Кто-то временно справлялся с этим чувством, заводя танцы на клочке пространства у пианино: танцевали под все, что играл кто-то, одетый в голубое. Он не был мастером, и струны пианино давно разладились от слишком сильных ударов. Правда, что-то есть печальное в зрелище двадцати пар мужчин, кружащихся рядом? Теперь они, большинство из них, будут лишены женщин на семь лет. Лица их были мрачными. Для них танцы были церемонией; и эта замкнутая танцплощадка отвечала их вкусу. Они веселились, когда сталкивались - но с такой солидностью. Не было общего смеха ни там, ни где-нибудь еще в зале: никто не повышал голос в этих приливах и отливах: только вежливость друг к другу и ответная вежливость к быстроглазым подавальщицам. Мы весь день получаем грубую речь от сержантов и капралов: и то, что мы пока еще страдаем от этого, побуждает нас с радостью продлевать публичную вежливость самим, когда это разрешено.
Ночь обращалась в туман: и наш барак был еще пустым. Такое раннее возвращение не в правилах выходного дня. Но барак был теперь для меня дружественным, знакомым местом, а моя кровать - домом. Там тишина, которая избегала меня в столовой, ждала или возвращалась, пока я лежал, со стыдом вспоминая, каким ужасом встречал тот я же час в первую ночь на сборном пункте, когда так страшился того, что другие могли со мной сделать. Застенчивость среди людей была теперь раз и навсегда пройдена, всего после четырнадцати дней; долгих дней: но моя душа, которой вечно требуется какой-нибудь страх, чтобы приправить свое существование, задавалась вопросом, что же сделают целых семь лет служения с опрометчивым своеволием, которое до настоящего времени служило опорой моим ценностям. Вопрос принял оттенок жалости к себе, и слезы мои тихо капали, в тишине белых стен, под минорный аккомпанемент оркестра из кино, который, проходя через два здания и сто ярдов воздуха, был едва слышен. Видимо, должен был начаться дождь. В сигнале трубы была почти прозрачная красота.
Стали возвращаться с улицы остальные. Животный жар, дымясь, струился с их сырых одежд, вместе со сладковатым, насыщенным запахом овечьей шерсти в октябрьский вечер. Волоски на кудрявом ворсе их кителей были усыпаны первыми каплями ночного дождя. Те, кто задержался, промокли до черноты. У летчиков первыми промокают колени, потому что с краев шинелей влага капает туда: и натянутая ткань над местом соединения пропитывается водой мгновенно. Служивым приходится тяжело, когда их одежда промокает. У нас нет огня, чтобы ее просушить: а днем все, мокрое или сухое, должно быть свернуто согласно образцу. Так что может понадобиться неделя ночных проветриваний, чтобы привести одежду в порядок.
Кок, бывший моряк, ввалился в дверь. Его дружки сразу же взяли его под опеку. Один поспешил расстелить его кровать, пока другой усадил его на скамью и раздел. Вместе они подхватили его: по очереди держали тазик, когда его рвало. Кто-то посмеялся над его положением, но старшие осадили их, сказав: "Бедолага, набрался под завязку". Чувство было такое, что один из нас оказался в беде. Джеймс, наш молодой и очень горделивый сварщик, фыркнул с безжалостностью еще не падшего: "Не хрена же было пить, если меры не знаешь". "Подожди, - сердито сказал Питерс, - когда подрастешь маленько, и мужчина тебя угостит выпивкой".
Пока я лежал, дремля, обрывки субботних бесед выкрикивались сквозь гвалт вокруг моего лежбища, с трех сторон осаждая мои уши. "Джок сегодня принял на грудь в пьяном баре". "Брехня: бармен только тряхнул своим фартуком, и он уполз на карачках". "Они делают обводку и передачу одним движением". "Ей-богу, я и вполовину не хотел: она сама, честно". "Он клялся, что держался на шерри и битере всю ночь, а было-то всего двадцать минут седьмого, и чертов бар до шести не открывался". "Глаза у нее вот такие, как у рыбины: досталось от нее моей заднице". "У самого шикарного были белые туфли, и белые брюки из фланели, и голубой китель. Знаешь, он чертовски здорово выглядел". "Если мы тут с приветом, то они там, в Регби, и вовсе ебанутые". "А как брошки теряли? Конферансье говорит: "Внимание! Кто-нибудь из дам потерял брошь?" И все девки хватаются за сиськи". "Стоук славится своими закидонами". "Да шести задрипанных городишек не хватит, чтобы вышел наш город". "А одна змеючка была в платье с низким вырезом и плясала шимми".
