- Пить надо много. Именно алкоголю мы обязаны культурой нашей европейской общительности. Алкоголь пробуждает веселость, желание общаться - он объединяет людей. Благодаря этому влиянию алкоголя западная культура восторжествовала во всем мире. На Востоке алкоголя не знали и вместо него потребляли опиум, он приводил людей в дремотное состояние самоизоляции. В результате культура Востока изолировалась и отстала от западной. Выпьем за алкоголь!
В тот момент я пожалел, что его лекцию не слышали русские алкаши - она наверняка привела бы их в восторг, они качали бы его, как своего героя.
С той первой встречи мы с Миланом остались друзьями и встречались потом, правда, при других обстоятельствах - после советского разгрома "Пражской весны" 1968 года.
Я провожал своих чешских и словацких гостей в аэропорт, по дороге Милош сказал мне:
- Володька, я говорил о тебе с Волковым. Он очень тебя хвалил и сказал, что скоро возьмет тебя в клинику.
Это вселило в меня новую надежду на избавление от орготдела. Вечером Волков позвонил мне и попросил:
- Я очень занят и не смогу завтра проводить профессора Беллера с женой. Я вас прошу, сделайте это и извинитесь за меня. Вы ведь говорите по-немецки.
Я воспринял просьбу как честь: Лоренц Беллер был одним из первых европейских травматологов, основателем многих начал нашей профессии. В начале XX века он изобрел шину для лечения переломов скелетным вытяжением, ею до сих пор пользуются во всех больницах мира. Он и его жена были симпатичной улыбающейся парой старичков. Я был рад нести их чемоданы, мой слабый немецкий язык все-таки помогал мне общаться с ними, я объяснял великому старцу, что мы лечим больных на его шине и все знаем его имя. Прощаясь, он спросил, курю ли я сигары. Я их никогда не курил, но смутился и из вежливости ответил "да". Он подарил мне коробку дорогих сигар и сказал:
- Курите их с профессором Волковым.
Вернувшись в институт, я пошел в кабинет директора.
Он был в благодушном настроении - съезд прошел хорошо, его все хвалили и благодарили.
- Как вы просили, я проводил Веллера. Он подарил эти сигары, чтобы мы с вами курили.
Волков не курил, но, рассматривая красивую коробку, сказал:
- Что ж, давайте попробуем.
Мы неумело закурили, кабинет заполнился густым и резким сигарным дымом. Я хотел воспользоваться хорошим настроением босса и уже открыл рот, чтобы в очередной раз просить о переводе в клинику. Вдруг он сам сказал, назвав меня по-старому на "ты":
- У меня для тебя приятная новость: я держу свое слово - с завтрашнего дня ты переведен в отделение острой травмы. Будешь работать под руководством профессора Каплана.
Я закашлялся в благодарностях. Так, в клубах сигарного дыма, закончился трехлетний срок моих "унижений Геракла".
При вступлении в храм науки
Скульптор по-своему ощущает материал, который у него в руках; музыкант по-своему ощущает струны и клавиши, которых касается; художник по-своему чувствует линию и цвет; актер по-своему чувствует слово; певец по-своему чувствует звук. Все это - виды индивидуальных искусств.
Хирург тоже привыкает по-своему ощущать ткани, которые он разрезает, потому что хирургия - это тоже индивидуальное искусство.
Можно вылепить фигуру из глины, но все же не быть скульптором; можно сыграть музыкальную пьесу по нотам, но не быть музыкантом. Надо родиться художником для того, чтобы стать художником. То же и в хирургии: можно научиться делать операции, но не быть хирургом. Кажется парадоксальным? На самом деле нет - настоящим хирургом надо родиться. В годы моей работы в Москве был хирург Павел Осипович Андросов. Он был довольно ограниченный человек, его даже звали по простому "Пашка Андросов", но он был непревзойденный хирург-виртуоз, делал чудеса. Успех хирургической операции определяется не только лишь самим выполнением задачи - удалить что-то лишнее из тканей или заменить в них какую-то часть. Сделать это способны практически все хирурги. Но не всегда важно, что сделано, зато всегда важно, как сделано. Настоящий успех операции определяется искусством выполнения, которое дано немногим.
Таким искусством обладал мой новый шеф - профессор Аркадий Владимирович Каплан.
Мне повезло, что после вынужденного перерыва в хирургической работе я попал в его отделение. Назвать Каплана своим учителем я не могу - работать к нему я пришел уже сформировавшимся хирургом. Но наблюдая его, я научился многому.
