* * *
"У Ивана Васильевича была подруга, очевидно, товарищ по каким-то кружкам, – Екатерина Николаевна Пушкарева, – Пушкариха. Некрасивая, но милая и боевая. А главное – сердечная. И любила меня… Значит, приехала она в Саратов. А я – больная. Только что аборт сделала. И можно сказать, Бог помог.
…Вышла я как-то, в полной безнадежности, пройтись. Села на скамейку в сквере. Бабушка какая-то, с тремя ребятишками, обратила на меня внимание: что, мол, такая грустная. Ну, постепенно я и открылась. А она мне – как в сказке: "Не горюй, у меня дочка акушерка. Приходи тогда-то, туда-то". Целая квартира была… А цена? – Ну. – месячная стипендия Всеволода. Как-то наскребли… Операцию делал врач. А уйти надо было до восьми вечера. Город на военном положении. И Всеволода всё нет. Приходит – уже восемь. И надо идти, а вдруг – милиция? Аборты запрещены. Не помню уж, как – добрались. Вошла в комнату – и тут же упала. Обморок… За всё время, пока была в Саратове, три аборта…
Так вот, приезжает Пушкариха. Я лежу. "Ну, что у тебя?" Я чего-то начинаю плести. А она врач опытный, в медпункте работала на железной дороге. И сразу учуяла, в чем дело. "От тебя кровью пахнет". Побежала в аптеку за лекарством. Подправилась я кое-как… А ведь и Ивану Васильевичу ничего не говорила…"
* * *
Приехали – мама и отец – из Саратова в Козлов. После начавшейся холеры и голода. (В память врезались картинки: на улице, на глазах у прохожих, мать прижимает к себе мертвого ребенка или – мать мертвая, а младенец пытается сосать ее грудь). В Козлове было полегче… Встречались со знакомыми. И однажды отец, когда его спросили, куда он едет учиться, в присутствии посторонних ответил: "Я еду в Петроград". О маме ни полслова, хотя они в Саратове, в доме Ивана Васильевича и его жены Валентины Алексеевны, жили как супруги. Мама была очень обижена. Шла домой сама не своя. Потом как-то зашел разговор с подружками – куда они едут? – "В Москву!" – "А можно и я с вами?" – "Давай!" И вот отец едет в Петроград, мама – в Москву. У нее там – ни души. Недели три пытается спать на вокзале. Ее примечают и начинают гонять, – на всякий случай: "Мало ли какие тут ходят…" Потом подружка Катя разыскала своего дальнего родственника. Он работал в каком-то военкомате, на Лубянке, где был перевалочный пункт новобранцев. Там нашлась комнатенка, – окна с выбитыми стеклами забиты фанерой, чем-то затянуты. Спать приходилось в валенках, в пальто, закутавшись в платки. Уборной не было. Главное же, проход в эту комнату шел через другую, огромную, где и располагались табором новобранцы, которые постоянно сменялись, – волна за волной. В этой комнате денно и нощно горела буржуйка. И когда мама и Катя проходили, стараясь быть не замеченными, солдаты – простые деревенские парни – говорили: "Девушки, не хотите ли кипяточку?.." А девушки – с благодарностью несли кипяток к себе в комнату, чтобы… вымыть, когда он немножко остынет, руки и лицо. Ни разу ни один из новобранцев не полез с приставаниями, не отпустил пошлой шутки… Комната, где ночевали мама и ее подруга, не запиралась…
* * *
Затем удалось устроиться на работу – машинисткой. Печатала одним-двумя пальцами. Надо было приходить вечером, чтобы поупражняться на машинке. Спасибо помогал Макс, платонически влюбленный в маму, маленький добрый еврей. Он получал посылки из Америки: "Феечка, (так он обращался к маме), я это не ем" и отдавал ей – то одно, то другое (в том числе, и какао, и курагу). Как-то Макс раздобыл разрешение на мешок картошки – тоже для мамы. И она пошла за картошкой, получила ее, а потом везла мешок на санках. Было тяжело. Подошел незнакомый военный, весь в орденах. "Девушка, давайте Вам помогу!" И тащил санки чуть не через всю Москву… И тоже – никаких приставаний, чего, конечно, можно было ожидать. Мама была красива…
* * *
"В Москве около месяца ночевала на вокзалах. Все уборные вокруг Павелецкого обследовала. Иногда пускали знакомые девчонки. Но так, чтобы хозяйка не слышала – сиди, притаившись. Только ночью прокрадешься в уборную… Потом приютилась в крохотной комнатушке. Там помещалась одна кровать. Спали с подружкой вместе. Еще оставался узенький проход. На стене висел мешок с сухарями, привезенный из дома. Брала сверху. Вдруг смотрю – сухарей всё меньше и меньше, как-то быстро оседают. Пришел Гераська, студент медик. Сунул руку в мешок с задней стороны и вытащил оттуда мышь. Целое мышиное гнездо там было! Тут же начал препарировать мышей, накалывая их на дощечке. Так мы учились… С огромным трудом добились, чтобы выделили руководителя и дали возможность работать в анатомическом театре. Труп мы достали сами. Старался один – на всю девичью компанию – парень, студент; ему еще помогала одна боевая девица. Покойницу мы окрестили Анисьей. Ассистент взрезал ей живот ножом. И для нас это было, как праздник. Настроение было такое приподнятое, что даже запаха не замечалось".
