Раневская. Фрагменты жизни - Алексей Щеглов 23 стр.


Мне кто-нибудь в мире объяснит, что это за старик? В последнее время я не читаю ни Флобера, ни Мопассана. Это все о людях, которых они сочинили. А Толстой - он их знал, он пожимал им руку или не здоровался.

80 лет - степень наслаждения и восторга Толстым. Сегодня я верю только Толстому. Я вижу его глазами. Все это было с ним. Больше отца - он мне дорог, как небо. Как князь Андрей, я смотрю в небо и бываю очень печальна.

Самое сильное чувство - жалость. Я так мечтала, чтобы они на охоте не убили волка, не убили зайца. И как же могла Наташа, добрая, дивная, вытерпеть это?

Я отказалась играть в "Живом трупе". Нельзя отказываться от Толстого. И нельзя играть Толстого, когда актер П. играет Федю Протасова. Это все равно, что если б я играла Маргариту Готье только потому, что я кашляю.

Как незаразительны великие идеи! После того, что написано им… воевать, проливать кровь?

Человечество, простите… подтерлось Толстым".

У Раневской был "Монолог о старухах" - о себе и о других:

"Старая Харя не стала моей трагедией, в 22 года я уже гримировалась старухой и привыкла и полюбила старух моих - в ролях, а недавно - в последний раз к сверстницам писала в письме: "Старухи, я любила вас, будьте бдительны".

Книппер-Чехова, дивная старуха, однажды сказала мне: "Знаете, я начала душиться только в старости".

Старухи бывают - ехидны, а к концу жизни бывают и стервы, и склочницы, и негодяйки, а к старости надо добреть с утра до вечера!

Самое ужасное - это обидеть, огорчить человека, ударить собаку, не покормить ее голодную".

"Впервые я увидела Бирман в МХТ в спектакле "Хозяйка гостиницы". Было это году в 15–16-м, не помню точно.

Все это я помню ярко до такой степени, точно я видела вчера: Божественного Станиславского и поразившую меня актрису, игравшую в этом спектакле.

Самое сильное впечатление во мне оставили два актера: Великий Станиславский и наиталантливейшая Бирман. Впоследствии мне довелось с ней играть в театре Моссовета в спектакле "Дядюшкин сон" по Достоевскому. И тогда мне показалось, по тому неистовству, с каким она творила свою роль, что-то нездоровое в ее психике - и все равно это было необыкновенно талантливо".

"Я была летом в Алма-Ате. Мы гуляли по ночам с Эйзенштейном. Горы вокруг. Спросила: "У вас нет такого ощущения, что мы на небе?"

Он сказал: "Да. Когда я был в Швейцарии, то чувствовал то же самое". - "Мы так высоко, что мне Бога хочется схватить за бороду". Он рассмеялся…

Мы были дружны. Эйзенштейна мучило окружение. Его мучили козявки. Очень тяжело быть гением среди козявок".

Вспоминала о Маршаке. Маршак плакал о своем горе, а Раневская о своем, о Лиле. Самуил Яковлевич позвал Фаину Георгиевну к себе - это было в Барвихе, в доме отдыха: "Приходите, Фаиночка, поплачем вдвоем". Потом пошли в кино. Раневская первая ушла из зала, за ней вышел Маршак. Весь зал охнул - решили, что у них роман.

Раневская: "Ах, как с ним было интересно!"

"Нет уже и Миши Яншина, любила его слушать, актер был редкостно талантливый, и слушать было его интересно. Рассказал мне, как однажды на репетиции отказался следовать указанию Станиславского…

Станиславский опешил. Сказал: "Репетиция окончена" - и вышел. Яншин испугался, актеры на него накинулись, хотели отколотить. Яншин убежал домой, плакал, проклинал себя. Наутро его позвали к телефону. Яншин понял - его увольняют. К телефону подошел К. С. и сказал: "Я долго думал, почему вы не захотели следовать моему указанию, в чем была моя ошибка, и понял, вы были правы". Говоря это, Яншин заплакал. Заплакала и я от любви к К. С.".

