Эти посиды с покуром без слов были, пусть косолапо, но честно, Сережей отвергнуты с первого дня явления в Шахматове: грань меж нами и Блоком от этого подчеркнулась; обиженный за товарища, я всеми жестами был с ним в его требовании: общаться втроем; для разговора вдвоем я бы приехал один; я считал: сепаратные тэт-а-тэ-ты, уместные в Петербурге, - не стиль нашего приезда с Сережей, с которым "кузен" не желал быть открытым; не он ли некогда ломился на откровенность с ним; и я понимал хорошо моего косолапого, упрямого друга, лезшего объясняться, как медведь на рогатину; Блок его раздражил; на молчки да похмыкиванья - "Сережа, Сережа" - ответил он побитием карт, могущих оправдать подобное поведение того, кто некогда напросился на дружбу: приездом в Дедово в 1901 году, посвящением "наимистических" своих стихов гимназистику, которого он уверял, будто разделяет и крайности "мистики" Владимира Соловьева, чем и вовлек в нее мальчика, поверившего "поэтической интуиции"; в связи с этою верой и вызрела потребность к толковому объяснению, отказ от которого - из бестолковицы ли, из каприза ли - не мог не казаться жалким, особенно когда раздавалось невнятное "хнн".
И - накрывалась муха: стаканом.
Александра Андреевна, обиженная несколько за сына, которого всякий "вяк" принимала как изречение пифии, позволила себе замечания о сходстве Сережи с ей неприятными Коваленскими; т. е. она нарочно давила на больную мозоль (не Сережа ли меня посвящал в семейные тайны, вынося подчас приговор даже бабушке); и мы приняли это как месть за неприятие Сашиных "вяков"; в устах утонченной умницы попрекание Коваленскими выглядело как ругань мужика: "Сукин сын!" Вынырнули "оновы" счеты родов, уязвленности, смолоду затаенные; гвоздилось - "отродье" [А. А. Кублицкая-Пиоттух, племянница А. Г. Коваленской].
Оставаясь с Сережей вдвоем в прошлогодней нам отведенной комнате наверху, мы обсуждали нелепость нашего приезда сюда: по приглашению Блока же; Сережа вспыхивал:
- "Если у него его Дама порождение похоти, желаю ему от нее ребенка; тогда не пиши ее с большой буквы; не подмигивай на "Софию-Премудрость"; такой подмиг - хихик идиота; психопатологию я ненавижу!"
И обрывал себя, склоняясь над греческим словарем, привезенным в Шахматово (работа профессору Соболевскому); он все более погрязал в филологии, в трудах Роде и Ницше; забывая на года философию дяди, о которой он тем упорнее хотел знать взгляд "кузена", он до времени затаил скепсис свой к теориям дяди о "мировой душе"; Блок был для него теперь скорее экспериментальным кроликом, чем озаренным "наитием" трубадуром; здесь, в Шахматове, впервые вырвалось из него бурное возмущение невнятицей Блока:
- "Это просто идиотизм!"
За тяготящим чайным столом происходило мучительное перерождение двух друзей: в двух врагов.
Ни жена, ни мать, ни тем менее тетка Блока не видели в прямом свете трагедии этой; а Блок был рассеян, переживая собственную трагедию, поплевывая на Сережину: ему не давались стихи; и он мучился ими: сидел обалдевшим, тараща глаза в пустоту; удалялся на кочки болот, чтоб на них сочинять:
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод:
Зеленеют колпачки -
Задом наперед.
Одурь эту свою противопоставил он требованиям: объясниться (зачем и приехали); этим он вызывал Сережу на резкости; им в ответ - град шпилек Александры Андреевны; Л. Д. вела какую-то двойную или тройную игру, видясь единственно понимающей каждого и оставаясь к каждому безучастной.
Так мы томились. Зачем здесь сидели?
Затем, что Сережа уже предъявил ультиматум, от которого корчился Блок, понимая: не удастся его растворить в молчаливом покуре, с "Сережа - какой-то такой"; этой фальши последний не принял бы; он ждал, до чего ж кузен домолчится; затем и сидел.