* * *
"Очень выручал Макс Вениаминович, бухгалтер. Он разрешал приходить вечером, учиться печатать. Давали какие-то бумаги Розановы, работавшие в отделе здравоохранения. Печатала… Макс говорил: "Феечка, – вот у меня селедка, а ее терпеть не могу, возьмите себе, пожалуйста!" Это было богатство! Селедку продавали на рынке, подружка всем заправляла, вытаскивала по штуке из-за пазухи. Я ничего не умела… Всё шло в общий котел…"
* * *
"Иногда Макс приглашал в театр. Ходила в подшитых валенках и в кофте, которую сама связала летом в Козлове и покрасила луковой кожурой. Да к тому же еще прожгла…"
* * *
На одном курсе с мамой занималась Муська (ее еще Микрой или Микрочкой звали – маленькой была и пухленькой). К ней приехал жених. Она, выходя замуж за своего Ивана, впоследствии крупного математика, и привела маму на свое бывшее место работы – в Реквизиционный отдел. Он помещался недалеко от Большого театра. Начальником его был Владимир Николаевич Розанов, человек образованный; очевидно, "из бывших". Он спросил: "Что Вы умеете делать?" – "Ничего… Немного училась печатать на машинке, самостоятельно". – "Ну, попробуйте перепечатать кусочек текста". Двумя пальцами мама перепечатала. – "Ну, что ж, хорошо. Только очень медленно. Но это поправимо. Будете тренироваться. Сможете оставаться на час-другой после работы?" – "Да, конечно!" И вот В. Н. давал маме перепечатывать какие-то тексты. По-видимому, как теперь она понимает, мемуары о своей революционной деятельности. "Разобраться тогда я не могла. Помню только одну деталь: "На окне – как сигнал – будет стоять зеленая лампа". О том, что я перепечатывала, В. Н. просил никому не рассказывать. Там же, в качестве управделами, работала его сестра, Наталья Николаевна. Она расспрашивала маму, где и как она живет… А жить приходилось в бывшей уборной, в которой шумела фановая труба. Иногда ночью, прямо по телу, пробегала крыса. "Сперва боялась, а потом – смахнешь рукой – и ничего!.." А непосредственным начальником был уже упомянутый бухгалтер Макс Вениаминович. Человек маленького роста, с лысиной. Относился к маме очень предупредительно. Однажды он сказал: "Какие красивые у Вас руки!" (Мама печатала). Она сразу отдернула их, спрятав под стол. По сути на этом его ухаживания и закончились. Он как-то обронил фразу: "Я же не могу рассчитывать…" Правда, однажды он вновь не удержался: "У Вас такие косы!.. Хотите, я принесу таз с водой – помыться?" – Он жил в том же доме, но выше этажом или несколькими. – "Ой, нет! Что Вы!.." Отказывалась мама и от предложений поехать на воскресенье в лагерь отдыха за город. – "Не могу оставить своих подруг, у нас всё вместе…"
Мама догадывалась, что Макс как-то связан с Розановым, и практически всегда, когда она печатала, он тоже задерживался, находя и себе какое-нибудь дело. К весне она почувствовала, что надо заниматься, надвигаются экзамены. И ушла с работы.
