из тех, кто попал на сборный пункт позже нас, направили, чтобы дополнить нашу численность. Один из них - не бог весть какое приобретение: тощий парень восемнадцати лет, у которого ноги загибаются назад, как ласты морского котика, неотесанный, неуклюжий, игривый. Он пудрит щеки, дочиста выскоблив их безопасной бритвой, душит волосы, чистит зубы, прыскает на подмышки и ноги. Сержант Дженкинс, внезапно увидев в строю это бледное лицо и влажный рот с ленивой улыбкой, закричал: "А ты как попала в наш отряд, Габи?" Кличка прижилась, Габи ей гордится.

Двадцатого октября утро впервые было слишком дождливым для гимнастики. Я отметил сей благословенный день белым мемориальным камнем. Это спасет меня, если осень окажется стабильно дождливой. Строевая подготовка шла в большом укрытии рядом с обеденным залом. Когда позже мы в шинелях торопились по мокрой дороге в школу, ободранные вязы вздыхали, стонали и хрипели на унылом ветру, который был пятнистым и прохладным от дождя. Порывы ветра сбрасывали капли блестящей воды с веток, ливнем на наши спины. Мы нагнали какую-то женщину: так быстро мы двигались, что через три минуты она была на восемь ярдов позади. "Отряд, кру-гом!" - взревел Таффи. Мы развернулись обратно, навстречу женщине. "Держать равнение!" Она вспыхнула до корней волос: как и некоторые из нас. "Отряд, кругом!" И снова мы преследовали ее.

Это было вчера, а вечером, через полчаса после сигнала гасить огни, малыш Нобби, честный слабосильный дурачок, натянул штаны и выполз из кровати к печке, огонь в которой был еще горячим, хотя уже угасал. Он, дрожа, скрючился возле висящей на петлях заслонки. В других местах комнаты жар от красных углей затерялся: но первый их отблеск смягчил контуры его лица, похожего на лицо фавна, когда он держал его в ладонях, задумавшись (разве фавны задумываются?) долгими минутами: потом я уснул.

8. Распорядок дня

Часы наши не такие долгие: все трудности из-за напряжения. Каждое ухо напрягается, чтобы разгадать по первому слогу, какой будет вся команда - ибо нет другого способа, чтобы наши умы, все еще неповоротливые, точно отреагировали на нее. Каждый мускул должен быть напряжен, жилы натянуты, спина прямая, голова поднята, колени жесткие. Учебник называет это простой, естественной прямой осанкой. Посмотрите вы только на важную походку старого солдата и на его толстую, красную шею сзади!

Не забудьте пожалеть наши ноги. Они неестественно обуты в тугие ботинки, пять фунтов весом, подкованные железом, чтобы громко звякать о землю. На каждом шагу (а новобранцы должны маршировать на треть быстрее, чем обученные рядовые) мы должны резко топать каблуком, отбивая шаг: а на каждом повороте кругом - поднять ногу высоко и топнуть, топнуть, топнуть, три раза, прежде чем вытянуть ногу в новом направлении. От каждого удара о землю позвоночник вонзается в мозг, в котором скоро начинается тупая боль: и пятки горят огнем.

К тому же, если строевая подготовка проходит с оружием, то мы должны сохранять вертикальное положение вопреки противовесу - сковывающей движения винтовке в правой руке или на левом плече. Или же нам приходится помнить о трости, коварно гладкой и тонкой, которая так и норовит выскользнуть из наших пальцев, задубевших от холода. Еще нас заставляют выкрикивать хором "раз-два-три-четыре", когда мы маршируем или делаем повороты. Это заставляет чувствовать себя дураком, а кроме того, это тяжело, ведь подбирать живот, раздувая при этом грудную клетку - это чуть ли не парализует легкие. Я могу с легкостью прошагать пятьдесят миль в день: и уничтожен после двадцатиминутного марша. Ох, тяжела наша жизнь, даже когда инструктором Таффи Дженкинс!

Мы начинаем в шесть сорок пять с гимнастики, после чего полностью одеваемся и строимся на завтрак в четверть восьмого. Предварительное построение и обязательное дефиле в столовку, двумя колоннами, слева и справа, отнимают столько времени, что у нас всего восемь минут, чтобы наброситься на пищу и чай, которые, к счастью, редко бывают горячими. Затем бегом в барак, чтобы за пять минут одеться, надеть ремни и почистить ружья: и в восемь десять мы построены для первого периода занятий.

После тяжелого часа с четвертью занятий нам дают десять минут передышки (хватает, чтобы справить естественные надобности, как и все остальное, на бегу. Мы мчимся в сдвоенные нужники и обратно, раздеваясь и одеваясь по пути). Затем следует второй период, почти до одиннадцати часов. В одиннадцать мы должны идти в школу, а это восемь минут быстрого шага. Наши инструкторы превращают их в показательный марш, причем из строжайших. Так что начало уроков не вызывает в нас радости: мы плюхаемся на парты и собираем дыхание для обратного путешествия - тоже марш-бросок, еще суровее, чем первый, потому что теперь дорога идет в гору.