"Система, система, а каким был Станиславский сам, на сцене не пишут, не помнят или перемерли, а я помню, потому что такое тоже не забывается до смертного часа. И теперь, через шесть десятков лет, у меня перед глазами, как и Мих. Чехов, как Чаплин, как Шаляпин - такое не забывается. Я люблю в этой жизни людей фанатичных, неистовых в своей вере. Поклоняюсь таким. Вот так".

"Великий Станиславский попутал все в театральном искусстве. Сам играл не по системе, а что сердце подскажет".

"У меня 2 Бога: Пушкин, Толстой. А главный? О нем боюсь думать".

"Все думаю о Пушкине. Пушкин - Планета! Он где-то рядом. Я с ним не расстаюсь. Что бы я делала в этом мире без Пушкина?"

"Я читаю очень поздно и на ночь почти всегда Пушкина. Потом принимаю снотворное и опять читаю, потому что снотворное не действует. Тогда я опять принимаю снотворное и думаю о Пушкине. Если бы я его встретила, я бы сказала ему, какой он замечательный, как мы все его помним, как я живу им всю свою долгую жизнь… Потом я засыпаю, и мне снится Пушкин. Он идет с тростью мне навстречу. Я бегу к нему, кричу. А он остановился, посмотрел, поклонился, а потом говорит: "Оставь меня в покое, старая блядь. Как ты надоела мне со своей любовью". 1981 г.".

Посмотрев "Петербургские сновидения", Раневская написала о Бортникове:

"Гена должен забыть все: приятелей, знакомых, угощения, выпивки, Гена должен ходить в лес, смотреть на небо, на деревья. Именно в лес, а не в гости.

Гена должен рисовать, он это умеет делать, Гена обязан сейчас состариться на 1000 лет и вновь родиться - чтобы играть Раскольникова, нужно в себе умертвить обычного, земного, нужно стать над собой - нужно искать в себе Бога.

Как мне жаль, что я не могу быть для него тем, чем была для меня Она.

Гена должен в себе убить червяка тщеславия, он должен сказать себе - я ничего не сыграл еще, я плюю на успех, на вопли девочек и мальчиков - я должен прозреть. Я остался один на один с собой, с Родионом. Господи, помоги ему!

Я ничего не требую от Гены, потому что роль эта делается годами, но что я хочу от Гены?.. Гена хорош, но он как надо заживет, когда поймет каждой клеткою, что он делает, когда перестанет вспоминать и говорить текст, а начнет кровоточить сердцем".

Раневская подарила Геннадию Леонидовичу килограмм черной икры - для придания сил. Он говорил об этом сам.

Однажды в театре они поднимались вдвоем в лифте. Наверху лифт остановился, открылись двери. На этаже перед лифтом ждали люди. Раневская разыграла публичное смятение: "Мы были с вами вдвоем. Вы меня скомпрометировали, Гена. Вы обязаны на мне жениться!.."

Чувство враждебности. "Не угнетайтесь, в этом виноваты не вы, а ваш талант", - так меня убеждали. Но почему же я бываю счастлива таланту! Писала Инне Чуриковой, Алле Демидовой, хвалила, радовалась.

"Талантливая Елена Камбурова. Услыхала ее однажды по радио, и я туда писала о ней с восхищением.

Ее преследуют за хороший вкус".

"В телепередаче недавно увидела актрису Неелову. Два больших отрывка большой актрисы. Позвонила в театр, ее телефона не дали.

Она была у меня, в ней есть что-то магическое. Магия таланта. Очень нервна, кажется даже истерична. Умненькая, славная, наверное несчастна. Думаю о ней, вспоминаю. Боюсь за нее. Она мне по душе, давно подобной в театре, где приходится играть (хотя я и не признаю этого слова в моей профессии), не встречала. Храни ее Бог - эту Неелову. 1 марта 80 г.

Если окружение - богема - она погибнет.

Вчера вечером она мне позвонила, опять все думала о ней. Сочетание в ней инфантильного с трагическим. Вызывает во мне восхищение талант ее и сострадание к ее беззащитности. Огорчает то, что помочь ей я бессильна. Ей нужен учитель, а я не умею, она сама с собой не умеет, да и не хочет сделаться такой, какой должна быть! 2 марта 80 г."

