Раневская. Фрагменты жизни - Алексей Щеглов 15 стр.


А потом перезвонила: "Это - неплохо!"

Фаина Георгиевна с Борей Ардовым - в Петергофе. Все в ступеньках. Раневская держится за Борю: "Боря, когда у вас будет инфаркт, вы должны уметь так ходить - учитесь, шаг на ступеньку, вторую ногу подтягиваете и ставите на ту же ступеньку".

Там же, в Петергофе, все фонтанирует, из "Самсона" струя льет вверх и т. д. Раневская возмущенно сказала: "Это неправда!"

"Из окна комнаты всегда должен быть виден крест", - говорила Ахматова.

На Ордынке из окна комнаты, где жила Анна Андреевна у Ардовых, был виден крест колокольни церкви Святого Климента.

"Я очень хорошо знаю, что талантлива, а что я сделала? Пропищала, и только…" - из дневника Раневской.

Ахматова писала: "Рембрандтовские темные углы…" Она любила Рембрандта, его темные полотна и светлые лица на его картинах. Раневская говорила о Рембрандте понижая голос, страстно, восхищенно.

В начале 1950 года Раневская и вся наша семья пошли на фильм "Жизнь Рембрандта". Это был черно-белый зарубежный фильм. В конце фильма нищий, одинокий, стареющий Рембрандт, гладя в пустоту, гасит свечу - кончается жизнь гениального мастера. Раневская тогда как-то сгорбилась и долго молчала, пока мы выходили из зала.

Я часто вспоминаю этот вечер, "Жизнь Рембрандта". Ахматова говорила о Раневской: "Словно свечку внесли…" Может быть, свечу, которая радовала Ахматову, Раневская увидела в тот вечер в руках Рембрандта, на его полотнах, и Фаина Георгиевна узнала в нем себя - без родных, оставшихся где-то в Турции или Румынии, без ролей, которые она мечтала сыграть, без своей семьи, которая не сложилась…

И свеча оказалась гаснущей - в ее руках… Она горевала. Всю дорогу, пока мы медленно возвращались домой, молчала.

Рембрандтовские темные углы не давали ей покоя.

ХОРОШЕВКА
1947–1961

Мамке моей жить тысячу тысяч дней! Ничем не огорчаться, а с утра до ночи умиляться тому, что все мы живы, сыты и не вшивы! И не знать тоски и скук, когда дома водится внук!

Поселок в Москве - Стихи сумасшедших - Соседи - Домашние животные - Двор - Гольф - "Драма" - "К птицам" - Аллилуева - Новый год - Тата

После войны там, где еще булыжное Хорошевское шоссе соединялось с Беговой улицей и стоял старый деревянный Ваганьковский мост, стали строить жилой поселок из двухэтажных кирпичных домиков. Строили их пленные немцы по проекту Дмитрия Чечулина. Может быть, Чечулин видел в Германии до войны нечто подобное и перенес все это в Москву, или военнопленные, вернувшись на родину после освобождения, построили себе в Вюрсбурге подобный поселок - во всяком случае такой же, рассказывают очевидцы, существует сейчас в Германии.

На кухнях поначалу стояли печки. Лестницы были деревянные с балясинами. Из кухни был второй выход во двор. Между домами оставлены были роскошные пространства, которые жильцы предполагали превратить в сады и цветники. Фасады домиков демонстрировали гипсовую сытую жизнь после войны, пятиконечные звезды утопали в гирляндах и фруктах. Вот такой поселок в Москве. Говорят, Станин, посмотрев на макет этого поселка, мрачно сказал: "Не жаль вам московской земли".

Для стариков и детей это был рай, когда выросли сады и цветы и появились асфальтовые дорожки внутри дворов, можно было кататься на самокатах и велосипедах. Ужасно это было только для служащих - до центра было далеко, метро не было, а автобусы ходили переполненные. Бабушке, Тате и маме со мной дали на Хорошевке отдельную квартиру. Мама продала свой любимый туалетный стол-комод красного дерева - "туалет", как она его называла. На Пушкинской - в коммуналке - он стоял у нас углом, в его зеркале отражался наш быт, а под зеркалом была витринка для украшений, обитая внутри потертым зеленым бархатом, где долго лежала мамина коса. Туалет был продан вместе с косой в 1947 году, чтобы оплатить переезд на Хорошевку.

