"Стройся", - это капрал, медленно, почти неохотно. Что еще нас ждет? Мы в беспорядке протопали мимо мясника и портного, и останавливаемся перед дверью парикмахерской. "Первые двое", - и они входят. Торопливый парикмахер, поглядывая на часы, сколько осталось до обеда, проходит ножницами вдоль наших голов. Три взмаха ножниц рвут клочьями волосы на макушке, чтобы они подходили к выщипанной "лесенке" на затылке. "Еще два", - орет помощник парикмахера, рекрут на работах. Сорок минут до сигнала на обед. Успеет? Легко. Оказавшись снова в укрытии барака, мы безмолвно осматривали неприглядную щетину на наших бледных черепах; и это несколько примирило нас с заточением на сборном пункте. Не слишком заманчиво быть посмешищем на улицах.
Хаки здесь - арестантская одежда, часовые у ворот не выпускают тех, кто носит ее. Так что мы заключенные, пока портные не закончат подгонять голубую форму. За нашу короткую жизнь только немногие бывали под замком, и само это ощущение побуждает биться крыльями об решетку. Один сорвиголова затемно проскользнул к портным и принес весточку, что полтинник ускорит дело, и даже шиллинг кое-чем поможет: иначе портные так заняты, что может пройти две недели, пока они справятся. Две недели! Мы здесь уже три дня, и они кажутся вечностью.
День проходит в первых попытках складывать наше снаряжение так, как указывает капрал, чистить дочерна упрямо коричневые ботинки и намазывать коричневую глину (бланко) на снаряжение, которым, в строевом порядке, летчик навьючен, дабы отбить охоту к перемене мест; он не может идти, не таща все свое с собой на спине, как улитка. Из каждого задания мы устраивали кавардак; и в отчаянии спрашивали себя, что случится, если наша команда появится на плацу в таком дилетантском виде. "На плацу! - презрительно хмыкает капрал Эбнер, как будто плац - привилегия небожителей. - Вам сегодня на работы".
8. Офицерская столовая
Шесть часов вечера застают нас, взволнованных, перед первым походом в форме - новые ботинки, фуражки и все такое. Чем опытнее летчик, тем небрежнее у него может выглядеть ободок фуражки. Наши необученные ноги в скрежещущих бриджах и массивных обмотках цепляются друг за друга, как маленькие слонята. Тусклые комбинезоны, которые еще больше деформируют наши очертания - прямо из тюков и все измяты. Вместе с нашей цивильной одеждой исчезли и цивильные манеры сержантов. Указующая трость капитана Лоутона пала, не слишком легко, мне на плечо. "Ты, ты и ты, - отметил он. - В офицерскую столовую. Бегом марш!" Мы развернулись, и дежурный капрал провел нас, как ученых медведей, в дверь, откуда исходил слабый свет.
Наш поводырь вошел, оглянулся и поманил нас внутрь. Перед кухонной плитой стоял денщик в одной рубашке, ирландец, рыжий и здоровый, надевая брюки, чтобы выйти на улицу. Одна нога была заброшена на стул, и он стирал мокрой тряпкой пятно с изношенной до ниток ткани на своем мощном бедре. "Двое туда, - невнятно кинул он, показывая на главную кухню. - А вы двое, мыть посуду". Но опрятный гений буфетной отмахнулся от нас. "На работах? Да пошли они…" - сказал он.
"Жирное, сволочь", - проворчал Рыжий, царапая пятно: потом открыл дверь во двор, откуда шел свет в три огромных окна в коридоре. Их рамы были запачканы следами старого "морозного узора". "Отчистить". Из чулана появились куски кожи, тряпки для пыли, стул без спинки, чтобы вставать на него. Пятна краски были похожи на рыбий клей, и оттереть их можно было только поодиночке, ножом. Рыжий часто проходил мимо, подбодряя нас в этих бесплодных усилиях своим гоготом.