Комнаты Раневской выходили на солнечную сторону. В гостиной было много цветов и домашних растений - Ванька-мокрый, лилия, аспарагус, алоэ, много других. Они стояли на широком подоконнике и на полу, в холле при входе, на кухне. После спектакля Фаина Георгиевна приходила с цветами. Букетов было так много, что их всегда кто-нибудь помогал внести в дом. Поникшие цветы Фуфа бросала в ванну, наполненную водой, и всегда следила, чтобы в кувшинах был запас отстоявшейся воды. Пол в ванной часто бывал заставлен этими кувшинами.

Под зеркалом на полочках около раковины у Фуфы стояли многочисленные бутылочки из стекла и металла с блестящими крышками, сетчатый пульверизатор, лежал открытый нессесер, большие и яркие пористые губки. Очень любила цветные махровые полотенца с фактурным узором того же цвета.

Ванная комната была наполнена запахом цветов и лавандового мыла, которое Фуфа давно любила, всегда просила знакомых привозить ей "мыльце" из-за границы.

В туалете на двери висела полотняная баба из "Думы про казака Голоту" в цветной кофте с большим карманом на переднике - кто-то подарил.

Самой ласковой ее комнатой была кухня. Там стоял диванчик "на троих", стол перед ним, в углу приемник с проигрывателем - радиола, на подоконнике - радиоточка. Сначала кухня была во всех смыслах холодновата - стены еще были голые, из большого окна сквозило. Потом Смуров все законопатил. Над диваном висел Фуфин портрет работы Тимоши с коринской правкой, но он ушел в Бахрушинский музей, а его место заняли многочисленные репродукции Ван Гога. Над плитой и мойкой в ряд были повешены три узбекские глазурованные тарелки, которые мы подарили Фаине Георгиевне на день рождения. В следующем году решили подарить Фуфе кофейный гжельский сервиз, но не синий, а кофейно-кремовый. Этот сервиз ей нравился, но Фуфа не разрешала им пользоваться - он торжественно стоял на холодильнике.

Фуфа любила синие чашки с золотом, так называемый "новгородский кобальт". Вообще Фаина Георгиевна требовала не вытирать после мытья посуду - она должна была сохнуть без участия полотенца. На кухонном подоконнике стояли керамические коричневые бочонки, тоже с Котельнической - с пшеном и другой крупой, - для воробьев, которых Фаина Георгиевна жалела в отличие от надутых голубей, отбиравших у воробьев корм.

Постепенно кухня стала уютной - там чаще всего Фаина Георгиевна встречалась с друзьями. Единственно, что мешало Фуфе на кухне, - пол. Он был покрыт плиткой ПХВ - чудовищная аббревиатура соответствовала качеству поверхности. Уголки плиток задирались, как у райкинского сыра второй свежести, мы прибивали углы обойными гвоздями, но все это было плохо. Купить линолеум в магазине было в то время невозможно.

Галерея "Ван Гога" продолжалась у Фаины Георгиевны и в коридорчике. Почему-то тут Раневская допускала военную регулярность - многочисленные репродукции были заключены в одинаковые металлические рамки и повешены наподобие горизонтальных кинокадров - так она хотела.

Прихожая, близкая к квадрату, была поглощена огромным шкафом "Хельга" с изящным витражом, за которым на стеклянных полках стояли легкие сувениры, которые потом были сметены огромными книгами и альбомами. Фуфе не нужен был идеальный быт. Ей хотелось опуститься в кресло, после репетиции или вечером, без сил после спектакля, и видеть эти книги, напоминавшие ей Париж, где она была только в молодости, Швейцарию и Юнгфрау - гору, о которой они говорили с Лилей, - и все, не нужны ей были изящные сувениры на изысканной стеклянной полке. Нужна была живая душа - был Мальчик, рядом была его "ласкалка".

Всегда открытая двустворчатая дверь вела в гостиную. Впереди было широкое окно, цветы и дерево в кадке. Главная ее комната была невидимо разделена на две части. Одна часть - парадная, прямо против двери, где стоял ее карельский гарнитур с лебедиными шеями и где она беседовала с "телевизионными деятелями искусств".