* * *
"Всеволод, когда были с ним год в разлуке, писал письма, присылал стихи: "Ты, как сосна гордая…" И дальше – больше: слал в Москву телеграмму за телеграммой: "Приезжай, не могу без тебя!.." А провожали в Ленинград 12 девок и один парень – Николай Николаевич Богомолов. Потом стал большим ученым. Тоже влюблен был…"
* * *
"Наконец, я приехала. В руках – две корзинки и почему-то, – наверное, чтобы не тратить денег, – пустая керосиновая фляга: всё имущество. Тачку брать не пришлось. "Пошли пешком?" – "Пошли!" По Лиговке, на Обводный, где Всеволод снимал комнатушку. Утром – стирка, у него накопился ворох белья. Кроме рубашек, и брюки перемазанные, – приходилось работать в порту, разгружать рыбу. Спросила у хозяйки корыто. "Пожалуйста" – ответ сквозь зубы. Начала стирать. Приходит Всеволод и говорит: "Собирайся, пошли!" – "Куда – пошли?" – "В Исполком – расписаться". – "А зачем?" – "Нужно для прописки. Хозяйка беспокоится". Сняла передник и – в чем была – пошла. Исполком – напротив. Смотрю – ЗАГС. Спрашивают: "Какую фамилию хотите?" – "Свою, свою!" Не хотела расставаться с собственной фамилией. Из ЗАГСа вышли мужем и женой. И – опять к корыту!.."
* * *
Отец написал маме в Москву, что ее перевели в Петроград, на медицинский. Она приехала и вот в огромном коридоре Университета ищет себя в списках… Встретились с Клавдией Николаевной Маториной из Маршанска – земляки! – и тут же подружились, хотя та была на 10 лет старше. Когда они, наконец, нашли свой список, мама и узнала, что ее перевели не на медицинский, а на биологический. (На медицинский – мест не было). Рядом с ними оказался студент, – он уже заканчивал Университет по Биофаку. Занимался ихтиологией. Но у него еще были "хвосты" чуть ли не с первого курса. Тогда это не возбранялось. "Маленький хвостик" – как говорил он, – по экологии, книжка тонкая. И еще – по политэкономии. Всё это быстро выяснилось. Разговорились сразу. Потом встречались в Университете, обменивались вопросами. Настало время сдавать экзамен по политэкономии. Книжки нет. Сказала об этом знакомому студенту, звали его Михин, Виктор Сергеевич. Он ответил, что книжка у него есть. – "Приходи, будем вместе заниматься. Мне тоже сдавать". "Провожал меня, – рассказывает мама, – Гришка Левин, маленький такой, тоже за мной ухаживал… А мне это было безразлично. Шли на Коломенскую, где жил Михин. Гришка остался ждать внизу. Я поднялась. "Ну, давай заниматься! Я, – говорит он, – буду читать. А ты слушай!" Потом спрашивает: "Ну, понимаешь что-нибудь?" – "Нет, ничего не понимаю! Давай лучше я буду читать!" Читаю я, тоже долго. Потом спрашиваю: "Понимаешь?" – "Нет, не понимаю!.." Так мы и промлели друг против друга… И ничего-то красивого в нем не было, а вот притяжение какое-то внутреннее… Вдруг спохватилась: "Ведь меня ждут!" "Прозанимались" так больше двух часов… Выхожу – Гришка действительно ждет! – "Чего же ты не ушел?" – "Да ведь поздно. Кто же тебя проводит?.."