В коридоре у меня за спиной стоял телефон-автомат. Каждый раз, когда раздавался звонок, денщик выходил к нему. Звонили в основном его приятели. Мы слышали обрывки разговоров о "Блэкпуле", о перспективах "Шпор", о "Сандерленде" или о побеждающих лошадях в более старом, но менее ценимом виде спорта. Через двустворчатые двери возникали головы офицеров, чаще - голоса офицеров. Шерри и биттер, джин и биттер, мартини, вермут с джином, вермут. "Три виски с содовой, живо", - а это что за знакомый хриплый голос? Офицер, который проводил у меня профессиональные испытания. Бармен наливал бокалы до краев и сновал взад-вперед. Проходя мимо телефонной будки, он быстро тянулся длинной рукой, нагруженной пивом, в ее глубину.
Мы закончили с окнами: но работы должны были длиться до девяти. "Давайте сюда", - позвал Рыжий с набитым ртом, и мы вернулись в буфетную. Стол, накрытый доской (на прочных дубовых ногах) был застелен листами "Стар" с пятнами жира. Бегство греческой армии в заголовках сталкивалось со смертью герцогини Олбени. Повар извлек видавшее виды блюдо с маслом, остатки джема и хлеб - то, что уцелело от перерыва на чай в столовой. "Лопайте". Мы набросились на еду, как волки. Пришли еще два денщика с наваленными до краев тарелками холодного бекона и картофельного салата. Рыжий поливал свою долю уксусом. Они с шумом подцепляли все это лезвием ножа - тонкое искусство. Мы смотрели, как еда исчезает. Принесли три стакана пива и старую колоду карт. Они сняли колоду и начали играть на выпивку. Телефонист присоединился к ним. Снова они сняли колоду. "Проиграл, мать твою", - проворчал он и вышел, но вернулся сияющим. "Бар-то закрыт на хрен". Смех. Рыжий громко рыгнул, пытаясь рукой унять расходившееся брюхо.
Он был слишком переполнен пищей и с отвращением послал разоренную тарелку к нам через стол, усмехаясь. "Жуйте". Мы так и сделали, но все еще выглядели тощими. "Вам, салагам, и тявкнуть не дают, - сказал он с завистью. - Вот вам еще хлебца". Он толстыми кусками порезал хлеб, нагрузил их жирным беконом и промокнул ими стол там, где пролился уксус. Пока мы пользовались этой новой удачей, они все еще говорили о футболе, выпивке и офицерах. "Кто сегодня здесь?" - спросил наш надсмотрщик у телефониста. "Старик", - ответ был достаточным и значительным. Самый последний из новобранцев знает, что "старик" - это комендант, тот флаг с черепом и костями, под которым выходит в плавание весь лагерь. "Сволочь!" - выругался Рыжий. Он поднял крышку мусорного ведра и прицельно плюнул. "Кишки его уж выработались: суп наваристый, как дьявол". Он взял фуражку и ушел.
Час спустя мы проскользнули обратно в барак и были там героями дня, потому что нам было что рассказать, и даже поесть нам дали за работу, в отличие от остальных. Первый отбой: второй отбой. Печальная красота есть в этих ночных сигналах, которые откладывают наши обязанности на восемь часов и дарят нам удовольствие полежать полчаса в кровати перед сном - полчаса, когда расслабленное тело, освободившись от трения одежды и неуклюжих ботинок, вытягивается между гладкими простынями, как ему заблагорассудится. Потом гасят огни - ночное чудо, приносящее темноту и тишину, когда бледная луна правит нашим шумливым бараком.
9. Гимнастика
Капрал Эбнер неожиданно поднял глаза, губы его странно дернулись, может быть, с насмешкой, а может, с жалостью, и сказал: "Завтра на гимнастику; в четверть седьмого". Тени все сгущаются. Именно этих упражнений я и боюсь. Мое тело сейчас немногого стоит. Другие бодрятся. "А я рад, что начнут нас муштровать, - сказал Парк, - это из нас лень повыбьет". "Ну да, - вступил Мэдден, всегда готовый следовать за вожаком, - штатские в Лондоне за это по полсотни платят, а нам будет задарма".