Прежде чем мы вернемся, остальное население сборного пункта уже уходит строем на обед. Поэтому мы должны нестись в барак, хватать нож, вилку и ложку, и бегом, все еще задыхаясь, через плац, по четыре. После обеда мы наконец получаем полчаса в свое распоряжение. Я в это время отмываю свои грязные, грязные руки.

День похож на утро. Период строевой подготовки: час двадцать минут тяжелых занятий в гимнастическом зале: четверть часа перед чаем, чтобы сменить потные дневные рубашки на те, в которых мы спим. Нам не мешало бы сменить и штаны: участки хлопчатобумажной ткани вокруг пояса и карманы - липкие от пота: но у нас всегда одна пара. Конечно же, шерстяная часть не добавляет прохлады. И уже пахнет.

После чая лекция, и дважды или трижды в неделю пожарный караул, с сопутствующими ему работами. В остальные вечера я торопливо переодеваюсь в голубое (чтобы была иллюзия свежей одежды) и ловлю поезд до Бейкер-стрит. Какими бы толстыми ни были подошвы моих ботинок, ощущение лондонской мостовой под ними божественно. Лондон - вне границы пропусков, и служащий военной полиции на местной платформе изучает наши билеты, когда мы высаживаемся. У меня сезонка со следующей станции дороги (законное место назначения), и я показываю ее. Персоналу станции нравится эта шутка, и он помогает мне обманывать полицию. Они все уже отслужили; а те, кто находится на службе - один большой союз против этих внутренних шпионов. Кондуктор рассказал мне, что в 1919 году последний поезд в субботний вечер напоминал общественный туалет - летчики блевали, мочились и дрались по всему длинному, раскачивающемуся вагону. Теперь здесь тихо, как в читальне, так изменились мы и Военно-Воздушные Силы. Обычные мужчины и женщины входят в наши вагоны без замешательства.

Кажется, будто у нас много свободного времени: но чистка и уборка занимают больше часов, чем следует. Новобранцев, которые не так ловки в этом деле, инспектируют куда тщательнее, чем летчиков на службе. К тому же у них и задача труднее. Чем старше снаряжение, тем легче его чистить. Мы достигаем относительных чудес с нашими новыми устройствами для чистки после надрывающих душу утомительных мучений. Может быть, это и правильно. Жизнь на службе не страшна уже тому, кто прошел через сборный пункт.

Вечером в этот понедельник, к примеру, когда нам предстояло выстрадать завтрашнюю инспекцию от Стиффи, случился пароксизм чистки обуви. Глянец и воск, холодные и горячие утюги, огарки свечей, жар из печки, горячая вода: кто-то добавлял жира в жидкость для чистки на спирту и запалил ее на огне: и все это, чтобы добиться гладкости и черного блеска упрямых носков ботинок. Мы все вместе бросились в эту работу; поэтому всем было досадно, когда трое сплоховали: по крайней мере, Стиффи был занят и отложил расправу, не сделав заметки; но капрал Джексон, наш всегда ровный Джексон, приговорил этих троих к работам вне очереди. Так печально окончился этот всеобщий порыв от всей души.

9. Школа

Мы считали шуткой слухи о школе и учителях: но вот мы затихаем в гулкой комнате, где между выступами сосновых парт утопают небольшие углубления, залитые чернилами, и получаем возможность снова вернуться в детское состояние. "Есть только одна вещь, - говорит Таффи, - которую ВВС не могут сделать: заставить нас ходить беременными". Мы чувствовали и одновременно боялись, что, если нашим новым властям взбредет на ум, они способны вернуть нас за парту.

Учитель был молодой, худой и мрачный штатский. Держа руки в карманах (какая вольность! Мы так не смеем) он стоял у возвышения, напротив карты Европы, и смотрел на нас. Мы приободрились. Мы ведь Военно-Воздушные Силы (Королевские!), не то что разные там штафирки. Габи решил, что должен заявить о своей мужественности, в которой кличка ему отказывает: поэтому он уронил свои книги, пролив чернила на пальцы учителю. Тот мгновенно проявил твердость. Габи приказали выйти вон, и он появился через минуту, подавленный, пряча от нас распухшую правую ладонь. "Будем уж слушаться этого засранца", - сказал себе каждый, присмирев.

