Это не совсем правда. Стихи она писала, хотя и меньше, чем раньше. Точные даты некоторых стихов этого периода не установлены. Но совершенно определенно именно в это время написаны такие шедевры цветаевской лирики, как "Между воскресеньем и субботой /Я повисла, птица вербная…", "У первой бабки – четыре сына…".
После смерти дочери, действительно, какое-то – очень короткое время – стихов нет. Но уже в марте она пишет в привычном для себя романтическом ключе: о прошлом ("Камердинер расстилает плед"), о Пушкине, о любви, и только в апреле появляется единственное стихотворение, навеянное смертью Ирины:
Две руки легко опущенные
На младенческую голову!
Были – по одной на каждую -
Две головки мне дарованы.
Но обеими – зажатыми -
Яростными – как могла! -
Старшую у тьмы выхватывая -
Младшей не уберегла.
Две руки – ласкать-разглаживать
Нежные головки пышные.
Две руки – и вот одна из них
За ночь оказалась лишняя.
Светлая – на шейке тоненькой -
Одуванчик на стебле!
Мной еще совсем не понято,
Что дитя мое в земле.
Ирина ей снится. Всегда живая (или ожившая). Подсознание не хочет примириться с этой смертью, в которой она не может чувствовать себя невиноватой. А она боится этого чувства, ведь с таким грузом на совести трудно писать стихи. И она обвиняет в смерти Ирины сестер мужа ("выкинули Ирину на улицу"), хотя Елизавета Яковлевна была в это время далеко от Москвы, а Вера Яковлевна, которая обещала привезти девочку из приюта, тяжело болела и никак не могла выбраться в Кунцево (в то время это была неблизкая и непростая дорога).
Цветаева боится, что муж не простит ей смерти дочери. Ведь пока он защищает Родину, ее обязанность – беречь детей ("…самое страшное: мне начинает казаться, что Сереже я – без Ирины – вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла, – достойнее! – Мне стыдно, что я жива. – Как я ему скажу? И с каким презрением я думаю о своих стихах!"). В письме к сестре Асе в Крым (там она провела всю Гражданскую войну) Марина Ивановна просит сообщить мужу ("если найдется след"), что Ирина умерла от воспаления легких.
В трагической жизни Цветаевой это время – из самых страшных. "С людьми мне сейчас плохо, никто меня не любит, никто – просто – в упор – не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело. Да ни с кем и не вижусь.
Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, сказал:
"А все-таки Вы хорошая – не плачьте – С<ережа> жив – Вы с ним увидитесь – у Вас будет сын, все еще будет хорошо".
Лихорадочно цепляюсь за Алю. Ей лучше – и уже улыбаюсь, но – вот – 39,3 и у меня сразу все отнято, и я опять примеряюсь к смерти. – <…> у меня нет будущего, нет воли, я всего боюсь. Мне – кажется – лучше умереть. Если С<ережи> нет в живых, я все равно не смогу жить. Подумайте – такая длинная жизнь – огромная – все чужое – чужие города, чужие люди, – и мы с Алей – такие брошенные – она и я. Зачем длить муку, если можно не мучиться? Что меня связывает с жизнью? – Мне 27 лет, а я все равно как старуха, у меня никогда не будет настоящего.
И потом, все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской. А Аля – такой нежный стебелек! <…>
Если бы вокруг меня был сейчас круг людей. – Никто не думает о том, что я ведь тоже человек. Люди заходят и приносят Але еду – я благодарна, но мне хочется плакать, потому что – никто – никто – никто за все это время не погладил меня по голове".
Пройдет всего два месяца, и ее погладит по голове (к сожалению, только в прямом, но не в переносном смысле) художник Николай Николаевич Вышеславцев. Впоследствии она скажет о нем: "ханжа, который меня <…> хотел спасти от моих дурных страстей". Это несправедливо – как почти все высказывания Цветаевой о своих бывших увлечениях. Вышеславцев не был ханжой, он был человеком европейски образованным, знатоком не только литературы и искусства, но и философии… и полной противоположностью Цветаевой – "ни легкомыслия, ни божественной беспечности, ни любви к часу…". "День – для работы, вечер – для беседы, а ночью нужно спать", – это он говорит Марине, с ее "безмерностью" и необузданностью страстей. Эти слова Вышеславцева она сначала записала в записную книжку, а потом сделала эпиграфом к одному из стихотворений большого цикла Н.Н.Н.