И другая часть гостиной - направо, где Фаина Георгиевна сидела одна. Там не было сквозняка, там висели фотографии ее любимых людей и собак, приколотые к обоям иголками от уколов инсулина, стоял диванчик и квадратное кресло из дома Алисы Коонен, телевизор, стоял стол, за которым она писала, и на нем небольшая модель опекушинского Пушкина, лампа с желтым покосившимся бумажным абажуром на синем стеклянном цоколе, фотографии ее Лили, Таты, нашей семьи, чернильный прибор, белый с синим, с позолотой, стаканчик с карандашами и ручками, телефон и телефонная книжка. Эти книжки с номерами телефонов менялись: Раневская не любила ни свой паспорт, напоминающий возраст, ни телефонные книжки - они не соответствовали кругу ее живых знакомых.

Позади кресла, на котором она сидела за письменным столом, стояли книжные полки-стеллажи, подаренные соседом. Книг было сначала много, потом меньше - Раневская дарила, отдавала, требовала принять подарок, когда гость уходил. Так уплыл с Фуфиной полки и португальский сувенир - филигранное подобие каравеллы, на которой португалец Васко да Гама приплыл когда-то в Индию. Я не жалел - помнил, как в 1979 году Фуфа была рада моему подарку, расспрашивала о Португалии, о ее далеких городах и людях.

Раневская часто оставляла приоткрытой дверь на лестницу, Мальчик спал, Фаина Георгиевна была в спальне или на кухне; вот и ушла однажды ее каракулевая шуба. Нанятая недавно домашняя работница быстро поняла возникшие для нее у Раневской новые возможности и, перешагнув через Мальчика, унесла шубу и вазочку из хрусталя. Обнаружив пропажу, Фуфа известила "товарищей милиционеров". Воровку накрыли с поличным у нее дома, нашли еще несколько шуб и вазочек - она не рассчитывала, что "интеллигенты заявят".

Фаина Георгиевна невзлюбила свою вернувшуюся блудную шубу. Решила ее продать. Открыла шкаф в передней перед покупательницей, оттуда вылетела моль. Раневская крикнула: "Ну что, сволочь, нажралась?"

"Боже, как я бестолкова, как я устала от Раневской… От ее беспомощности, забывчивости. Но это с детства запущено. Это не склероз, вернее - не только склероз", - записано ее рукой.

Быт тяготил ее. Вазочку она подарила нашей Оле, "для комплекта" со сталинской шубой.

"Думай о другом", - говорила она Броне и мне; мысленно твердила это многим своим озабоченным знакомым, самой себе.

"Соседка, вдова моссоветовского начальника, меняла румынскую мебель на югославскую, югославскую на финскую, нервничала, руководила грузчиками… И умерла в 50 лет на мебельном гарнитуре. Девчонка!"

"Мое богатство, очевидно, в том, что мне оно не нужно", - повторяла Раневская.

В парадной части ее гостиной стояла знакомая нам остекленная этажерка с пушкинской посмертной маской и слепком руки Ахматовой, наверху этажерки - отмытый от сходства белоснежный гипсовый Чехов, на стене - отвернувшийся от света контррельеф Пастернака, невероятно угаданный Сарой Лебедевой, и белая плита - Мадонна с младенцем, тоже из Котельнической квартиры. Здесь же этюды Кракова. Фото Улановой.

За широким окном гостиной - скверик, где Фуфа сидела иногда на скамейке, за сквериком - кирпичный дом. Там сейчас мастерская архитектора Андрея Ивановича Таранова, последнего обладателя велосипеда "Мифы", когда-то подаренного мне Фуфой.

"Теперь, перед концом, я так остро почувствовала смысл этих слов: "Суета сует и всяческая суета, - записала Раневская." - Смотрю в окно, ремонтируют старый "доходный дом", работают девушки, тяжести носят на себе, ведра с цементом. Мужчины покуривают, наблюдают за работой девушек, почти девочек. Две появились у меня на балконе, краска душит, мучаюсь астмой. Дала девочкам сластей. Девочки спрашивают: "Почему вы нас угощаете?" Отвечаю: "Потому, что я не богата". Девочки поняли, засмеялись".