Потом учитель заговорил с нами вежливо, с оксфордским выговором. Его любезность казалась серьезной, он предлагал нам сделать что-нибудь ради самих себя. С первого же предложения мой ум, занявшись анализом, почувствовал конфликт между его духом и противоположной стороной. Ради самих себя… а нас здесь учат слушаться приказов и ожидать приказов. Энтузиазму здесь не место. Та часть нашей душевной анатомии, которой больше всего достается от инструкторов - не леность, а слепое рвение, побуждающее сделать слишком хорошо. В этом тренировочном лагере нас низводят до состояния пассивных марионеток, реагирующих немедленно и автоматически, когда хозяин дергает за нитку.

И вот он, еще один хозяин, находящийся всего лишь по другую сторону Пинна, в секции М, говорит нам, что образование сделает нас достойными Военно-Воздушных Сил, и что оно исходит изнутри, вытащенное на свет нашей волей. Воля? Разве рядовым полагается воля? Они должны следовать воле сержантов. Где же Тафф Дженкинс? Он бросил нас, оставил на милость этого нового голоса, который продолжает разводить тут большевизм. У нас, мол, есть возможность потратить свободные часы, чтобы лучше приспособиться к гражданской жизни. Но эта жизнь уже далека от нас: а что до свободных часов, мы слишком отупели от муштры, чтобы заполнять их чем-нибудь, кроме сна. Вот он, один из таких часов, и эта учеба не так тяжела, как кажется. Будем надеяться, что ему нравится его собственный приятный голос, и он так и будет дальше гудеть над нами. Когда он говорит, кулак сжимается и разжимается у него в кармане, как змея.

Вот незадача: он раздает листы бумаги. Нам надо написать сочинение о том, что представляет собой наше обучение и чего мы ждем от него. "Опять эти хреновы сочинения", - бормочет кто-то с разочарованием. Он ходил, раздавая чистую бумагу, и, наклоняясь к каждому из нас, что-то говорил. Неужели он не знает, что мы - команда, а не отдельные люди? Говорит с каждым по одному. Мне он сказал: "То, что вы напишете, никуда, кроме меня, не уйдет. Я хочу, чтобы вы доверились мне и рассказали полную правду о том, что я спрашиваю".

Рискнуть? В его голосе слышался подавленный интерес. Я взял ручку и написал, что с двенадцати лет я добивался ученых достижений и стипендий, поступил из школы в университет и кончил курс истории, чтобы стать соискателем ученой степени по политической теории. После чего я устал от абстракций, забросил эту жизнь и завербовался: и теперь не желаю никакого интеллектуального знания, мой ум уже слишком врос в обыденность барака номер четыре.

Прошел час. Мы построились в тишине коридора, раздирая ее мерзким скрипом гвоздей на подошвах. С трубкой в зубах Таффи поджидал нас, сидя на ступеньках. Мы изо всех сил зашагали, с пятки на носок, вверх по холму. Десять минут опоздания на обед. Одни объедки. Будь проклята эта школа.

В обед пришла почта, и письма разложили по кроватям. У Гарнера в письме были дурные вести - он разорвал фотографии, стоявшие на его тумбочке, и, зарывшись лицом в одеяло, начал плакать, как ребенок. Его сотрясали рыдания, которые отдавались в бараке, как залпы сигнальных пушек, и от этого было грустно. Мы держались от него на расстоянии, пока не раздался свисток - пять минут на построение. Он умылся, стирая с лица полосы от слез, и пошел в строй, ничего не сказав.

10. Наш инструктор

Сквернослов и валлиец с головы до пят - вот он, долготерпеливый сержант Дженкинс, щедрый на описания, щедрый на ругань, щедрый на похвалу. Его явно не обескураживают наши промахи, если мы стараемся: а у него отличный нюх на халтуру. Его занятия по строевой подготовке, говорят, так же хороши, как у старшего сержанта Джока Маккея, главного инструктора: знатоки даже предпочитают Таффи после пятой пинты. Наш отряд им гордится. "Мы Таффины", - говорим мы новобранцам, которым повезло меньше. Наша неделя мучений, до того, как он вернулся, подстегивает нас делать все, чтобы он оставался нами доволен.

Таффи пользуется некоторыми вольностями. На прошлой неделе, когда был церемониал, он прошагал через весь пустой плац к командующему Стиффи. На предусмотренном уставом расстоянии он остановился и отдал честь с завораживающим совершенством.

"Разрешите идти, сэр!"

"Для чего, сержант?"

"Посетить сержантскую столовую, сэр".

"Для чего, сержант?"

"Чтобы выпить, сэр!" - выпалил Таффи. Стиффи отступил на шаг и дал ему пройти.

"Запишите его фамилию, сержант, - вопит Стиффи в другой раз, - того длинного в заднем ряду". "Записал, сэр". "Тогда второй раз запишите", - так как Стиффи любит своего старого товарища, они обмениваются своими проверенными временем шутками через весь плац. "Опять этот ваш длинный, сержант Дженкинс. Он ленится; он не старается. Дайте ему штрафной наряд". "Будет сделано, сэр!" "Это круглый дурак, сержант. Дайте ему два наряда". "Всю ночь продержу, сэр!" Стиффи уничтожен, и напряжение тоже.