Поселок заселили заводскими работягами и разночинной интеллигенцией. Здесь поселились юристы, спортсмены, писатели, композиторы, актеры. Жил писатель Павел Нилин - с его сыном Сашей и сыном поэта Семена Липкина мы учились в одном классе. Жил здесь композитор Михаил Чулаки, директор Большого театра, со своей очаровательной женой - Ольгой Лаврентьевной. С ее сыном Витей Ашкенази мы тоже были одноклассниками, сидели за одной партой. В поселке жили поэт Евгений Долматовский, драматург Исидор Шток, поэтесса Мария Петровых.

Мама поставила в то время два спектакля в Театре имени Моссовета: "Девочки" Веры Пановой и "Студент третьего курса" Бороздиной и Давидсона. Это были прозрачные, радостные спектакли первых послевоенных лет. Потом их было много…

Раневская одобрила Хорошевку - ее Лиле и эрзац-внуку там будет хорошо. Но сначала не заладилось: проводили газ, и при осмотре техник зажег спичку у газового ввода - раздался взрыв. Я играл в футбол во дворе, помню: все стекла и нашем доме надулись, как пузыри, и вылетели, а с черного хода выбежал, держась за голову, человек - это был несчастный техник. Все остались живы. Через полчаса приехала на театральной машине бледная мама, а через час - готовая растерзать виновных мрачная Фуфа. Потом про взрыв забыли все - но не сам дом, он всю свою недолгую жизнь трескался, оседал, его ремонтировали, стягивали, красили - пока мы там жили, из привлекательного коттеджа он превратился в развалину.

Раневская бывала у нас почти через день, иногда ночевала.

Бабушкина племянница - Елена Владимировна Вульф в начале 50-х годов приехала к нам погостить из Углича под Новый год, когда отмечался день рождения моей мамы. Где-то на Беговой улице Елена Владимировна разыскала разноцветный кремовый торт с розочками, к которому Фуфа и бабушка не притронулись. Раневская уехала к себе. Стало ясно, что торт не понравился. Второй раз Елена Владимировна купила изысканный пражский торт. Бабушка была в восторге, позвонила Раневской: "Фаиночка, приезжай чай пить, Леночка торт купила!" Фаина Георгиевна спросила: "С розочками?" - "Нет, без розочек, хороший, приезжай!" Раневская приехала. Торт ей понравился. В момент трапезы к нам пришла делать уколы инсулина прикрепленная к Раневской ее любимая врач-диабетолог, увидевшая пациентку, поглощавшую большой кусок торта. Застигнутая врасплох, Раневская сказала: "Ах, извините, Тамара Ивановна, виновата перед вами очень. Колите безжалостно мое туловище".

Фаина Георгиевна дарила мне замечательные минуты перед тем, как уезжала вечером от Павлы Леонтьевны с Хорошевского шоссе к себе домой. Уже в пальто Фуфа садилась на край кровати и начинала "колыбельный" экспромт. Она называла это "стихами сумасшедших". Импровизируя, Фуфа декламировала беспрерывные строки, в которых фантастически переплеталась действительность с вымыслом; окружающие нас люди - с героями пушкинских, гоголевских и многих иных сказаний; должностные лица и государственные деятели - с животными и птицами; древнейшие одежды - с самыми современными мундирами; умные - с дураками, миллионеры - с нищими, красавицы - с уродами. Заснуть было невозможно, мы вместе содрогались в темноте от хохота и счастья сопричастности к рождению этого удивительного мира, где все можно, где царит случай и нет правил, кроме одного стихотворного размера, который если и нарушался, то так же утрированно, как и соблюдался. Одним из любимых персонажей был мужчина в малиновом берете по аналогии с "Евгением Онегиным", но его поведение никак не регламентировалось. Это короткое вечернее счастье объединяло нас, и я не мог дождаться, когда оно снова повторится.