Каплан был высокий и сильный мужчина-здоровяк с лысой головой и крупными чертами лица. Настоящее его имя было Арон, а отчество - Вульфович, он родился в еврейской семье в Варшаве. Но в советское время жить с еврейским звучанием имени было невыгодно - это почти такая же отметка, как желтая шестиконечная "звезда Давида" на евреях в фашистских гетто. Поэтому все Ароны переделывались в Аркадиев, все Моисеи - в Михаилов, все Рахили - в Раис и т. д.
У Каплана были великие учителя хирургии - Сергей Сергеевич Юдин и Герман Аронович Рейнберг. Рейнберг - уникальный человек и ученый: из семьи рижского портного, семь сыновей которого стали профессорами. Он был одним из лучших хирургов Москвы; но с ним произошла трагедия - ему ошибочно дали высокую дозу плазмоцида, и он ослеп. Даже слепой он продолжал генерировать хирургические идеи и активно участвовал во всех заседаниях Хирургического общества.
Каплан многое усвоил от своих учителей, но еврейское происхождение тормозило его продвижение. А Каплан любил свой народ и гордился своим еврейством. Он вступил в партию, не веря в пропаганду коммунизма. Как многие люди, он просто считал выгодным быть в партии. Но была и другая сторона - закабаление личности. Над вступающими в партию можно было протянуть транспарант ада: "Оставь надежду всяк сюда входящий". Когда шли гонения на интеллигенцию, особенно на еврейскую, Каплан должен был сидеть на всех партийных собраниях - осуждениях своих коллег-евреев и голосовать со всеми за их осуждение и изгнание. Можно себе представить, как тяжело было ему поднимать руку "за". Эта зависимость повлияла на его характер, сделав его навсегда уязвимым для власти. Когда евреев пачками выгоняли с работы, и Каплана, доктора медицинских наук, тоже выгнали из 2-го медицинского института. Он рассказывал:
- Заместитель министра здравоохранения Алексей Захарович Белоусов грубо сказал, что в Москве для меня работы нет. Тут его вызвали на заседание, а я остался в его кабинете, не зная, что мне делать. Я проторчал там два часа, изучал рисунок обоев. Он вернулся: вы еще здесь? Я ответил: где же мне искать работу? Он закричал: можете ехать куда хотите - хоть в Биробиджан (городок в Сибири, в искусственно созданной Еврейской автономной области).
Можно представить шок и смятение Каплана - после всех стараний и достижений он остался без работы, никуда его не брали. Жизнь рушилась, вокруг бушевал разгул арестов лучших профессоров, каждую минуту он мог ждать такой же участи для себя - у него не было никакой перспективы на будущее. Этот страх еще усугубил его уязвимость.
Однако вскоре после разоблачения "дела врачей-отравителей" его пригласил на работу тогдашний директор ЦИТО академик Приоров. Он был помор из Архангельской области, но в отличие от многих русских директоров институтов, был лишен антисемитизма и буквально спас многих евреев-ученых. В ЦИТО позиция Каплана утвердилась, он написал и издал учебник по лечению переломов. Но в нем навсегда остались страх и зависимость от начальства. Нового директора Волкова он побаивался, не доверял ему - Волков становился все более деспотичным и на своем взлете мог даже быть опасен. А меня прислал к нему Волков. Поэтому Каплан встретил меня несколько настороженно.
В советской медицине в то время было 295 научно-исследовательских институтов, 94 медицинских института, 76 тысяч научных работников и преподавателей, 7200 докторов наук и 43 000 кандидатов наук. Однако такая масса учреждений и кадров говорит не о развитости научных исследований, а о привилегиях для ученых: более высокая зарплата, возможность дальнейшего роста, большой отпуск. Во многих случаях в науку принимали не за талант, в нее шли карьеристы. Происходило образование касты карьеристов.
В редких случаях советская медицинская наука была на уровне передовых западных исследований. В нашем институте тоже ни у кого не было никаких ярких идей и работ. Учебник Каплана тоже был переделкой учебника британца Уотсона-Джонса. В отделении острой травмы большинство больных лечили по старинке - скелетным вытяжением. Два старших научных сотрудника, которых я там застал, были Ольга Маркова, за сорок лет, и Юрий Свердлов, за пятьдесят, - оба очень плохие хирурги.
Но с самого начала я увидел, что Каплан очень хороший хирург, хотя и нерешительный человек. Евреи составляли около одной пятой части научных сотрудников института. Старшие профессора-евреи Каплан, Шлапоберский, Михельман, Гинзбург, Дворкин задавали тон в работе, но старались держаться обособленной группой, нив чем не доверяя другим. Каплан никогда ни с кем не говорил откровенно и даже избегал слушать, что говорили другие. Мне пришлось применить много тактических усилий, чтобы хоть как-то расположить его к себе. Из осторожности он долго мне не доверял. Однажды я понял, что все-таки добился его доверия: я отпустил при нем невинную политическую шутку, Каплан приложил палец к губам и шепнул мне:
- Знаете, что я вам скажу? Надо быть очень осторожным, поверьте мне.