Дылда, разумеется, никакого наряда не получает. Таффи не сторонник официальных наказаний. Галоп в подкованных ботинках по мокрой дороге под его крики, три-четыре синяка от его трости - это, по его мнению, послужит нам на пользу и не оставит на выходные затаенной злобы. Мы уважаем его острый язык, так что приняли бы от него и худшие побои. "Штрафной наряд, - фыркает он, - да если у вас хватит пороху на пять минут помимо того, что я даю вам на чай, пусть меня переводят учить бойскаутов". И, по-моему, он поступает честно, загоняя нас до изнеможения каждый день, это на пользу духу отряда.

Таких инструкторов, как Таффи, мало. Большинству из них неймется разевать рот на предмет инструктажа, и они не могут удержаться, чтобы не куснуть того, кто ниже чином; они кусают даже отряды инструкторов, которые младше их по званию, в полный голос священного авторитета. Это плохо для нас, червей земных: на нашу долю приходится остаток их обиды, как созданий слишком дурных, чтобы исправиться. Наша месть поневоле происходит за их спиной, украдкой - в виде проклятий, насмешек или передразнивания. Тот, кому сильнее досталось, громче всех выражает свой гнев; друзья молча его поддерживают, а остальные считают этот случай еще одним безличным эпизодом в общем счете. Все это, однако, проходит добродушно. Когда мы завербовались, то мало чего ждали, кроме дурно пахнущих букетов.

"Марш? - жалуется сержант Дженкинс. - Пачка потрошеных крабов: я им говорю - кричать, а они лопочут, как попугаи малокровные. Бог ты мой, ну что ж я такого сделал, чтобы заслужить эту ораву? - Он снова бухнулся головой в дрожащую дверь барака и разразился притворными рыданиями, потому что увидел, что подходит Стиффи. - И что самое паршивое, сэр, ведь они же занимаются чертовски здорово, когда думают, что я за ними не слежу. Вот отвернитесь, сэр", - и Таффи развернулся тоже, выкрикивая нам уставные команды, а сам вместе со Стиффи слушал грохот наших винтовок. В конце концов Стиффи сказал: "Не так уж паршиво, как вам, сержант Дженкинс?" "Если меня спросить, сэр, - ответил Таффи безо всякого смущения, - вроде как толпа скелетов пляшет на железной крыше".

Но мы не можем по-настоящему гордиться так, как Таффи, своим большевизмом, зная в глубине души, что мы отданы на произвол любого сержанта, способного пнуть нас, безответных. Некоторые из нас малодушно признают эту слабость и бесстыдно жалуются по этому поводу. Другие пытаются, подгоняя свои стремления под стремления руководства, сохранить остатки добровольности. Они "будут" поворачиваться направо, когда сержант скомандует "направо", и все в таком духе. Жалкая претензия на утешение, по-моему, и вредная для дисциплины. Хороший солдат лишен самомнения, как дитя.

11. Раньше и теперь

Нам действительно стало легче. Этим вечером даже возродилось озорство в бараке, которое после того, как погасили огни, продолжили три разгильдяя, один из которых обладал пронзительным голосом Фейна с акцентом кокни. Достойна восхищения такая неуправляемая энергия после трудного дня. Однако завтра все мы поплатимся за это: дежурный сержант ворвался в барак, вернувшись с парада личного состава, и грубо приструнил нас. Это означает коллективный рапорт и ненавистное состояние наказанности. Помимо шума, его привлекла наша горящая труба. Фейн навалил угля в печку прямо в десять часов (когда, по уставу, огонь надо гасить), и сейчас ее красная крыша громыхает, а красная труба ревет от принудительного огня. При этом изменчивом свете я пишу свои заметки, очень поздно, но без комментариев со стороны: а моя бессонница стала уже потехой для всего барака.

Неправы те, кто представляет жизнь военных полной насилия. Для этого они ничего не принимают так серьезно. Двадцать лет назад - или семнадцать лет, что касается моего прямого опыта - там действительно царила грубость. Тогда каждый инцидент заканчивался спором, а каждый спор - либо кулачной расправой (сегодня это забытое искусство), либо казарменным трибуналом, приговором которого слишком часто бывало массовое избиение любого, кто не походил на массу. В одном подразделении, чуть больше нашего отряда, я не могу вспомнить ни одного парада за три месяца, который не был бы украшен фонарем под чьим-нибудь глазом. Обычно пять из шести человек носили на себе боевые ранения. Эти ВВС по сравнению с ним - институт благородных девиц.

Назад Дальше