Весь цикл – полемика с Вышеславцевым, отстаивание своей правоты ("Ты – каменный, а я пою, / Ты – памятник, а я летаю…", "…всех перелюбя, / Быть может, я в тот черный день / Очнусь – белей тебя!"). Именно в этот цикл входит знаменитое стихотворение:
Кто создан из камня, кто создан из глины, -
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело – измена, мне имя – Марина,
Я бренная пена морская.
Дробясь о гранитные ваши колена,
Я с каждой волной – воскресаю!
Да здравствует пена – веселая пена -
Высокая пена морская!
"Гранитные колена" сейчас нужны Марине Ивановне (конечно, подсознательно), чтобы воскреснуть ("Что меня к тебе влечет – / Вовсе не твоя заслуга!"). С самых первых встреч она понимает: "Не хочешь ты души моей". А потому – "Времени у нас часок./Дальше – вечность друг без друга!".
Сергей Эфрон писал Волошину, что Марина – человек страстей – тем не менее обладает зорким, холодным умом. "Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу". Записи о Вышеславцеве подтверждают, что муж знал ее, как, наверное, никто другой. "Н.Н. хитер. Зная, что будет мучиться от меня, предпочел мучить – меня", "мне подозрительна радость, с которой Н.Н. встречает каждую мою просьбу: так радуешься – или когда очень любишь, или когда цепляешься за внешнее, чтобы скрыть внутреннюю пустоту к человеку. Первое – не mon cas [17] ".
Записи о Вышеславцеве перемежаются с общими рассуждениями Цветаевой о любви и о том, как она любит. "Никогда – никогда – никогда – не сближалась без близости духовной (хотя бы мнимой!) – и как часто – без близости телесной (доверия)".
"Телесное доверие – это бы я употребила вместо: страсть".
"Какие-то природные законы во мне нарушены, – как жалко!"
"Всякая моя любовь (кроме Сережи) – Idille – Elegie – Tragedia – cerebrale" [18] .
"Близость – какое фактическое и ироническое определение".
"Тело в любви не цель, а средство".
"Подумать о притяжении однородных полов. – Мой случай не в счет, ибо я люблю души, не считаясь с полом, уступая ему, чтобы не мешал".
"Была ли я хоть раз в жизни равнодушна к одному, потому что любила другого? По чистой совести – нет. Бывали бесстрастные поры, но не потому что так уж нравился один, другие мало нравились. Не люби я никого, они бы мне все равно не нравились. Одна звезда для меня не затмевает другой – других – всех! – Да это и правильно. – Зачем тогда Богу было бы создавать их – полное небо!"
Эти записи многое проясняют в отношении Марины Цветаевой к мужу.
Параллельно с циклом Н.Н.Н. пишутся и стихи, посвященные Сергею Эфрону и обращенные к нему. "Всякая моя любовь, кроме Сережи <…> обязательно кончается", – об этом и о неиссякаемой любви к мужу стихотворение от 18 мая 1920 года – в самый разгар увлечения Вышеславцевым.
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблеклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по льду и кольцом на стеклах, -
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец – чтоб было всем известно! -
Что ты любим! любим! любим! – любим! -
Расписывалась – радугой небесной.
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной! Под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала имя.
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! Внутри кольца!
Ты – уцелеешь на скрижалях.
В голодные годы (1919–1920) Цветаева продавала все, что могла продать. Но, даже глядя на прозрачных, как тень, детей, обручального кольца она не продала.
Вышеславцев, конечно, скупой лаской как-то поддержал Цветаеву, но главное, что привязывало ее к жизни, – мысль, что Сергей, быть может, не погиб.
Сижу, с утра ни корки черствой -
Мечту такую полюбя,
Что – может – всем своим покорством
– Мой Воин! – выкуплю тебя.
К осени 1920 года отношения с Вышеславцевым окончательно исчерпали себя.
Осенью 1920 года остатки Белой армии навсегда покидали Россию – корабли увозили их в турецкий город Галлиполи. Там Сергей Эфрон пробыл около восьми месяцев, разделяя с товарищами все тяготы армейской жизни: голодал, холодал в палатках, тосковал по Родине и семье.
Марина Цветаева не знала, удалось ли мужу уехать или его кости навсегда остались в русской земле. Она молится за него и требует этого от Али.