Самопальный трибунал, в нескольких кроватях от меня, призвал всех к вниманию, так громко он проходил. Густой голос Моряка, отшлифованный пивом, падал и поднимался попеременно с рычанием Китаезы. Дылду обвиняли в онанизме. "Ездить на дельфине", как называл это Моряк, вдаваясь в морские термины. Капрал Эбнер передвинул две кровати, чтобы вмешаться, если партии перейдут к демонстрации силы: но все, к счастью, закончилось пьяным смехом. Опьянение иногда развязывает плоть, как ночной кошмар изгоняет мысль.
Снаружи в темноте вступил в свои права дождь. Самые ближние колонны дождевых капель набросились на простертую под ними землю и загоняли все живое в укрытие. Наконец раздался сигнал гасить огни, которого давно ждал мой слух. Молчание стерло этот ужасающий гам и оставило лишь шум дождя, который уже властвовал снаружи и теперь завладел темным бараком. Луны не было, только фонарь сиял через окна, очерчивая, как карандашом, лучами света балки крыши и виселицы стропил над головой. Совсем поздно ночью я снова проснулся, потому что по окнам хлестал шквальный ветер. Он расчистил половину неба и обнажил лунный диск, колеблющийся через покрытые мокрой пленкой стекла.
15. Церковь
После субботнего вечера - воскресенье. Только тот, кто на службе, способен услышать вздох облегчения в этом слове "воскресенье". Летчики засыпают накануне вечером, чувствуя впереди неистощимое богатство свободного времени. Может быть, мы даже сможем пролежать в кровати все завтрашнее утро. Но с дневным светом это сияние отчасти рассеивается. Голубая форма делает нас пригодными для похода в церковь, а этот поход имеет репутацию самой свирепой инспекции за неделю. Ведь на сборном пункте тренируют и офицеров. Разве мы не слышим, как Стиффи, толстый инструктор по строевой подготовке и шпрехшталмейстер нашего цирка, распекает их перед всем плацем за промахи в поведении или командовании? И разве по воскресеньям он не распределяет между ними отдельные задания? Одному найти столько-то нечищеных ботинок: другому докладывать о тех, у кого кокарда на фуражке слишком низко или слишком высоко (за три недели нам пришлось дважды менять кокарды по приказу), еще один изучает подбородки и записывает фамилии тех, кто зарос щетиной. Им обучение, нам наказание. Скажете, последнего проступка избежать легко? Только не тогда, когда бреешься в неосвещенной душевой, на сквозняке, без зеркала, холодной водой, в шесть утра, и когда дюжина парней толчется за твое место у раковины.
После этих предчувствий сам поход прошел вроде бы легко. Шел такой дождь, что мы завернулись в просторные шинели, штыки свисают у левого бедра (как же на богослужение без штыка?), и дурацкая трость в правой руке. Многие из нас прежде никогда не ходили в церковь строем. Нас разделили на отряды, временно названные "звенья", и провели вниз по Хай-стрит, подкованные ботинки шаркали, скользили и звякали на грязной брусчатке. Никто и мечтать не мог о том, чтобы держать шаг. Офицеры были незнакомы с нами и стеснялись повышать голос на публике, чтобы перекричать оркестр, шум машин и проливной дождь. Приказы передавались по шеренге из уст в уста. Ужасно, когда тебя гонят, будто скот на рынок, а все вдоль тротуара на это глазеют.
Множество раз реставрированная церковь четырнадцатого века наполнилась на три четверти нашими голубыми волнами, в которых наши странные подвижные головы свободно болтались над спинками скамей. Подвижные - потому что глаза не были больше прикованы к прямой линии, и странные - по цвету и очертаниям: все фуражки были сняты, и прежде нас никогда так не выдавали, как сейчас, в церкви. Головы рекрутов обкарнывают до крови, и черепа их бледно-розового цвета. Даже старшим приходится носить свиную щетину, как у нас, на шее: но на макушке их волосы очень длинные и плотно прилизаны к черепу, чтобы незаметно ложиться под фуражкой. Летчик рискнет любым наказанием, лишь бы не оболваниваться, как армейские. В оправдание мы заявляем: разве ВВС - не Волосатые Воздушные Силы?
Клирикам мы, должно быть, казались многообещающими слушателями, ведь наши уши, красные от дождя, торчали, очень большие и развесистые, под бороздой, врытой в кожу головы тугим ободком фуражки. Но головы, похожие на пули, и шеи под тугими воротниками обнаруживали также грубость, которая явно устрашала слуг Господних. Большинство из них каждым словом своим показывает, что мы отъявленные грешники.
