Через 20 лет эти стихи обернутся страшным пророчеством – они "канут в ночь" в один год. И оба неестественной смертью. "С тобою к стеночке" тоже – метафорически – сбудется. Гибель Марины Цветаевой будет связана с судьбой ее мужа. Но об этом – в конце книги.
Цветаева и рвется к мужу, и боится этой встречи – ведь за эти четыре года разлуки много воды утекло. Она уже не та розовощекая и веселая молодая женщина, какой помнит ее муж ("Не похорошела за годы разлуки! / Не будешь сердиться за грубые руки…"). Но она уверена, что сможет поддержать в муже веру в то, что все его страдания были не напрасны. Об этом два стихотворения под одним названием "Новогодняя", написанные в январе 1922 года и как бы продолжающие уже законченный к тому времени "Лебединый стан".
Часть III "Мне совершенно все равно, где…"
Глава 1 Берлин. Геликон. Встреча с мужем. Письмо от Бориса Пастернака
15 мая 1922 года Цветаева с Алей сошли на вокзале в Берлине. Тут же была отправлена телеграмма Сергею Яковлевичу. Он в это время жил в Праге. Чехословацкое правительство по инициативе президента Т. Масарика приняло решение о расселении, обеспечении работой и пособиями русских беженцев. В Карлов университет в Праге было зачислено на полное иждивение около полутора тысяч русских студентов. В их числе и Сергей Эфрон. На философский факультет.
Он приехал в Берлин только через три недели. Очевидно, задержали какие-то неотложные дела, а скорее всего, отсутствие денег. Стипендия давала возможность худо-бедно сводить концы с концами, но не разъезжать по Европе.
А пока… Цветаевой в Берлине хорошо. Берлин 1922 года не зря называли "русским Берлином". Там чуть ли не весь цвет русской культуры: Андрей Белый, Эренбург, Алексей Толстой, Ремизов, Шестов… На литературных вечерах выступали приехавшие из России и иных стран Пильняк, Есенин, Северянин, Саша Черный, Ходасевич и др. К берлинской газете "Накануне" выходит литературное приложение.
Давно Цветаева не была в таком обществе. Стараниями Эренбурга перед ее приездом в Берлине вышли две ее книги "Стихи к Блоку" и "Разлука". Их здесь знают и ценят. Андрей Белый откликнулся на "Разлуку" восхищенной рецензией.
Эренбурги уступили Марине Ивановне с Алей одну из своих комнат в пансионе, рядом с кафе, в котором собирались русские литераторы. Однажды за столик, где пили пиво Эренбург и Цветаева, подсел молодой человек – Абрам Григорьевич Вишняк, по прозвищу Геликон – так называлось издательство, которое он возглавлял. Красивый, издающий хорошие книжки, сам пытающийся писать стихи, переживающий личную драму – измену жены, – и Цветаева увлеклась. Есть все основания полагать, что именно к нему обращено стихотворение "Ночные шепота: шелка / Разбрасывающая рука. / Ночные шепота: шелка / Разглаживающие уста". Во всяком случае, достоверно, что Цветаева написала Геликону девять писем. В 1933 году она перевела их на французский: "9 своих собственных настоящих писем и единственное в ответ – мужское – и послесловие…" [19]
В этих письмах есть и признания в любви: "Все последние годы я жила настолько иначе, настолько сурово, столь замороженно, что теперь лишь пожимаю плечами и удивленно поднимаю брови: – это я?? Вы меня разнеживаете, как мех, делаете человечнее, женственнее, прирученнее <…> Мой неженка (тот, кто делает меня нежной, кто учит меня этому чуду: быть нежной, нежить…), Вы освобождаете во мне мою женскую суть, мое самое темное и наиболее внутреннее существо", "Дорогой друг, я лишь начинаю Вас любить, еще ничего нет (все будет!)" Но в целом эти письма мало похожи на любовные – скорее дневник, который пишется больше для себя, нежели для возлюбленного. Цветаева постоянно говорит о себе. Она пытается объяснить свое отношение к жизни, к любви, к стихам, свою особость. Но Геликон, как и большинство мужчин, мало нуждается в этом, равно как и в ее "безмерности".