"Чтобы получить признание - надо, даже необходимо, умереть".

Летом через голубую, косо заколотую булавкой шелковую штору светит солнце, как тогда, в детстве, под Таганрогом; можно из спальни выйти в лоджию, когда тихо. Но чаще - шум, дети.

Зеркало в закругленной раме, разнобокий столик под ним, комод с ящиками, тумбочка и ее тахта, которую чинил Коля Смуров; клетчатый плед, на полу - старый ковер.

В ее спальне предметы, без которых она не могла бы остаться одна: бабушкина хорошевская металлическая корзина с синими лепестками по краю - для цветов; в углу - бабушкина палочка с янтарной ручкой, на стене над тахтой - большой портрет Пушкина в темной ажурной деревянной раме, рядом с ним - Павла Леонтьевна, Станиславский, выше - ахматовский портрет, Качалов. На другой стене - фотографии Рихтера, Орловой, Пастернака, репродукция Сикстинской мадонны, бабушкина акварель (копия - "Тающий снег"), ваза с цветами и совсем близко, у изголовья на стене, - "моя старенькая мать", написала Фаина Георгиевна на обороте, повидавшись с ней в 1957-м, через сорок лет после разлуки. Какое-то чувство вины в этой близко к подушке приколотой маленькой фотографии.

Осталась ее влюбленность в жизнь, в страстную одаренность людей, которые окружали ее, вывели из одиночества, увидев ее жаркий талант.

…Ей трудно об этом говорить, трудно признаться - но ничего не исправишь, - пришла тоска, справиться с ней невозможно и несправедливо было бы - все чаще свидания с ней. А потом тоска поселяется в доме, и Раневская может только уйти от нее на время, доверчиво глядя на фотографию дорогого ей человека. Она не переносила снисходительности и не допускала жалости к себе. Без прикрас, как на исповеди, говорила Раневская о своей тоске, писала за столом на Южинском, когда тянулись бесконечные дни без репетиций, вечера без спектаклей, жизнь без воздуха. И только память уходила и не оглядывалась - "как сердитая соседка", по ее выражению.

Раневская спешила, записывала, диктовала. На листах бумаги, бюллетене, книге, обрывке конверта - сказать, не забыть, написать. Не любила писать. Но оставила все эти записи - для нас.

"Памяти учителя

Если я стала понимать, как вести себя на сцене - я обязана этим только Павле Леонтьевне Вульф, она научила меня основам основ, этике поведения актера.

Казалось бы, с самой мелочи: обращению с листами роли - будь их несколько, целой тетрадкой или даже единственным листиком, на котором отпечатано несколько фраз. Когда в начале застольной работы я вижу в руках моих партнеров слежавшиеся, измятые листки с текстом роли без подчеркнутых реплик, вспоминаю первые ее слова - требование П. Л. переписать роль своей рукой, оставив свободной обратную сторону страницы для замечаний режиссера. Перед тем, как приступить к разбору пьесы, сделать как бы внешний "туалет" роли да подчеркнуть реплики красным карандашом.

Павла Леонтьевна Вульф - имя это для меня свято. Только ей я обязана тем, что стала актрисой. В трудную минуту я обратилась к ней за помощью; как и многие знавшие ее доброту. Павла Леонтьевна нашла меня способной и стала со мной работать. Она учила меня тому, что ей преподал ее великий учитель Давыдов и очень любившая ее Комиссаржевская.

За мою долгую жизнь в театре я не встречала актрисы подобной Павле Леонтьевне, не встречала человека подобного ей. Требовательная к себе, снисходительная к другим, она была любима своими актерами как никто, она была любима зрителями также как никто из актеров-современниц. Я была свидетельницей ее славы, ее успеха. Скромность ее была удивительна, она старалась быть в тени. Не было в ней ничего от "премьерши". Мне посчастливилось не только видеть ее изумительное искусство, но даже играть с ней, это были самые радостные дни моей жизни.

Назад Дальше