Этот священник был слабым, с сиплым голосом, ученое лицо его омрачилось, когда наша фаланга мощно грянула первый гимн: "Рано утром взлетит к тебе песнь моя". Слишком уж рано подняли нас этим утром. Побудка, как обычно: погода - мрачная изморось: гимнастики нет: завтрак на час позже. Нам пришлось неестественно убивать этот час без дела, выпуская воздух из наших пучившихся животов, в молчании, без единого слова. Песенки, которые обычно задают ритм в час чистки снаряжения и подметания, сегодня застыли у нас на губах. Некоторые даже не подметали.
Со скамьи позади меня звучал густой тайнсайдский бас Моряка, который сейчас бросал корону золотую в хрустальную волну, с тем же бурным чувством, с каким вчера выводил:
Шла первой боцмана жена, одета в ситец белый,
И у нее в пизде торчал моторный катер целый,
Да, парни, катер, и еще команда вся при нем,
И даже летчиков отряд вместился там потом!
- вместе:
Да, трам-парам-парам,
А с пизды волосня свисала, сэр -
Она
Была
Из наших старых добрых шлюх!За нею канонирша шла, одета в шелк лиловый,
И у нее в пизде был ствол двенадцатифунтовый,
Да, парни, пушка там была, и вместе с ней расчет,
И целый оружейный склад вместился там еще!За нею капитанша шла, одета в бархат красный,
И у нее…
Смешок, даже сейчас таившийся в горле Моряка, нарисовал в моем воображении забавную картину груды измятых корон, валяющихся в раю после того, как святых отпускают с наряда на пастырские работы.
Мы сели, чтобы молиться, и испарения сырой шерсти и пота окружили нас. Несомненно, мы опустились до плотского уровня. Передо мной стоял алтарь, квадрифольная панель которого скалилась мне в лицо средневековой рожей с округленным ртом и высунутым языком. Ее непристойность каким-то образом соответствовала нашим высунутым наружу головам тюремного цвета: а падре тем временем читал проповедь из святого Павла, разглагольствуя о столкновении тела и духа и о нашем долге бороться с многочисленными телесными грехами. Каталог этих грехов побудил нас загибать грязные пальцы, запоминая, какие еще из них осталось нам освоить. Прочего мы попросту не разумели. Наши рядовые слишком здоровы, чтобы ухватить эту нездоровую греческую антитезу плоти и духа. Нерассуждающая жизнь - это гармония, хотя и ни в малейшей степени не христианская.
Еще несколько ободряющих гимнов, а затем проповедь о молитве: этом извержении, как он сказал, души, восторженно трудящейся в муках и радостях во имя Божие. Ничего подобного. Я вспомнил, как Кок прошлым вечером запнулся и упал у моей кровати, и как, задыхаясь, трижды взмолился: "Ебни меня, Господи", под хихиканье всей казармы. Вот так мы молимся. Падре, не ведая о нашей жизни, не ведал и о нашем языке. Духовно мы были глухи друг к другу: в то время как вокруг струились изысканные каденции тюдоровского молитвенника: проза, слишком хорошая для этого священника и слишком хорошая для нас. Поколения назад бедняки воспитывались на Библии и молитвеннике, и пользовались теми же золотыми ритмами в своей речи. Теперь на каждый день у них есть рубленая, как регтайм, проза; а для эмоциональных моментов - мелодраматические фразы киношных титров. Для моих ушей это кажется натянутой литературщиной: но они пропитались ими до костей за годы хождения в кино.
Наконец мы покончили со всем этим и быстро зашагали домой, вверх по улице, до плаца, готовые к тому, чтобы нас распустили. Увы, нас ждало потрясение. Там стоял хмурый увечный комендант, о чьем мужестве, скрепя сердце, можно сказать с одобрением: но в нем не было никаких человеческих чувств к летчикам. Он приказал, чтобы наш парад прошел мимо него медленным шагом. Ни один офицер не осмеливался заговорить с ним первым: так что даже стойкий Стиффи не мог сказать ему, что мы - новобранцы, еще не размещенные по отрядам и не начавшие проходить строевую подготовку. Более старшие летчики в первых рядах повели движение. Каждое звено подражало тому, что шло впереди: поэтому образцы быстро ухудшались. Офицеры не знали, какие приказы отдавать. Звено мешалось со звеном, шеренги с колоннами, крест-накрест. Кто-то равнялся направо, кто-то налево. Звеньевые, не способные определить, где наводящий фланг, метались то в одну сторону, то в другую, как зайцы.