Когда через 10 лет они встретятся в Париже, Цветаева – во всяком случае, в первый момент – не узнает Геликона, что, естественно, его обидит. Но вот объяснение Цветаевой: "Для того чтобы я, еще вчера не знавшая ничего другого, кроме Вас, могла сегодня не узнать Вас, нужно было именно, чтобы вчера я не знала ничего другого, кроме Вас. Мое забвение Вас – не что иное, как еще один титул благородства. Удостоверение Вашей ВЕЛИЧИНЫ в прошлом.
Посмертная месть? Нет, в любом случае – не моя. Что-то (очень значительное!) мстит за меня и через меня. Вы хотите знать этому имя, которое я пока еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненная во мне и во всех других женщинах душа. Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в конце концов – неуязвимая.
Неизлечимая неуязвимость.
Это она мстит, и, покинув Вас, в ком она обитала и кого обнимала собою, больше, чем море объемлет берег, – и вот Вы нагой, как пляж с останками моего прилива: сабо, доски, пробки, обломки, ракушки – мои стихи, с которыми Вы играли, как ребенок, – а Вы и есть ребенок, – это она мстит, ослепив меня до такой степени, что я забыла Ваши видимые черты, и явив мне подлинные, которые я никогда не любила".
Художественный текст? Да, конечно. Но Цветаевой всегда надо было окунуться если не в стихи, так в прозу, чтобы понять действительность. Суть ее отношений с Вишняком и причина их – скорого – разрыва здесь объяснены лучше, чем это мог бы сделать самый лучший ее биограф.
7 июня в Берлин приехал Сергей Эфрон. Очевидно, в самый разгар романа Цветаевой с Вишняком. Впоследствии Ариадна Сергеевна расскажет о первой встрече родителей: "Солнечный день, пустынная привокзальная площадь, одинокая фигура бегущего к нам мужчины… Сережа <…> добежал до нас с искаженным от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие. Долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез". Хотя Але было тогда 9 лет, нет оснований не верить ее свидетельству.
О пребывании Эфрона в Берлине известно немногое. Цветаева познакомила его с другим участником "Ледяного похода" – Романом Гулем, который так описал их встречу: "Эфрон был весь еще охвачен белой идеей <…> Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что все, что было, неправильно начато, вожди армии не сумели сделать ее народной, и потому белые и проиграли. Теперь я был сторонником замирения России. Он – наоборот – никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасала честь России, против чего я не возражал <…> М.И. почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побежденными белыми".
Ариадна Эфрон вспоминает, что отец в Берлине был молчаливый, задумчивый, грустный. В скученной обстановке "русского Берлина", где все обо всех знали, до него, конечно, не могли не дойти слухи об отношениях Цветаевой с Вишняком. (Да и сама Марина Ивановна не очень-то умела, да и не всегда хотела скрывать свои романы.) Через год он напишет Волошину: "Марина – человек страстей <…> Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова <…> Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить Марину в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что Марине я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной".
Через две недели он уехал в Прагу. Один. Глубоко уязвленный и разочарованный во всех своих надеждах.
В Берлине в жизни Цветаевой произошло еще одно судьбоносное событие – она получила письмо от Пастернака. В Москве они были шапочно знакомы, но стихов друг друга почти не знали. Уже после отъезда Цветаевой Пастернак прочел "Версты" и буквально заболел этой книгой. Он прислал Цветаевой письмо настолько же восторженное, насколько путаное от буквально захлестывающих его эмоций. Он просит разрешения продолжать переписку. И в тот же день отправляет ей свою книгу "Сестра моя – жизнь". Цветаева не замедлила с ответом. Она счастлива, как никогда в жизни. Судьба не баловала ее вниманием поэтов. До Ахматовой она так и не достучалась (Анна всея Руси вовсе не желала подвинуться на троне), Блок ее не заметил, мнение Брюсова она презирала, "божественный мальчик" Мандельштам вовсе не понимал ее стихов, Бальмонт относился к ней с нежностью (равно как и она к нему)… но что такое Бальмонт в сравнении с Цветаевой? А тут лучший лирический поэт России (Цветаева блестяще докажет это в статье "Световой ливень") не только восхищен ее стихами, но – главное – понимает их так, как понимала она сама. Первый раз в жизни она почувствовала, что духовно не одинока. Так завязалась переписка, длившаяся 14 лет, прошедшая самые разные стадии, но всегда занимавшая во внутренней жизни Цветаевой главенствующее место.