На рассвете, натощак (рано утром на кухне есть какао, но если надо идти на гимнастику, нельзя успеть за те пятнадцать минут, что даются на одевание, добежать туда и отстоять очередь) мы строимся перед казармой. Брюки наши перехвачены ремнем, подтяжки перевязаны, и края штанин заправлены в носки. Рукава, разумеется, закатаны, обувь резиновая. Мы маршируем к асфальтированной площадке, гладкая поверхность которой в такие влажные дни становится скользкой, из-за разбросанного по ней гравия. На ней нас, пятьсот человек, расставили открытым порядком. Физическая тренировка основана на постулате, что все мы спим, считаем ворон или симулируем. Это дело внезапности - движения, повороты, выкрики, обманные ходы и остановки. Мы, пятьдесят человек, крепки, как горчица, но в первый день робеем. Многие ошибались, и на них орали во всю глотку, пока они не начинали трястись, превращаясь в легкую добычу. Когда мы спокойны, то видим, как слишком тщательные предосторожности выдают инструкторов. Мы быстро научились встречать их натиск или отвечать на него. "Блефовать или сачковать", - как говорят старослужащие, когда учат нас уловкам, сберегающим силы, принимая как должное, что даже из терпимой работы нам надо сделать самую легкую. Сегодня мы пока что этого не можем; но завтра сможем. Пример заразителен.
"Вольно", - и вот мы, задыхаясь, лежим на кроватях, за десять минут до завтрака. Испарения пота распространяются вокруг от наших мокрых поясов и липких рубашек. Я пропустил завтрак - больно было дышать. После той аварии на "хэндли" в Риме рентген показал, что одно ребро расщепилось, как зубная щетка, в моей грудной клетке: и, когда легкие ходят ходуном, оно каждый раз впивается мне в сердце, будто кинжалом. Когда дрожь прекратилась, я проглотил немного воды из крана в душевой, и стало лучше. Мы втиснулись в комбинезоны и строем отправились на работы.
Трость опустилась, выделив меня и Парка. "К мяснику", - сказал сержант Уокер. Видимо, этим утром удача отвернулась от меня. Отвращение к виду, прикосновению и запаху сырого мяса сделало меня почти вегетарианцем. Мясник - молодой капрал, лицо его белое и полное, как пузырь свиного сала, и заляпанный кровью комбинезон пропах его ремеслом. Слава тебе, господи, мы не нужны ему в лавке. Нам надо наполнить и разжечь два бойлера за дверью. Полчаса - и они наполнены водой, которая становится теплой. Он показывает нам у канавы, позади лавки, под изгородью с колючей проволокой, кучи разрезанных мешков, в которых путешествовали к нему замороженные туши. Эти мешки надо помыть.
Видно, они пролежали здесь долго, потому что затвердели и слиплись. Когда мы тянули их, они рвались. Внутри они были полны уховерток, личинок и червей. Парк нашел кол из забора и, как рычагом, тащил им зловонные слои по траве: траве, счастливой с виду, буйной, зеленой, неподстриженной и непокорной, на треугольнике пустыря за мясницкой.
Нам приходилось управляться с каждым мешком отдельно; но влажная земля объединилась против мешков с солью, которой были присыпаны туши, и с брызгами от забора, поэтому ткань сгнила и разваливалась у нас в руках. Поэтому мы одновременно надевали ее куски нашими колами на бойлеры. Вода кипела, и мы гоняли внутри эти мешки, пока они не становились податливыми. Тогда, выуживая их по частям, мы протыкали их сделанными наспех штырями, а они дымились горячим суповым запахом, добавляя свой пар к сегодняшнему туману. Вышел капрал, потирая руки и принюхиваясь к нашему забору, который после двух часов работы пропах затхлым старым джутом. "Молодцы, - сказал он, - а теперь можете все выбрасывать". "Ах ты блядь…" - задохнулся мой напарник, видя тщетный исход наших мучений.