Но надежда становилась все слабее и слабее. В десяти стихотворениях цикла "Разлука" Цветаева то совсем уже уверена в смерти мужа ("Меж нами струится лестница Леты"), и тогда она мечтает отправиться вслед за ним: ("…вниз головой / С башни!"), то продолжает надеяться ("Чтоб не избрал его / Зевес – / Молись!"). То сожалеет, что на земле ее держит "Последняя прелесть, / Последняя тяжесть – / Ребенок…", то утверждает: "…с этой последнею / Прелестью – справлюсь…"
В марте 1921 года уезжал за границу Эренбург. Цветаева умоляла его разыскать Сережу. Илья Григорьевич обещал сделать все возможное и увез с собой письмо Марины Ивановны:
...
"Мой Сереженька!
…Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы – и лбом – руками – грудью отталкиваю то, другое. Не смею. – Вот все мои мысли о Вас.
<…> Мне трудно Вам писать.
Быт, – все это такие пустяки! Мне надо знать одно – что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, п.ч. 1/1 000 000 доля надежды: а вдруг? Бывают же чудеса!
<…> – Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л<ет> проживу – все равно – я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: – Навек. – Никого другого.
– Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, – нет на Земле второго Вас, это для меня роковое.
Да я и не хочу никого другого, мне от всех брезгливо и холодно, только моя легко взволнованная играющая поверхность радуется людям, глазам, словам. Все трогает, ничего не пронзает, я от всего мира заграждена – Вами.
Я просто НЕ МОГУ никого любить.
<…> С<ереженька>, в прошлом году, в Сретение, умерла Ирина. Болели обе, Алю я смогла спасти, Ирину – нет.
С<ереженька>, если Вы живы, мы встретимся, у нас будет сын. Сделайте как я: НЕ помните.
<…> Не принимайте моего отношения за бессердечие. Это – просто – возможность жить. Я одеревенела, стараюсь одеревенеть. Но – самое ужасное – сны. Когда я вижу ее во сне – кудрявую голову и обмызганное длинное платье – о, тогда, Сереженька, – нет утешенья, кроме смерти.
Но мысль: а вдруг С<ережа> жив?
И – как ударом крыла – ввысь!
Вы и Аля и еще Ася – вот все, что у меня за душою.
Если Вы живы, Вы скоро будете читать мои стихи, из них многое поймете. О, Господи, знать, что Вы прочтете эту книгу (очевидно, имеется в виду "Лебединый стан". – Л.П.) что бы я дала за это? Жизнь? – Но это такой пустяк – на колесе бы смеялась!
Эта книга для меня священная, это то, чем я жила, дышала и держалась все эти годы. – Это не КНИГА.
<…> Не горюйте об Ирине, Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли, – всю беру на себя!
<…> Не пишу: целую, я вся уже в Вас – так, так что у меня уже нет ни глаз, ни губ, ни рук, ничего, кроме дыхания и биения сердца.
Марина"
… А пока Цветаева пишет цикл "Георгий", где образ мифического героя Георгия Победоносца переплетается с образом Сергея Эфрона.
Не тот – высочайший,
С усмешкою гордой;
Кротчайший Георгий,
Тишайший Георгий,
……………………………………………………
Ты больше, чем Царь мой,
И больше, чем сын мой!
Лазурное око мое в вышину!
Ты, блудную снова
Вознесший жену.
Если верить Цветаевой, написав строчку: "Так слушай же!..", она получила письмо от мужа. Эренбург выполнил свое обещание. Сергей Эфрон оказался не "за облаком", а всего лишь "за морем", точнее, в Константинополе, куда он перебрался вместе с другими белыми офицерами летом 1921 года. Откликнуться он не замедлил:
...
"Мой милый друг – Мариночка,
– Сегодня я получил письмо от Ильи Г<Григорьевича>, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости.
<…> Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего не буду от Вас требовать – мне ничего и не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы. Остальное – я это твердо знаю – будет. Об этом и говорить не нужно, п.ч. я знаю – все, что чувствую я, не можете не чувствовать Вы.
Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет встреча грядущая. Когда я о ней думаю – сердце замирает страшно – ведь большей радости и быть не может, чем та, что нас ждет. Но я суеверен – не буду говорить об этом. Все годы нашей разлуки – каждый день, каждый час – Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать.
Радость моя, за все это время ничего более страшного (а мне много страшного пришлось видеть), чем постоянная тревога за Вас, я не испытал. Теперь будет гораздо легче – в марте Вы были живы.
– О себе писать трудно. Все годы, что мы не с Вами – прожил, как во сне. Жизнь моя делится на две части – на "до" и "после". "До" – явь, "после" – жуткий сон, хочешь проснуться и нельзя. Но я знаю – явь вернется.