С той же страстью Раневская отдавалась живописи. Павла Леонтьевна рисовала регулярно и суховато, чаще копируя известных мастеров, цепко схватывая их манеру письма. Фаина Георгиевна творила в противоположной манере. Ее этюды очень лиричны, полны акварельной влаги и осенней грусти и хотя, на первый взгляд, кажутся наивными, неповторимо обаятельные. Смотреть, как Фаина Георгиевна пишет акварелью, было так же интересно, как наблюдать за возникновением под ее пером "рож" - бесконечной вереницы стариков в очках и без очков, плотно "утрамбованных" на листе тетради, календаря, на обложке журнала или даже почетной грамоты. Все они рисовались анфас: грустные, косоватые, несимметричные, но знакомые и добрые - даже те, кого Фаина Георгиевна хотела наделить устрашающими чертами. "Рожи" мгновенно заполняли пустые страницы, появляясь неожиданно, в больших количествах. Это, очевидно, был для Раневской своего рода отдых, разрядка.

Не могу себе простить соревнования в живописи, которое я навязал Фуфе. Натасканный занятиями по рисунку в художественной школе, я предложил ей одновременно выполнить этюд "на время" из нескольких тем, которые я назвал. Фаина Георгиевна выбрала, конечно, пейзаж, как я и предполагал. Мне легко было сделать этюд - закатное небо от фиолетового к красному - и обратно, отражение в воде с синеватой полоской леса на горизонте, лодка и дерево на переднем плане у берега; это был подлый штамп.

А Фуфа билась от сердца - дождь, косые деревья, трава, все неустойчиво с наклоном влево - она была левша, рисовала, причесывалась левой рукой, только письма писала правой. Рисовала смущенно, но не сдаваясь, замечательно искренне. Это был другой мир, ее, только ее - не важно, соревнование это было или она рисовала одна…

А потом "соусом" пробовала себя в автопортретах - как будто серьезно и написала сама себе: "Я не умею рисовать".

Ее комнатой на Хорошевке была комната бабушки. Может быть, предметы, окружавшие четырнадцать лет Фаину Георгиевну в нашем доме, помогут лучше рассказать о ней, о ее привычках и симпатиях.

Курила она только на кухне и вообще у нас редко - потому что у Павлы Леонтьевны случались приступы кашля. В их комнате на окне были глиняные горшки с цветами - алоэ, аспарагус, "домашнее счастье", лилия. Большой горшок был покрашен Фуфой в красный цвет - эстетика Леже, с женой которого - Надей - она была знакома; стояло мягкое кресло с высокой спинкой - их было два: одно у Фаины Георгиевны, которое она тоже покрасила красной масляной краской, а другое она перевезла к бабушке. Когда Фуфа была у себя дома, кресло напоминало ей о Лиле. Стоял у окна письменный ореховый стол с двумя тумбами, на нем приемник - сначала старый ящик, а потом "Мир", о котором уже шла речь; еще на столе всегда стояла причудливая металлическая овальная корзина с синими лепестками по краю, в которую бабушка ставила селедочницу с водой, а Фуфа наполняла ее незабудками и фиалками. На столе - фотографии: Веры Федоровны Комиссаржевской с ее дарственной надписью бабушке, Василия Ивановича Качалова - с дарственной надписью Раневской и мы втроем в Куоккале в 47-м году. На столе стоял старый деревянный стакан, очень красивый, с "чеканкой" по дереву и билибинской картинкой "Царевна-лягушка", лежал палехский черный деревянный нож с "золотой рыбкой" - для разрезания книг.

Был в комнате бабушки привезенный из Старопименовского переулка платяной темный шкафчик в абрамцевском духе - с тремя квадратными окошечками, одно было повернуто по диагонали - в них были зеленоватые изразцы без сюжета. Шкафчик был неудобный, но стильный. Был еще восьмигранный туалетный столик. На нем стояла черная палехская шкатулка с изображением красно-белой мчащейся тройки; внутри все поверхности были ярко-красными. Другая бабушкина большая шкатулка из карельской березы, где лежали нитки, иголки и грибок с наперстком для штопки, у нас сохранилась. Карельскую березу Раневская любила: в память о Павле Леонтьевне приобрела потом гостинный гарнитур из карельской березы - но это было много позже - на Южинском. На граненом столе находился маленький бюст куклы из темного палисандрового дерева - стриженая девица с челкой. Лицо у куклы было скучное - я ее не любил; она служила грузом для бумаг. На стене висела длинная открытая книжная полка из ореха - там стояли четыре тома Пушкина, издания 1937 года, с пушкинским барельефом на желтоватой твердой обложке - подарок Фаины Георгиевны. Эти тома Пушкина тоже сохранились. У стены стояла бабушкина тахта, в углу - Фуфина раскладушка, потом - диванчик.