И было "пыхтение вместе" за чаем, обедами, после которых каждый "пыхтел" у себя, "пыхтел" на прогулке; мне, более мягкому, было вдвойне тяжело: за себя и Сережу; и я отдувался бесцельными тэт-а-тэтами, выслушивая укоризны Сереже; Блока же менее всего понимал.
Изживался пустой разговор; Сережа расхваливал драму "Тантал" В. Иванова, - а мать Блока темнела: привыкла к расхвалам лишь "Саши"; невеселое сидение за столом! Сережа, прожженный, взъерошенный, дикий, подняв бровь и стиснувши губы за темным усом, старается бахнуть, бывало, крепчайшую дикость; и похохатывает жутковатым громком; Александра Андреевна сереет от этого; припав головкой к столу, перепархивает карими глазками: по салфеткам, по краю стола и по ртам (не глазам), шелестя придыханием:
- "Я полагаю, Сережа, что это - не то и не так: это - брюсовщина".
- "Отчего же? Валерий Яковлевич - наш первый поэт, и он ясен как день".
Ясность раздражала ее в стихах Сережи; их выслушав, Блок накрывает, бывало, стаканом: муху:
- "Нет, как-то не так!" И - мне:
- "Поэзия не для Сережи". Сережа же, в свою очередь, мне:
- "Саша просто лентяй… Не работает… Не могу участвовать в общем чревовещании; греческий словарь - живей".
"Лентяй" переживал полосу бесплодий, входя в мрак ритмов "Нечаянной радости", которая, по его же позднейшим словам, совпала для него с эпохой "преданья заветов"; впоследствии признавался он мне, что не любит поклонников "Нечаянной радости"; почему же в 1908 году занелюбил он нас? За нежелание принимать поэзию этой "радости", казавшейся нечаянным отчаянным горем.
Виделся серым не один Блок; виделась серенькой в эти дни Александра Андреевна; блекла и прекрасная пара, иль "Саша и Люба"; кроме того: тетка и мать Блока вели какие-то счеты с третьей, присутствовавшей за обедом сестрой; [Софья Андреевна Кублицкая] Сережа невнятице противопоставил: Брюсова, Ницше, профессора Соболевского, отмахиваясь и от "колпачков", и от "дурачков"; какова ж была его злость, когда в шедевре идиотизма (слова его), иль в "Балаганчике", себя узнал "мистиком": с провалившейся головой.
- "Нет, каков лгун, каков клеветник! - облегчал душу он. - Не мы ли его хватали за шиворот: "Говори - да яснее, яснее!" Он же в свою чепуху облек - нас!"
Факт: по мнению многих, - Соловьев и Белый тащили невинного Блока в невнятицу; корень же "при" между нами: Блок нас усадил в неразбериху свою, отказавшись дать объяснение; потом: заявил в письме, что разорвал с "лучшими своими друзьями"; свидетельствую: в эти дни не он рвал отношения с тем, кого называл лучшим другом, - с ним рвали; он - все еще мямлил:
- "Сережу люблю я… хнн… хнн… Он - какой-то особенный".
Литературные, застольные разговоры выродились в замаскированные поединки; спрятавши острия рапир за цветы (Шахматово пылало пурпурным шиповником), наносили друг другу удары. Раз Л. Д. не выдержала, воскликнув:
- "Ишь - стали "испанцами": Бальмонты какие-то!"
И кто-то предложил:
- "Давайте играть в разбойники!"
Вздрогнула Александра Андреевна. Сережа запел: "Не бродил с кистенем я в дремучем лесу"; Л. Д. - усмехнулась; Блок издал носовой звук и жалобно заширил мутные, голубые глаза; сидел растаращей на стуле; мне его стало жалко; думалось: Сережа - жесток; он мне виделся Брандом, которому не во всем я сочувствовал, предпочитая ему не фанатика; но перед ним сидел "дурачок", или - поза умницы Блока; этой позою мстил избалованный близкими.