В том же письме Пастернак сообщал ей, что скоро приедет в Берлин. И действительно, в 20-х числах августа он уже ходил по берлинским мостовым… Но 1 августа Сергей Эфрон встретил Цветаеву на вокзале в Праге. Почему было не дождаться?
Вот что пишет по этому поводу Ариадна Эфрон: "В ее отъезде из Берлина накануне прибытия туда Пастернака было нечто схожее с бегством нимфы от Аполлона, нечто мифологическое и не от мира сего – при всей несомненной разумности решения и поступка – ибо в Чехию следовало ехать до наступления осени, чтобы устроиться и приспособиться в предстоящей деревне (жизнь в Праге была не по карману. – Л.П .) прежде, чем наступит зима <…>
А может быть, то был – не менее мифологический – бег с уже распознанным, уже достоверным сокровищем в руках, присвоение его, умыкание, нежелание разделять его со всеми в безвоздушном пространстве, окружающем столики "Прагердиле" [20] ; та боязнь посторонних глаз, сглазу, которые столь были присущи Марине с ее стремлением и приверженностью к тайне обладания сокровищем: будь оно книгой, куском природы, письмом – или душой человеческой <…> Ибо была Марина великой собственницей в мире нематериальных ценностей, в котором не терпела совладельцев и соглядатаев".
А вот что сама Цветаева пишет Пастернаку "Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне. А второе – переписка. Письмо как некий вид потустороннего общения, менее совершенное, нежели сон, но законы те же. Ни то, ни другое – не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму – быть написанным, сну – быть увиденным. (Мои письма – всегда хотят быть написанными).
<…> Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча над. – Закинутые лбы!"
И в другом письме (уже из Чехии): "Последний месяц этой осени (1922 года. – Л.П .) я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс). Ходила взад и вперед по темной платформе – далеко! И было одно место, фонарный столб – без света – это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бок о бок беседы бродячие".
Значит ли это, что Цветаева не хотела видеть живого Пастернака? Вовсе нет. Цветаевой-поэту было достаточно писем, Цветаева – человек, женщина – тянулась к личному общению. В том же письме: "Не скрою, что рада была бы посидеть с Вами где-нибудь в Богом забытом кафе, в дождь. – Локоть и лоб". Другое дело, что поэт в Цветаевой всегда побеждал. Она не приехала из Праги в Берлин – это было очень сложно, но не вовсе невозможно. А когда Цветаева чего-то очень хотела, она преодолевала все препятствия. Они договорились о свидании в Веймаре, городе обожаемого ими Гете, через два года. Свидании столь же романтическом, сколь и маловероятном. Таким образом можно было жить мечтой о встрече. И, наверное, – во всяком случае пока – это был лучший вариант.
Глава 2 Чехия. Переписка с А.Бахрахом. Константин Родзевич. Рождение сына
… А ежедневная жизнь в чешских деревнях шла своим чередом. Бедно, но не голодно (Цветаевой удалось получить пособие). Деревенский быт отнимал много времени и сил, но по сравнению с московским был не таким уж страшным. Вся семья вместе. Кончились годы бесконечного беспокойства за судьбу мужа. Правда, вместе они проводят не много времени. Сергей Яковлевич всю неделю живет в Праге, в университетском общежитии, занят не только учебой, но и общественной работой – он один из организаторов и активный участник Студенческого демократического союза.
Поначалу Сергей Яковлевич состоял в другом союзе – монархической ориентации. Его приятель Н. Еленев вспоминает, что в 1922 году в студенческой келье Эфрона висели портреты царя и патриарха Тихона, и почему-то делает вывод, что это – для престижа, что Эфрон не был ни монархистом, ни верующим. Но в среде русской эмиграции имелось много как монархистов, так и не монархистов. И престиж (или "приспособленчество", как говорит Еленев), думается, здесь ни при чем. Наверное, Эфрон не был ярым монархистом, но не был и антимонархистом. Мученическая гибель царя вполне могла вызывать его искреннее сочувствие. Марина Цветаева тоже никогда не была убежденной монархисткой, но, всегда сочувствуя тем, кто "упал", она через несколько лет начнет писать "Поэму о царской семье" (к сожалению, утраченную).
Но так или иначе, как только был организован союз – демократической ориентации, – Сергей Эфрон переходит в него. Значит ли это, что он изменил свои взгляды? Наверное, о коренной ломке мировоззрения говорить пока рано, но можно считать это первым шажком на его постепенном, но неуклонном пути влево.