В это же время Фуфа подарила мне книгу Натальи Кончаловской "Наша древняя столица". С Кончаловской Фаина Георгиевна дружила еще до войны - есть их фотография, по-моему, в Кисловодске, в санатории. Помню, книга о Москве - тогда праздновали 800-летие - была рыжая, в тканом переплете с картинкой на обложке. Кто-то ее у нас увел. Остались в памяти стихи Кончаловской, из этой книги обрывки: "И звучат, звучат слова: Славен, славен град Москва!" и "Ведь свеча во чистом поле, на ветру горит скорей".

Наталья Кончаловская и позднее дарила Раневской пластинки, книги. Есть книга с такой надписью:

"Дорогой моей Фаине - с радостью преподношу эту книгу о моем деде Сурикове.

В первую ночь Нового года 1966-го, проведенную вместе за нашим никологорским столом, за живой, веселой нашей дружеской семейной беседой!

Любящая Вас крепко и всегда Наташа".

Бабушка старалась всегда быть в форме - тщательная прическа с "бабочкой" по бокам пробора, идеальная блузка с черной старинной брошью, тяжелые серьги в ушах. Раневская подарила Павле Леонтьевне золотое колечко с синим камнем, тросточку с янтарной загнутой ручкой - как у Абдулова. Еще Раневская, уже в 50-х годах, привезла нам застекленный книжный шкаф и деревянную люстру - из комнаты на Старопименовском. Люстра у нас и сейчас.

Вот и все их хорошевское богатство.

Несколько раз справляли вместе с Фаиной Георгиевной Новый год. Наш двухэтажный коттедж был населен актерами Театра Моссовета: внизу жили Пироговы, Осиповы, Парфеновы, Бенкендорфы-Злобины; наверху - Названовы-Викланд и наша семья. Все дружили; пожалуй, только Названовы существовали особняком. Маленькая Лена Осипова училась кататься во дворе на фигурных коньках, и никто не знал, что она станет чемпионкой и известным тренером Еленой Чайковской. На Новый год к нам поднимался Люся (Леонид) Пирогов, племянник знаменитого певца Большого театра Пирогова, и, видя Раневскую, своим мощным басом грохотал восхищенно: "Фаина Георгиевна, честное слово, честное слово, Фаина Георгиевна, даю вам честное слово, и т. п.". Целовал руки, становился на колени, глаза на мокром месте - это было растворение личности в обожаемом Таланте. Он, по словам Раневской, очень одаренный актер, играл мало, как и большинство актеров огромной труппы Театра Моссовета.

Я еще не понимал этого благоговения перед Фуфой и в детстве позволял себе нагловато и бесцеремонно садиться к ней на колени по ташкентской привычке.

"Как в кресло", - говорила Фуфа, наполненная противоречивыми чувствами. Невозможно забыть ее теплое, доброе дыхание, разговор - сидеть было очень уютно.

Раневскую нельзя представить без животных, которых она не то что любила, а жить без них не могла. Многих мы воспитывали вместе. Первым был Блэк - огромный эрдельтерьер, непослушный, как все домашние эрдели. Когда он вырос (это было у нас на Хорошевке), нашим пожилым женщинам стало трудно с ним справляться, а я был еще мал. Тогда Фаина Георгиевна отдала его своей подруге - Ирине Сергеевне Юккельсон, где он долго и счастливо жил в холе и неге.

Вместо необузданного Блэка Раневская завела чудесную черно-белую маленькую спаниеля - Мушку. Любила она ее, эти длинные уши, умный и кроткий взгляд, необычайно. Но собаку не уберегли - она умерла от чумки.

Первым котом был серый Кузя. Прожил он недолго, но упомянут в одном из писем Раневской. Зато второй кот, сиамский, взятый в семью моей мамой, прожил с нами почти двадцать лет. Назвали мы его Тики, в честь плота Тура Хейердала "Кон-Тики". Фаина Георгиевна сфотографировалась с ним у нас на Хорошевке, и этот портрет с котом и сигаретой в руке попал на обложку буклета о Раневской.