В аспирантуру к нам поступил доктор Анатолий Печенкин, малограмотный парень без всякого опыта работы. Его приняли в аспирантуру, потому что он был партийный. А через год его выбрали членом парткома института. Это был важный пост, и многие старшие ученые стали ему угождать. Как-то я сидел с Капланом в его кабинете, мы обсуждали рабочие дела. Постучал Печенкин, вошел и спросил:
- Аркадий Владимирович, не можете ли вы помочь мне составить план научной работы?
Каплан подскочил с кресла ему навстречу:
- Конечно, дорогой доктор Печенкин, давайте прямо сейчас все и сделаем.
- Но я вижу, вы заняты с доктором Голяховским.
- Пустяки, наши дела не срочные (а дела были как раз срочные).
- Я вот не знаю, с чего мне начать, - промямлил Печенкин, разворачивая бумаги.
- Сейчас мы вместе с вами все разберем, начнем и кончим.
- Спасибо вам. Но у меня сейчас как раз заседание парткома.
- О, я понимаю. Знаете, что я вам скажу? Вы идите на заседание, а бумаги оставьте мне. Я подумаю, как это лучше сделать.
Печенкин ушел, оставив бумаги. Каплан осторожно прикрыл за ним дверь и сказал мне:
- А! Видите - я должен писать план этому безграмотному бездельнику. Как вам это нравится? Я - ему. Он ничего не знает и знать не будет, потому что ему это не надо. А мне это надо? Знаете, что я вам скажу? Это никогда не кончится. Вот!
Казалось бы, почему Каплану нужно лебезить перед молодым ничтожеством - потому что он все еще боялся. Прошло уже более десяти лет после всплеска антисемитизма, который так его напугал, а он все еще был глубоко деморализован и считал, что это лишь замерло и всегда может возникнуть опять. Это была травма на всю жизнь.
Такое напуганное отношение к жизни и такое поведение были типичными для многих интеллигентов, особенно для евреев.
Я был счастлив, что моя жизнь опять потекла в привычной обстановке хирургической клиники: обходы больных, операции, приемы в поликлинике, врачебные конференции с обсуждением случаев разных заболеваний. В двенадцати отделах нашего института ежедневно делали много разнообразных операций по всем разделам костной хирургии. Дискуссии по ним бывали очень интересными. Больше говорили наши ведущие профессора: Макс Давыдович Михельман, резкий полемист с довольно мрачным выражением лица, всегда говорил громко и озлобленно, как отрубал. Деликатный и многоречивый Василий Яковлевич Шлапоберский, наоборот, заливался соловьем, захлебывался, ссылался на литературные источники. Мой шеф Каплан вначале каждой дискуссии отмалчивался, потом нерешительно поднимал руку и снова опускал, но когда говорил, то все было ясно и умно. Роза Львовна Гинзбург, за шестьдесят лет, светская женщина, пожившая в молодости в Париже, выступала остроумно, нередко смешила аудиторию. Татьяна Павловна Виноградова, такого же возраста, специалист по строению костей и по прозвищу "костяная бабушка", говорила глухим голосом, сухо, по-деловому и очень умно.
Хотя наш Центральный институт считался головным для двенадцати подобных институтов по стране, общий научный уровень в нем был не очень высокий, блестящих ученых, каких я видел в Боткинской, у нас не было. Самым ярким был Василий Дмитриевич Чаклин, наиболее эрудированный специалист по лечению болезней позвоночника, автор ценных учебников, знаток нескольких языков. Его выступления на конференциях были наиболее интересными. Но клиника Чаклина была филиалом института, и он редко показывался на конференциях. Кроме того, он был в скрытой оппозиции к директору Волкову, считая его возвышение незаслуженным.
Когда я видел в библиотеке иностранные журналы, особенно американские, то ясно понимал, что во многом мы отставали, и отставание было почти на двадцать лет. Методики лечения и способы операций в западных странах были намного прогрессивней. Консервативное лечение скелетным вытяжением там уже не применялось, как слишком медленное и неверное. А мы все еще лечили большинство больных этим методом, по старинке, для операций у нас было довольно примитивное оборудование.