Наши явно зашли слишком далеко вперед: кто-то развернул нас, повел назад, и мы маршировали, пока не врезались в ряды звена 9. У нашего офицера был писклявый голос; так что самые дальние неизбежно повиновались мощному реву офицера из звена в тылу. Вдруг мы разделились на две колонны: неправильно: надо было на четыре, и мы снова развернулись. За нами судорожно повторяли остальные. Сутолока стала такой тесной, что мы могли двигаться только шаг за шагом. Нахальный дирижер оркестра откликнулся на происходящее траурным маршем Шопена. "Саул" подошел бы больше, но играть его вне похорон есть служебный проступок. По этим же правилам не положено цитировать "Томми тут и Томми там" в бараках.
Комендант был уничтожен. Движением руки он передал наш водоворот Стиффи, доковылял до машины и удалился. Над нашими головами раздался самый мощный голос в моей жизни - вопль Стиффи: "Королевские Военно-Воздушные Силы, по казармам - МАРШ!" Таким же образом нас отпускали с гимнастики. "Когда я говорю "МАРШ", - учил нас сержант Каннингем, - ваши ноги не касаются земли. Вы летите". Поэтому толпа рассеялась, как будто в середине произошел взрыв, и через минуту плац был пуст, но в бараках раздавались залпы смеха.
Только наш Питерс, высокий, с военной выправкой, которого поставили держать знамя позади коменданта, злился. "Большего бардака в жизни не видел. Стиффи ржал, как сволочь последняя. Если бы наши видели это, они бы сдохли. Я потерял последнее уважение к Военно-Воздушным Силам. И знамя хреновое - тряпка на палке. У нас было шелковое, с медалями. Никого в этом сборище нет из таких, что зовутся "орда комбатов".
Питерс стоял от нас несколько в стороне. Его совершенство в строевой подготовке и солдатский опыт (плоды двух лет в пехоте, о которых он умалчивал) вселяло в него самодовольство, когда он видел свою умелость на фоне нашей неловкости. А еще он однажды получил пакет - что-то съестное - и оставил все себе. Кто после этого стал бы ему доверять?
Капрал Эбнер предупредил нас, что сержант-дневальный прочесывает казармы в поисках людей для пожарного караула. Так что мы проскользнули через заднюю дверь барака (которая выходила на траву) и напротив, к неопрятной, дружелюбной столовой ХАМЛ. Там мы сидели, разговаривали, смеялись, пили чай и ели булочки, ожидая обеда.
16. Столовка
Обеденный зал (по-нашему столовка) - широкий зал с полом из гулкого цемента, по которому скамьи и столы с железными ножками тащат с громовым звуком. Шум заполняет его стены во время приема пищи, когда мы набиваемся туда, по двенадцать за столом, и все глухо разговаривают с набитыми ртами. Шум железных подносов: шум от тех, кто управляется с тяжелыми черпаками. Те, кто последними пришли за каждый стол, должны последними принести жратву с кухни (отсек в стороне от центральной части) и разложить по тарелкам. Так что места за столами занимают на бегу, люди проталкиваются, чтобы избежать незавидных последних мест. Гвозди в их ботинках визжат, как рвущийся шелк или мокрый пол: острый звук, который дополняет скрип какого-нибудь ножа или вилки по тарелке.
Через этот основной шум прорывается внезапный свисток дежурного сержанта, чтобы доложить о сегодняшнем офицере. Если это приличные люди, они входят с фуражкой в руке: если старые солдаты, то вваливаются, как на улицу. Последний за каждым столом, мимо которого они проходят, должен вскочить на ноги, рявкнуть "жалоб нет, сэр" и свалиться, как подстреленный кролик. Дольше он стоять не может, потому что скамья врезается ему под колени: так что это волнообразное движение и отрывистый огонь слов сопровождают их продвижение. Жалоб никогда нет: мы, может быть, и новобранцы, но первый закон безопасности нам известен. Только быстрая работа ножом, вилкой и ложкой продолжается, пока тарелка не опустеет, и тогда ее споласкивают порцией воды в одной из четырех кружек на столике. Мясо приходит в одной банке, овощи в другой: а в третьей зачастую пудинг.
Дележ настолько честный, насколько позволяет спешка и любительское суждение: хотя ангел-надзиратель, записав нашу беседу, так бы не подумал. Мы претендуем на самое низкое мнение о честности наших вышестоящих лиц. Если маргарина не хватает, значит, повар его придержал, или Министерство авиации экономит на нашем пайке. Печенье (не съедобное печенье, а железный паек) выдается вместо хлеба к чаю в пятницу - так это потому, что нам платят по пятницам, и Министерство авиации хочет, чтобы наш голод опустошил наши карманы уже в столовой.