…Потом уже – это было ранней весной 28 года. Скоро ты должен был родиться. Продавали фиалки. Да. Фиалки, – у антикварного магазина, на углу Невского и Гоголя. Ехала с работы на "восьмерке" и сощла. Покупаю фиалки. И вдруг вижу – Михин! Он посмотрел на меня – всё понял. Постояли. Поговорили. Я спросила: "Куда ты уезжаешь?" – "В Астрахань". Он крепко пожал мне руку и пожелал счастья…
…И еще была встреча. Наверное, через год мы с Николаем Николаевичем Богдановым-Хотьковым поехали на экскурсию в Крым. По приезде разместились кое-как в небольшом низком домике. И тут налетел шквал. И началось землетрясение! Первый удар! Богданов-Хотьков приказал всем держаться вместе, не расходиться. Затем – во время затишья – стали выбрасывать из окон свои вещи. С кутелями, узелками расположились на дворе. Конечно, не спали. В три часа ночи – опять толчок. Земля ходуном пошла. Держимся за руки, а нас качает из стороны в сторону. Животные разбежались, голосят. Образовались огромные трещины, провалы, – не перешагнуть! Да и пройти-то не везде можно. В шесть утра – еще удар. Богданов-Хотьков распорядился, – чтобы собираться к отъезду… Вдруг слышу – откуда-то издали кричат: "Николай Николаевич!" – Идут двое мужчин. От нас их отделяет провал. Кое-как перебираются через него. А один из мужчин, еще, видно, не перейдя трещину, спрашивает: "Скажите, Николай Николаевич, Киреева у Вас в группе?" – "Да, она здесь!" Мужчина приближается. Это и был Михин…
Надо было уезжать. Наши две арбы погрузились.
Такая история… А ведь и не поцеловались даже…
* * *
"Помню, однажды, – мы уже жили на Измайловском, – брат Всеволода, Лев, – он преподавал гимнастику на улице Красных курсантов, – принес огромный каравай хлеба. "Я перебьюсь, у товарищей корки остаются". Мы существовали на стипендию Всеволода, было голодно…
Человеческие отношения измерялись тогда – то буханкой хлеба, то – кроватями… Их доставил нам Евгений Николаевич Турчанинов, (должно быть, списанные, со склада). В революцию отца его буквально растерзали. Евгению Николаевичу пришлось бежать из Киева в Рогачев. Там у них тоже дом был. Он книгу своей родословной показывал, – из дворян. А встретились так. Было как раз наводнение. 24 год. Вдруг звонок. Открываю. "Можно?" – "Пожалуйста, заходите!" – "А что же Вы не боитесь?" – "А чего мне бояться? – У меня нет ничего". (Снимали комнату у Матильды, и она, когда изменили систему оплаты и стали платить в жакт, всю мебель из комнаты забрала). Спали на полу, на одном одеяле, накрывались – другим. Хозяйка – Матильда – презрительно звала нас "мухоброды"…
Ну, Евгений Николаевич идет со мной в комнату, осматривается: "А где же вы спите?" – "Вот, на полу". – "Так, так… Будем жить вместе. Нас сюда поселяют" Наверное, потому поселяли, что у Лины Владимировны, жены Евгения Николаевича, мать была знакома с хозяйкой. Должно быть, разговор зашел о ней. У меня вырвалось: "Уж больно она злая!" – "А нам наплевать на нее", – успокоил Евгений Николаевич.
Лина – немка. Недели две-три со мной не здоровалась, а потом всё хорошо было. И Норка, и Вовка, их дети, постоянно ходили к нам. Норка ваксы наелась у меня под кроватью. Я – в ужасе!.. А Евгений Николаевич смеется: "Не волнуйтесь, ничего не будет!"
* * *
Рассказывая, мама отдавала мне свое последнее, что еще оставалось у нее. И, может быть, самое дорогое, сокровенное. Больше у нее ничего не было. Никаких вещественных ценностей за всю жизнь не накопилось…
Я никогда не расспрашивал ее специально. Рассказы завязывались сами собой. И для меня эти крохи воспоминаний – как прощальный подарок.
Наши отношения с мамой не знали и тени – модного нынче между родителями и детьми – панибратства. Но и дистанции меж нами не было. Мама мне всегда доверяла. И вот, в последние месяцы и дни своей жизни как бы совсем открылась, выказывая высшую степень доверия. А что может быть дороже?..