За три года в орготделе я соскучился по атмосфере операционных комнат. Теперь я с интересом приглядывался к нашим. Во всем мире на операциях пользовались штифтами немца Кюнчера, пластинками швейцарца Мюллера, искусственными эндопротезами тазобедренного и коленного суставов. Считалось, что мы оборудованы лучше других советских больниц, но ничего этого у нас не было. А то, что было…
Оснащение оказалось хуже, чем я мог ожидать, набор инструментов - скудней. Тогда в западной хирургии начиналось применение инструментов однократного пользования, но у нас их не было. Даже скальпели были тупые, они с трудом разрезали ткани, и приходилось несколько раз менять их в процессе операции. Нити для сшивания были всего двух-трех размеров, набор игл - скудный. Во всем мире эти инструменты производились и хранились в стерильной фабричной упаковке, у нас - их стерилизовали простым кипячением и хранили в спирте. А это увеличивало возможность послеоперационных инфекций. Не было даже качественных электродрелей для сверления костей, необходимого для проведения спиц и винтов. Оперировали мы в латаных-перелатаных хирургических перчатках. После каждой операции сестры заклеивали на них дырки резиновыми заплатками, и они висели на шнуре в предоперационной, как белье в деревне. Рентгеновские установки были примитивные, снимки - нечеткие, пленки не хватало. Во всем мире давно применяли фабрично накатанные гипсовые бинты, у нас накатывали их вручную, гипс был плохого качества, повязки получались массивные и тяжелые.
Тематика научных работ института отражала общее отставание нашей специальности. Заместитель директора по научной работе Аркадий Казьмин был малоспособный ученый, пешка в руках директора. Многие научные темы были мелкие, некоторые высосаны из пальца для раздачи сотрудницам - женам академиков и генералов. Как и в Боткинской больнице, в институте была группа женщин-докторов, которая вмешивалась во все и мешала работать - Миронова, Малова, Мартинес. Они невзлюбили меня сразу. Молодежь подбирали не из способных ученых, а из таких партийных дундуков, как Печенкин. Были два наиболее способных аспиранта - Ромуальд Житницкий и Эрик Аренберг, но после защиты диссертаций директор не захотел оставить их в институте - оба были евреи. Наши профессора собирались в кружок и роптали втихомолку, но боялись их защитить.
Чтобы хоть как-то соответствовать техническим требованиям, приходилось во многом изощряться. Поскольку медицинская промышленность не выпускала скрепляющих пластинок типа Мюллера, изобретательный ум Каплана создал новую конструкцию пластинки. К сожалению, делали ее в наших маленьких мастерских. Каплан и инженер Антонов с гордостью показали ее мне:
- А? Что вы на это скажете? Я даю вам тему - скрепление отломков этой пластинкой.
Выглядела она неказисто. Металл плохой и тонкий, абсолютно не отполирован, пластинка довольно легко гнулась, а вся задача в том, чтобы фиксация была прочная. Но все-таки это было хоть что-то. Мы с Капланом сделали этой пластинкой более шестидесяти операций. Он сказал:
- Напишите статью от нас обоих и принесите мне.
Его доверие было лестно. Я тщательно проверял результаты лечения, но даже при его высоком хирургическом мастерстве они оказались довольно средними. Слегка смущаясь, я принес ему готовый текст. Через несколько месяцев статья была опубликована, и в ней написано… "результаты - хорошие".
Выдавать желаемое за достигнутое было общей тенденцией, много раз я видел эту необъективность в статьях и докладах у других. Этим грешили почти все советские ученые.
И все-таки было обидно, что такой крупный хирург и ученый тоже поддавался этому.
На мою удачу, к нам в отделение пришел работать мой друг Вениамин Лирцман. После орготдела его целый год продержали в поликлинике на приеме больных. Для хирурга это было как наказание, работа второго сорта. Мы с Веней обрадовались друг другу;
- Старик! Наконец-то мы опять вместе! Я тут без тебя загниваю - поговорить не с кем.
- А мне в поликлинике? Знаешь, как там тошно! Это мука - сидеть все время на приеме.
Теперь мы работали вместе, а после работы я провожал его на электричку, и мы долго бродили по улицам и обсуждали общие проблемы. Так мы провели вместе шесть лет.
Кудесник из Кургана
Из дирекции неожиданно сообщили, что меня посылают в командировку в Курган - к доктору Илизарову. Увидеть, что делает Илизаров, мне хотелось давно, но наш директор Волков открыто невзлюбил его, критиковал везде, где только мог, и поэтому я удивился предложению ехать к нему. Я был первым специалистом из Москвы, которого посылали к Илизарову. Я пошел к своему шефу Каплану:
- Аркадий Владимирович, директор посылает меня к Илизарову, в Курган.
- Да, да, я знаю. Он спрашивал меня - не буду ли я возражать? Я сам удивился. Очевидно, у дирекции есть какая-то цель. Я сказал, что не возражаю, но надо быть осторожным. Всем известно, как он не любит Илизарова. Знаете, что я вам скажу? - он понизил голос. - Этот Илизаров, он еще может им показать - у него очень интересные идеи. Только вы будьте осторожны, ничего не говорите про Волкова. И учтите, Илизаров - горский еврей.