К семье Сергей Яковлевич приезжает только на выходные дни. Да и дома все больше занимается, почти не помогает жене по хозяйству, не ходит с Мариной и Алей в далекие прогулки (Цветаева – прекрасный ходок). Денег в дом он не приносит. Стипендии еле-еле хватает на него самого. Спасает пособие Марины Ивановны (в 2,5 раза больше стипендии мужа) и ее публикации в эмигрантских журналах. "Воля России" печатает практически все. Когда Сергей уезжает в Прагу, она встает в 6 утра, чтобы приготовить ему завтрак. А как же иначе! Ведь он – Цветаева-то это знает – занят не только учебой и общественной работой, он тоже пишет книгу – "Записки добровольца", и есть надежда ее издать [21] .
Ариадна Эфрон вспоминает чешский быт почти как идиллию: семейные чтения, праздники, в подготовке которых участвовал отец. Одиночества матери она не замечает. Тем более что та и не сетует ("Ибо странник Дух, / И идет один"). Она работает как одержимая (свалив на Алю значительную часть домашних дел). Поэма-сказка "Молодец", эссе "Кедр", десятки стихотворений, подготовка к печати дневниковой книги "Земные приметы" – только за первый чешский год. Но имя Сергея Эфрона из стихов Цветаевой исчезает.
"Чудный, созерцательный год", – вскоре скажет об этом времени Цветаева.
Кругом – прекрасная природа, также немало способствующая творчеству. Не случайно именно здесь создается цикл "Деревья":
Когда обидой – опилась
Душа разгневанная,
Когда семижды зареклась
Сражаться с демонами -
Не с теми, ливнями огней
В бездну нисхлестнутыми:
С земными низостями дней,
С людскими косностями, -
Деревья! К вам иду! Спастись
От рева рыночного!
Вашими вымахами ввысь
Как сердце выдышано!
Цветаеву стала замечать критика. Появились рецензии на ее вышедшие в Москве и Берлине сборники. Хвалили, ругали – Цветаева относилась к этому более-менее равнодушно – знала себе цену. Из всего критического потока она выделила только отзыв молодого критика Александра Бахраха на "Ремесло". Бахрах жил в Берлине, и Цветаева откликнулась личным письмом. Это было против ее правил. Но она усмотрела в рецензии Бахраха не критический отзыв, а отзы́в: "Вы не буквами на букву, Вы сущностью на сущность отозвались…" И потянулась к Бахраху так, как только она умела – всем существом своим. (Цитаты из писем к нему, свидетельствующие о том, что она увидела в юном критике если не родную душу, то, во всяком случае, человека, способного понять ее, мы уже приводили.) И как все ее письма (кроме деловых) не она писала, они писались сами. "Откуда у меня это чувство умиления, когда я думаю о Вас? – Об этом писать не надо бы. Ни о чем вообще не надо бы писать <…> Но одно меня останавливает: некая самовольность владения, насилие, захват <…> я не хочу этого делать втайне <…> Только это <…> и заставляет меня браться за перо". И далее: "Вы – чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги <…> Я хочу, дитя, от Вас чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения".
…Доверие, понимание – в этом нуждается каждая женщина. Но ведь у Цветаевой есть муж. Любимый, любящий. И он теперь рядом. Откуда же эта страстная жажда родственной души? Безмерность чувств Цветаевой такова, что один человек не может ее вместить? Наверное. Но, увы, очевидно, было и другое: супруги жили вместе, но – при полном взаимном уважении и преданности друг другу – каждый своей внутренней жизнью.
Переписка с Бахрахом постепенно перерастает в эпистолярный роман. Причем заочность не только не мешает Цветаевой, но скорее радует ее. "Человек чувств, я в заочности превращаюсь в человека страстей , ибо душа моя – страстна, а Заочность – страна души". А в другом письме к тому же Бахраху: "…сейчас между нами – ни одной вражды не будет. Вражда <…> если будет, придет от тел, от очной ставки тел". Об этом же посвященное Бахраху стихотворение "Заочность":
……………………………………………………
Заочность; за оком
Лежащая, вящая явь.
Заустно, заглазно
Как некое долгое la
Меж ртом и соблазном
Версту расстояния для…
Блаженны длинноты,
Широты забвений и зон!
Пространством как нотой
В тебя удаляясь…