Она не была верующей, религиозное ханжество ее отвращало. Но была – человеком служения, для которого нечто святое представляют сами человеческие отношения, бытие человека. Мне кажется, что в последние свои дни мама испытывала потребность в исповеди. Причем, – передо мной, сыном. Это и удивительно, и понятно. Она искала – естественного для каждого человека – оправдания своей жизни. Возможно, – подсознательно – хотела "закрепиться" во мне…
* * *
Как раскрутился этот разговор, (когда Нюра ушла что-то готовить на кухню – при ней мама, наверное, не стала бы говорить), я уже не могу восстановить в памяти. В этом не было ничего нарочитого. Всё именно раскрутилось, само собой, непроизвольно, лишь потянулась какая-то ниточка… Какая – так ли уж важно. Но ясно было, что маме хотелось сделать это признание. Оно было после очень глубокого приступа и имело смысл и последнего слова, и покаяния. Мама говорила о своем единственном "грехе" и, может быть, своей единственной любви…
Они работали вместе у Артура Артуровича Ячевского. Летом выезжали куда-нибудь для сбора материала. Ячевский руководил лабораторией по фитопатологии. "Одним из его учеников был Всеволод (тоже Всеволод!) Сергеевич Зеленецкий. Очень пунктуальный, въедливый, напористый. Вероятно, – в задатках своих – настоящий ученый. Родом из Калуги. Отец занимал какую-то важную судейскую должность, – как это называется – адвокат, судья? Нет, не так. Ну, не важно. Важно, что из культурной семьи.
Ячевский всё время как бы поощрял наше общение. Приедем куда-нибудь в деревню, а он дает задание: "Воля и Вера, возьмите ведро и пойдите, разыщите молока!" И когда я заболела, Ячевский его прислал: "Навестите Веру". И он пришел. Я испуганно смотрю на него – мол, как же ты посмел?! А он говорит: "Мне Артур Артурович поручил". Помнишь фотографии, где я в постели сижу, ты у меня на руках. Так это он фотографировал. Он был очень душевный. Совсем не такой, как твой отец, – между нами настоящей душевной общности не было, и жизнь прошла тусклая… А с Всеволодом Сергеевичем всё было по другому. Он хотел узаконить наши отношения: "Поедем к моим родителям. Они очень хорошие". – "Да как же я приду к твоей матери с ребенком не твоим, а чужим?" Он задумался, как видно, представляя себе сцену… Но всё равно не отказался от своей мысли. "Я уверен, что и отец меня поймет, и мать. Вот только разве что старшая сестра…" К ней он относился как-то настороженно. А брат его приехал в Ленинград, – тогда трудно было с работой. Он устроился кассиром в зоологический сад. Меня с ним Всеволод Сергеевич познакомил. Но потом – мне неудобно было признаваться… (Я не мог не подумать: ведь почти каждый день мы с мамой ходили в парк и нередко заглядывали в зоосад!) Никто ничего не знал. Даже – Нюра. А ты уже подрастал. Как я тебе объясню? И имею ли я право отнимать у тебя отца? Я так Всеволоду Сергеевичу и сказала, когда он предложил…" – "Ты просто не хочешь порывать с мужем…" – "Нет, я не могу лишать ребенка – отца". – "Ну, почему – лишать? Он как был, так и будет…" Но мне казалось иначе…
И вот Всеволода Сергеевича послали в дальнюю командировку, куда-то под Владивосток. А я заболела, меня мучили почки. Приходит Лёнечка Барышников, приятель твоего отца, в меня влюбленный. Трогательно спрашивает: "Вера, чего бы Вы хотели?" А я ему говорю, чтобы только отвязаться: "Варенья". Смотрю, на другой день, и правда, приносит банку варенья. И где только он ее достал?.. А однажды пригласил нас со Всеволодом, твоим отцом, в Петергоф. Я в Петергофе, стыдно сказать, до этого не была. Отец твой, конечно, отказался перед самой поездкой, – дела, мол, какие-то. И мы поехали вдвоем. И, конечно, Лёнечка благоговел передо мной, объяснялся в любви, предлагал ехать куда-то на его родину, на Северный Кавказ. Но меня ни Кавказ, ни Лёнечка не волновали. Я постаралась, чтобы наша поездка была экскурсией и только…"
– Так как же сложилась судьба Всеволода Сергеевича? – спросил я.
– "Он поехал в командировку на Дальний Восток. А я больна…