"Непыльная работенка, Парк", - сказал я, чтобы его поддразнить. Парк - водитель в стадии зародыша, который с хвастовством неудачника называет себя бывшим механиком с гонок Брукленда, чтобы позолотить бесславное настоящее отблеском прошлого. Он, по крайней мере, служил в гараже и чувствует себя рабочим и профсоюзником. Всякий рабочий безмерно презирает классы, не знающие никакого ремесла. Так что Парк не мог, как я, найти убежище в иронии по поводу неудачного применения сил в физическом труде. Вместо этого он встал и пошел крыть сборный пункт, и эту работу, и капрала-мясника, и себя, и армию, и флот, и ВВС, пока наши котлы, как рвоту, извергали дым, черными клубами обтекающий наши лица, в тяжелый воздух. "Потише, Парк, от твоей ругани огонь погаснет". "Да ебал я этот огонь!" - крикнул он, пнув тяжелым ботинком дверь топки. Мясники выглянули, чтобы посмотреть, в чем дело. "Лучше поменяли бы воду, эта что-то пованивает", - с невинным лицом приказал он.
Кипятить мешки пришло ему на ум, чтобы занять каким-нибудь делом тех, кто находится на работах: его ведомство каждый день запрашивает их в штабе, в доказательство того, что его лавка завалена делами. В штабе рады ему удружить, потому что нудная работа укрощает пылкие сердца многочисленных новобранцев, и они стремятся даже на плац, к самой суровой муштре и дисциплине, которая единственно может позволить им покинуть сборный пункт. Раз это сборный пункт, то рекрутов следует гонять. "Мы здесь укрощаем львов", - хвастаются нам инструкторы. Но мы-то и так уже ягнята, и львиный режим тяжел для ягнят.
Капрал делал не больше, чем ему было приказано - давал нам дурацкие задания весь этот дождливый день. Мы таскали галлоны воды и кипятили их с еще большим количеством кокса: и швыряли туда все более мерзкие ошметки мешков, пока в нашей похлебке не было столько же червей, сколько в ткани. И все еще он не был доволен, придираясь к нам, пока мы не начали хлопать дверьми печки, чтобы заглушить его голос, и ворошили огонь так, что искры вылетали из труб. Эвклида, этого труженика на ниве очевидности, вбивают в нежные сердца, чтобы закалить их. Эти работы - физический Эвклид, чтобы мы уяснили себе свою ничтожность. Мы завербовались в надежде, что своими руками можем улучшить что-нибудь и помочь тем, кто сражается с воздушной стихией. Еще один или два таких месяца - и мы примем вердикт Воздушных Сил, что наше время стоит одинаково, работаем ли мы или тратим его попусту. Тогда мы предстанем перед нашими инструкторами чистыми серыми листами, на которых они будут рисовать летчиков с помощью муштры и мгновенного повиновения. Посмотрим, умеют ли ВВС так же строить, как они разрушают.
10. Отбой
Вместе с пронзительной нотой первого сигнала к отбою, в девять тридцать вечера дверь казармы яростно распахивается. Трость цокает по панелям, раздается рев: "Дежурный капрал!" Мы вскакиваем с кроватей на ноги и выстраиваемся в шеренгу до конца барака, с непокрытой головой, замерев по стойке "смирно", в молчании. Капрал ходит вокруг, помечая для рапорта фамилию над каждой кроватью, не имеющей владельца. Затем мы срываем сапоги, брюки и носки и вольготно вытягиваемся в кроватях, опершись на локоть, чтобы продолжать беседу, которая идет уже несколько вечеров, с соседом в ярде от нас. Болтовня имеет много тем и не всегда похожа на беседу. На двух крайних кроватях двое запоздавших в кофейню набивают рот бутербродами. Рядом с ними Питерс чистит ботинки. Он этим занимается последние полчаса: эти наши новые ботинки непривычны к смазке, а согласно приказу, они должны сиять сейчас же, если не раньше. Так что мы полируем их час за часом, и скоблим их, и отчаянно скребем ручками зубных щеток, и бежим к каждому старослужащему за очередной панацеей - ваксой, или картофельным соком, или огнем, или полиролью, или горячей водой.
На нескольких кроватях рядом собрался ансамбль, поющий хором то "Вековую скалу", а то:
"Солнце ушло за тобой с нашей улицы,
Когда ты сказала "прощай".