В таких условиях я предпочел "Бранда"; не благороден ответ на прямой удар в грудь экивоком от рода (Бекетовы - не Коваленские-де); "отродье" карлика Миме, не Зигфрида, наносило такие удары [См. "Кольцо Нибелунгов"].
Правду сказать: припахивали дворянские роды; припахивали и слова: кто чье отродье; уродлива философия рода, преподаваемая поэмой "Возмездие", в которой описан упадочник, профессор Александр Львович Блок; всякая родовая мораль - поворот на "Содомы"; не "выродок" ли отравил кровь поэта? Что там "Коваленские"! У каждого собственного "добра" довольно.
В 1905 году, сидя в "гнезде", А. Блок с видимым наслажденьем выслушивал колкости по адресу чужого "гнезда"; и - думал я: уничтожить бы "дворянские гнезда"; они - "клопиные гнезда"; скоро я требовал решительных действ, а не только митингов протеста - от всех тех, кто себя причислил к интеллигенции, независимо от того, Бекетовы ль, Коваленские ль, Блоки ли они; я должен сказать: то, что я выслушал в Шахматове за чайным столом, что потом дослушивал в Дедове о Бекетовых, Коваленских, видящих лишь чужие сучки, а не "бревна" свои, лишь усиливало желанье ударить по всем "родам" одинаково.
Тарарах
Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его ожидали.
Вот как он случился.
Блок просил читать "Дитя-Солнце", мою поэму: в грозою насыщенный день; был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови, готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и - ну: замахал километрами - по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не расспрашиваю: расскажет и сам.
Итак, - я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа - в тужурке, без шапки, прошел там… Читал два часа; Блоку нравились ритмы поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже - ночь.
- "Где Сережа?"
- "Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи".
Я же знал, - не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай - выпит.
- "Сережа?"
- "Как в воду канул!"
Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:
- "Сережа!"
Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц, вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал сычонок.
- "Се-ре-жа!"
И кто-то сказал:
- "А в лесах много топей; коли попадет, то… Был случай…"
- "Се-ре-жа!"
Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот: стоял без шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.
Било издали: час!
Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок; у всех была одна мысль: "Болотные окна!" Блок теперь поминал Сережу - с сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным вопросом в глазах; ей ответил на мысль: "Никогда!"
- "Ты уверен ли?" - переспрашивал Блок.
Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке восходящего солнца, передавая глазами друг другу: "Пожалуй что… окна"; в шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.
Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка; вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде; неужели стряслось и над ним?
Ярмарка: останавливал - баб, мужиков, писарей и торговцев:
- "Не видели ли студента, - без шапки, в тужурке, в больших сапогах, сутулого, темноусого?"
Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг - сзади: за локоть:
- "Эй, - спросите-ка женщину из Боблова: она - видела".
Женщина вытолкалась:
- "А вы про студента из Шахматова?"
- "Да".
- "Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью; собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал".
Я - понесся обратно; кричал еще издали:
- "В Боблове, в Боблове он".
Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, - тут не выдержала: прошипела со злостью:
- "Эгоист с черствым сердцем… Никому ничего не сказал… Ушел в гости… А мы-то!"
Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, - пошла и пошла: и тут - о, господи - "род"; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя "Любу" от матери ("Люба" же ненавидела - "тещу"); "Менделеевы" не чтились "Бекетовыми"; визит в Боблово был истолкован по-своему: "отродье" сделало этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в "пику" Блокам: вот, вот-де они, - "Коваленские"!
Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал, что "мамы" и "тети" в своих родовых подозреньях не лучше "Сен" и "Душ", - бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой [См. "Начало века", глава вторая], ослабленной ими до… нервной болезни. О, гнезда дворянские: "Души" и "Сены", и "мамы", и "тети", и "бабиньки".
О, - fin de siecle! [конец века (фр.). - Ред]
Я - сдержался.
Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло: захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра Андреевна как обухом:
- "Что ж, по-твоему, ты так поступил?"
Скажи просто, - он сконфузился бы; перед "тетушкой" извинился бы; услышав шипение, он вместо всякого объяснения "казуса" с ним заартачился:
- "Я поступил, как был должен".