Последняя в ее жизни собака - дворовый Мальчик - скрасила одинокую старость Фаины Георгиевны, когда она жила в Южинском переулке. Она его обожала безмерно.

Когда в доме у Раневской не было животных, их заменяли книги Джералда Даррелла, очень близкие ей. Она много говорила о нем, восхищалась, всегда давала мне его читать. Фаина Георгиевна вообще относилась к книгам как к живым существам. Слава богу, что она могла до последних дней читать. Ее домашняя библиотека была открыта для всех. Она читала постоянно, раздаривала книги, боялась людей, которые мало читают.

Раневская "замечала" в дневнике:

"Читаю Даррелла, у меня его душа, а ум курицы. Даррелл писатель изумительный, а его любовь к зверью делает его самым мне близким сегодня в злом мире".

"Читаю, читаю, перечитываю. Взяла и Лескова перечитывать. "Юдоль" - страшно и великолепно. Писатель он ни на кого не похожий, он не может не удивлять. Только Россия могла дать и Толстого, и Пушкина, и Достоевского, и Гоголя, и аристократа (от лавочника) Чехова, и мальчика Лермонтова, и Щедрина, и Герцена, и Лескова неуемного - писателя трагически одинокого; и в его время, и теперь его не знают, теперь нет интеллигентных, чтобы знать их вообще, писателей русских. У Лескова нашла: "Природа - свинья". Я тоже так думаю! И всегда так думала я. Но люблю ее неистово (а "свинья" - это о похоти).

Сейчас долго смотрела фото - глаза собаки человечны удивительно. Люблю их, умны они и добры, но люди делают их злыми".

Приехав из Польши и Чехословакии, где была с театром вскоре после войны, Фуфа привезла мне бархатные короткие штаны на лямках с желтыми деревянными пуговицами и нестандартным откидным клапаном. Были подарены также: легкое бежевое пальто, вишневая тончайшая "висючая" рубашка с короткими рукавами и цветные теннисные мячи. Хотела, чтобы я был элегантен. "Арбитром элегантиарум", по выражению Фаины Георгиевны, был для меня тогда задушевный приятель Огурец - вечно немытый, пальто без пуговиц, в шапке-ушанке, одно ухо которой висело, а другое торчало, что, впрочем, позволяло ему с легкостью растворяться в нашей дворовой компании, жившей по законам собственной красоты. Мы все тогда напоминали Челкаша с его обнаженным пролетарским происхождением.

В свои 8 лет я был худ и длинен. Изящный польский наряд, который я со слезами надел под нажимом всей семьи, тут же был замечен Огурцом сотоварищи, и все оставшееся мне детство пришлось доказывать, что я свой в доску. Тем не менее за Фуфино пальто я получил от возненавидевших меня хорошевских девочек прозвище Американец, постоянно выкрикиваемое вслед. "Все проходит, и это пройдет", - повторяла Раневская. Всеобщее опрощение происходило на ее глазах, мучительно обозначая примету времени, в котором она жила.

В то время, в 1949 году, в Союзе проходила кампания против "космополитизма", по радио звучали песни о перелетных птицах, не имеющих Родины.

Помню, в филиале Театра имени Моссовета в "Недоросле" замечательно играла Ляля Левыкина, высокая статная женщина с огромными умными глазами. Фаина Георгиевна пошла со мной к ней за кулисы поздравить. Я смотрел на Левыкину, видел ее подтянутый ленточкой для роли нос, добрые огромные глаза и не знал, что над ней уже сгустились тучи. Ее мужа обвинили в "космополитизме", все это Левыкиной было невыносимо. Ничего нельзя было сделать. Вскоре она заболела и умерла.

Безродный "космополитизм" стоил Раневской многих сил и здоровья. Когда речь заходила о людях, умеющих легко адаптироваться к любым обстоятельствам, Фаина Георгиевна или пожимала плечами, или относила это свойство к везению. Например, о Юрии Александровиче Завадском говорила, что "он родился в енотовой шубе".

Назад Дальше