Каждый в казарме, за исключением меня, без стыда или со стыдом пытается петь, мурлыкать и насвистывать: и самые разные песни слышатся одновременно, пока два или три голоса не подхватывают одну излюбленную, или пока не возьмет верх самый отчетливый ритм. Тогда на минуту у нас появляется ревущий хор, поддерживаемый жестянками из столовой и грохотом ящиков. В бараке всегда есть мелодия. То, под что можно стучать в такт ногой.
Вслед за концертом наш мрачный капрал собирается возвращаться, в неверном свете склоняясь над своими записями. Где-то еще едят: двое, усталые, уже лежат лицом в подушку: а Диксон, в кровати, полностью одетый, лежа навзничь, медленно и обстоятельно декламирует "Старого морехода". Он побывал в пьяном баре: а много пива всегда вызывает его на "Морехода". Через весь этот гул Моряк и Китаеза, наши чемпионы по ругани, перебрасываются проклятиями через центральную перегородку барака, которая отделяет двадцать шесть кроватей с этой стороны от двадцати шести кроватей с той. Кто-то вдалеке начинает орать "Зеленый глаз желтого бога", и бестрепетно продолжает, хотя дюжина окриков: "Хватит!" осаждает могилу Безумного Кэрью.
Второй сигнал отбоя тихо просачивается через окна, исходящие паром; потом сигнал "гасить огни", короткий и резкий. Щелчок выключателя приносит темноту, застигнув врасплох тех, кто засиделся допоздна, одетыми на кроватях. Смешок и два подавленных ругательства. Раздается громкий голос капрала Эбнера: "Тихо там. Второй раз не предупреждаю", - и становится тихо, не считая перемежающегося шепота, который может быть и шумом ветра в треснутом огне. Я вижу, как гаснет сигарета капрала; еще одна веха на пути к заработанному нами бесчувственному сну. Но что это, его кровать скрипнула! Я поднимаю голову и определяю его местонахождение между мной и белой заплатой на стене. Да, он сидит. Теперь он тихо скользнул ногами через край всхлипнувшей кровати. Брюки все еще на нем. Я скорее чувствую, чем вижу, как он мягко ступает по проходу рядом со мной. После целых минут мертвой тишины в казарме шорох медленных шагов ползет назад по линолеуму, и тень пересекает белую заплату стены. Этой ночью без последствий. Я вытягиваю левую руку, чтобы просигналить "опасность миновала" следующей кровати; он передает сигнал дальше. Шепот треснутой рамы возобновляется.
Луна была полной еще вчера; и еще до полуночи она стоит прямо на уровне верхнего ряда окон. Через этот промежуток она сияет, очень желтая и спокойная, прямо мне в лицо; хотя несколько суетливых облачков сгрудились вокруг нее, как будто не давая нам полностью лицезреть свою королеву. Ее лучи заполняют крышу барака зыбким полусветом, в котором фуражки поверх снаряжения, сваленного на длинной центральной полке, кивают, как китайские болванчики, над затененными кроватями.
Все, попавшее в этот лагерь, одушевленное или неодушевленное, должно приспособиться к прямой линии, которой природа избегает, а человеку не удается поддерживать. Поэтому балки и связки ферм крыши сегодня выглядят футуристично и таинственно, увешанные нашим снаряжением, которое висит там, чтобы высохнуть после чистки. Кровати, конечно, должны сейчас утопать в тишине, под долгим дыханием, собратом безмолвия: но кровати в ВВС такие жесткие, что каждый спящий судорожно ворочается, раз или два в час, и стонет при этом: и так разгорячены наши животы, что не проходит и трех минут, как кто-нибудь из сорока пяти человек в казарме громко пускает ветры. "Вопль заключенного дерьма", - называют его; наш самый верный юмор, который может разрядить напряжение даже в Минуту молчания. Сержанты - и те трясутся от смеха, когда кто-нибудь дает залп: потому что пуканье не подлежит наказанию, в отличие от какого-либо другого ответа. Моряк может пердеть каждые пять минут, неподражаемо, со всей природной силой и вонючестью. Мы ожидаем такого комментария от него, когда кто-нибудь из старших начинает задаваться.