Под "долгом" он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил, гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де визит в Боблово в чью-то "пику"; визит был обдуман-де.
- "Думал ли ты, что я могу умереть?"
- "Мой долг…"
- "Так из долга ты можешь переступить через жизнь?" - развивала свою "психологию" тетушка; это значило: "Иван Карамазов перед убийством отца"; она же мне говорила: Сережа-де - вылитый Иван Карамазов; под "карамазовщиной" - разумелась злосчастная "коваленщина", Иван Карамазов - черств; его братец - чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? "Саша" Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, - не черств ли? И "Саша" Блок, посещающий проституток, - не чувственник ли? Это все не в стиле Сережи, открытом и чистом.
Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:
- "Так можешь из долга переступить через жизнь?" Брови сдвинулись:
- "Могу!"
И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы: Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело расходилось не в Сереже, а в Саше.
Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень резких, по адресу Александры Андреевны; и - обратился к Блоку:
- "Я более не могу: я уеду".
- "Тебя понимаю", - ответил мне Блок. То же сказал и Сережа:
- "Тебя понимаю".
- "А ты?"
- "Ну уж нет, - усмехнулся со смыслом он, - я остаюсь".
Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился "кузен", точно в топь, в галиматейные образы "Нечаянной радости", которые силился увить розами он; гниловата ли "мистика" В. Соловьева, коли из нее вырастает подобное, - вот вопрос, поставленный Сережей.
- "Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда, осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря впереди; я сказал себе: "Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не возвращаясь; путь - выведет"; я очнулся от мыслей; я понял, что я заплутался, и оказался под Бобловым".
В эту минуту он был угловат, но прекрасен.
Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не был здесь.
Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с Блоком (я был "секундантом" Сережи пока); мне казалось: противник коварен; не скрестит меча своего он с моим: "Боря, Боря" - с задумываньем удара мне в спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и - пролетел мимо Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?
На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец "Потемкин" ушел из Одессы в Румынию; ненависть к "гнездам", к традициям переплеталась с ненавистью к режиму.
"Ага, - думал я, - началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы, усадьбы; и жарить гранатами!"
И - попадаю я в Павшино [По Виндавской дороге], не зная зачем; здесь товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я вылез из мрака пред ним; он же ахнул:
- "Лица на вас нет!"
Утром еду я в Дедово; умница "бабуся", увидев, каким стал у Блоков, меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка; по адресу же Бекетовых - тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы; Саша Блок - недоросль; словом, - "гнездо"; я знал: эти "гнезда" - "змеиные"; Дедово - тоже.
На следующий день - Сережа: худой, опаленный, оскаленный смехом.
- "Ну как?"
- "Ничего, - подмигнул он мне дьявольски, - жарились в мельники!"
Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами три дня орал он:
- "О, карты, о, карты!"
Раскланялся: больше туда - ни ногой; "объяснился" позднее - полемикой нашей в "Весах".
Блок не понял "иронии" карт, означавшей ведь: с "умницей" - с тем говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в "дурачки". Партия карт отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной битвой.
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
"Слова слаще звуков Моцарта"
[Последняя строка взята из баллады Томского в "Пиковой даме"].
Это карты судьбы: человеческих отношений!
В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили "бабусины" сказки за чайным столом; исчезла и "крылатка" В. Соловьева; Сережа ходил теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях отразилось в статье моей "Луг зеленый"; вечерами, когда из окон "бабуси" мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами "гнезда"; и там покупали себе папиросы "Лев" (шесть копеек за пачку); все это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались "бунтарские" песни; и им иногда откликалось издали революционное Брехово [Село недалеко от Дедова], мерцая огнями; и там парни пели: "Вставай, подымайся".
О Блоке не было произнесено ни единого слова.
По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов: невпрочет. Я послал свое мнение о них; в ответ на него - Л. Д. уведомила, что она оскорбилась; после чего ей писал: предпочитаю пока наши письменные отношения ликвидировать.