<…> – Что мне написать Вам о своей жизни? Живу изо дня в день. Каждый день отвоевывается, каждый день приближает нашу встречу. Последнее дает мне бодрость и силу. А так – все вокруг очень плохо и безнадежно. Но об этом всем расскажу при свидании.
<…> Берегите себя, заклинаю Вас. Вы и Аля – последнее и самое дорогое, что у меня есть.
Храни Вас Бог.
Ваш С."
"С этого дня – жизнь! Впервые живу", – записывает Цветаева в дневнике.
Письмо от Эфрона пришло 14 июля, а уже 15-го начат цикл "Благая весть". (Все важнейшие события у Цветаевой переливались в стихи, в стихах – в полную силу – она и переживала, и осмысляла случившееся.) Для выражения радости – целая цепочка сравнений и метафор: "Как топором -/ Радость!", "…быком / Под обухом счастья!", "…по эфес / Шпагою в грудь – /Радость!" Но радость не только за мужа – она радуется спасению всех белогвардейцев, которым удалось живыми покинуть Россию. О кораблях, вывозивших Белую гвардию из Крыма, она говорит: "О крылья мои, / Журавли-корабли!". Как и "Лебединый стан", "Благая весть" – прославление мужества воинов Белой гвардии ("Меж дулом и хлябью – / Сердца не остыли, / Крыла не ослабли…"). И уверенность, что дело, за которое они сражались, вовсе не бесславно погибшее ("Тогда по крутому/ Эвксинскому брегу / Был топот Побега, / А будет Победы").
Узнав, что муж жив, Цветаева – ни минуты не колеблясь – принимает решение: ехать к нему. Но, увы, денег на отъезд нет. По счастью, начался нэп, открылись частые издательства, и Цветаевой удается – впервые после 1913 года – издать две книги: "Конец Казановы" (третье действие пьесы "Феникс") и сборник стихов "Версты", получить аванс за сказку "Царь-девица". Но этих денег мало, она продает вещи: Сережину шубу, старинную люстру – почти ничего уже не осталось, все спущено в голодные годы. Мечтает достать денег хотя бы на билеты.
Но и на это потребовался почти год. Год, прожитый под знаком предстоящего отъезда и с мыслями о встрече с мужем. "Я <…> закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место – это Сережа (Аля – тот же Сережа). Для других (а все другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 года – и сейчас, 1921 года (тоску по Сереже – весть – всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности", – писала она Волошину. А в предыдущем письме: "О Сереже думаю всечасно, любила многих, никого не любила".
…И все-таки привязанность была. Сохраненная на всю жизнь. К князю Сергею Михайловичу Волконскому. Внук декабриста, он никогда не забывал о дворянской чести, о данном слове (однажды пришел к Цветаевой в гости в страшный ливень, без всякой особой нужды, просто потому, что обещал). Не позволял себе опуститься даже в страшных условиях Москвы 1920 года, большевиков презирал не за то, что у него отняли имение, а за бездуховность. Словом, он принадлежал к тем, о ком Цветаева впоследствии скажет "уходящая раса", к тем представителям старого мира, за который бились Сергей Эфрон и Белая гвардия. Всем в нем очаровывает Цветаеву: "Стальная выправка хребта / И вороненой стали волос.", а главное "скольженье вдоль / Ввысь…", дух, "всегда отсутствующий здесь, /Чтоб там присутствовать бессменно".
Никакой эротики в отношениях Цветаевой и Волконского не было и быть не могло – Волконский не интересовался женщинами. Но ведь Цветаева любила души, только уступая полу. И Волконский в ее жизни занял место, которого почти никогда не удостаивались те, кому приходилось уступать . Она совершает колоссальную работу – переписывает крупным разборчивым почерком его мемуары (Волконский был театральный деятель), отнимая тем самым время у собственных стихов.
Но стихи все-таки пишутся. И до, и после отъезда Волконского (он эмигрировал осенью 1921 г.). И, конечно, многие их них посвящаются Сергею Эфрону.
Как по тем донским боям, -
В серединку самую,
По заморским городам
Все с тобой мечта моя.
……………………………………………………
Пусть весь свет идет к концу -
Достою у всенощной!
Чем с другим каким к венцу -
Так с тобою к стеночке.
– Ну-кось, до меня охоч!
Не зевай, брательники!
Так вдвоем и канем в ночь:
Одноколыбельники.
Цветаева – любительница создавать легенды – всегда говорила, что они с Сережей родились в один день. Справляли день рождения они всегда одновременно. Отсюда – "одноколыбельники". Хотя на самом деле Марина Ивановна родилась 26 сентября, а Сергей Яковлевич – 29-го.