Однажды приходит в больницу твой отец, приносит плитку шоколада: "на-ка, вот тебе, ешь!" – "Спасибо"… Раскрывает и потихонечку всю ее и уничтожает. Я ни кусочка так и не попробовала… Да, о чем же я?.. Как сложилась судьба Всеволода Сергеевича?.. Пишу ему письмо: "Прости меня и прощай. Не поминай лихом. Мы не должны больше встречаться. Я не могу…" – Всего несколько слов. Потом Галина, подруга моя, рассказывала, что ее знакомый, который был вместе со Всеволодом Сергеевичем в командировке, видел, как тот получил письмо. Прочитал и прямо окаменел… Но он вернулся. И снимал комнату на Васильевском. Крохотную. И если занавеска была задернута, – значит, его нет дома. А если окно оставалось полуоткрытым, значит, он здесь. И я к нему приходила, но редко. А он высматривал меня из окна… Однажды сказал: "У меня билеты в театр". И зашел за мной. Тогда мама гостила у нас, Мария Федоровна. У меня было темное платье с высоким воротником, единственное платье за всю жизнь… У него сзади – крючки. Я маму прошу застегнуть, а у нее никак не получается: "У меня пальцы корявые"… Тогда он говорит: "Разрешите мне!" И застегивает. Вот такие детали… Зачем говорю? – Не вылетело из памяти… А он отошел, посмотрел: "Вера, тебе так идет это платье!" – Единственное за всю жизнь…
А потом он уехал. И я написала ему письмо. Очень короткое. "Прощай и прости. Не могу…" Прошло время какое-то. Он как ученый идет в рост. Галина говорит, что собирается симпозиум. А я уже не работала в лаборатории у Ячевского. Артур Артурович заболел. Приехал какой-то очень резкий человек. Стал всех вызывать по одному. "А где Ваш брат?" Я сказала, что в Москве. Учился, а теперь работает. Вроде, и весь разговор. Но стало страшно… Ты подрастал… Ну, и пришла я на симпозиум. Поздоровались с Всеволодом Сергеевичем – при всех, в общем ряду. Он делал доклад. Я немного послушала и потихоньку ушла. Было очень горько… Ты прости мне мою исповедь. Всё, как подруге, рассказала… Не презираешь меня?.."
– Выходит, я был тем зайцем, который перебежал тебе дорогу. Из-за меня скомкалась твоя жизнь?
И мама ответила как-то очень просто и спокойно: "А кто знает, может быть, если бы всё и получилось так, как хотелось, тогда бы и света такого не было? В реальности всё не так получается…
Письма и фотографии я все уничтожила…"
* * *
После болезни мама, (захватив с собой меня, – в первый раз мне было три года, а во второй – четыре, так что я кое-что смутно помню), поехала в Даниловку, деревню под Москвой, километрах в шести от станции Белые столбы. Блаженное место, которое видится мне светлым раем детства. Там – и сад с яблонями, сливами, вишнями; и ажурный березовый лес со стоящими повсюду грибами; своими красными шляпками – в зеленой траве – они одаривали настроением праздника. Была и конюшня, с крепким запахом дегтя, и сеновал, с другим – легким, солнечным – запахом, где мы с мамой спали и куда ранним утром приносили парное молоко. Однажды хозяин сказал маме: "А тебе не страшно на сеновале?" – "А чего бояться?" – "Да ты ведь еще совсем молодая! Посмотри на себя в зеркало!" Мама посмотрела и засмеялась: зеркало было сплошь засижено мухами. Но о них я уже не помню…
* * *
И еще воспоминание о жизни в Даниловке. Анька, (Анна Николаевна), жена маминого брата Сашки, была в расстроенных чувствах и решила пойти в лес. Но тут надвинулась темная туча. Назрела и разразилась гроза. Мама побежала в лес, стала звать Анну Николаевну. Та откликнулась. Выходит навстречу и крестится: "Господи. Помилуй! Господи, помилуй!" – На бегу, под дождем. Споткнется, поднимется и опять крестится. Наконец, дома! Переоделись… Мама подтрунивала: "Что же ты, коммунистка, Господа вспоминаешь?"
Это было в самом начале тридцатых, 31-ый или 32-ой год. Время безоглядного и безбожного энтузиазма…
* * *
"Помню, – ты еще маленький был, – приходит ко мне какая-то женщина: "Я такая-то, здравствуйте!" – "Здравствуйте!"… Вся подтянутая, завитая. – "Хотела с Вами поговорить, познакомиться". – "Ну, проходите"… И стала всё осматривать. И одну комнату, и другую. "Как вы тут живете со Всеволодом Ивановичем?" – "Как? Хорошо". – "Ну, а бывает, что он поздно приходит?" – А к этому времени у него уже был роман с Соловьевой, матерью Инги. Она архитектором была. И они с друзьями собирались вместе, компанией. В темноте голые танцевали. Не знаю уж, только одни женщины или и мужчины?.. Всеволод потом рассказывал… Сам-то он вообще не танцевал. (Впрочем, и я тоже). Так вот, эта женщина – с работы Всеволода – всё оглядывает, выспрашивает. Поздно ли приходит, ночует ли дома? Я говорю: "Ну, бывает, задерживается на работе, когда срочные дела. А так – всё хорошо". Пыталась и в интимные отношения залезть. Тут уж я дала ей понять, что это дело двоих… Когда Всеволод пришел, я ему всё передала. И он сказал: "Молодец, что так держалась". Конечно, в наших отношениях уже тогда была трещина…
А потом отца вызвали в Большой дом. И он ушел днем, а вернулся только на следующий день часов в 12. Допрашивали. Задавали вопросы. Он что-то скажет, а ему говорят: "Вы выйдите, подумайте" И час ждет в коридоре. И так – весь день и всю ночь. Когда пришел домой, лица на нем не было. Какие уж тут личные отношения? До них ли?.."
* * *
Вера Яковлевна явилась однажды с черного хода. Мама возилась на кухне у плиты, жарила котлеты. "Хочу с Вами познакомиться…" – "А я не хочу! – У меня котлеты горят!" И закрыла перед ней дверь. Потом пришла телеграмма на имя отца: "Уезжаю, буду мучительно ждать". Отец-таки отправился на вокзал. А мама пошла к Галине (подруге) и они, переодевшись, устроили этакий маскарад, поехали следом, к поезду. (Номер вагона был известен). Тут, на вокзале и произошла сцена!.. Вера Яковлевна уехала. Вернувшись домой (с Галиной), пили чай…
А в Саранске, в эвакуации, мама и Вера Яковлевна стояли рядом на барахолке, продавали какие-то тряпки. "Вы замечательная женщина!" – говорила маме ее соперница.
Роман отца с Верой Яковлевной был длительным, многолетним. И если его – как специалиста-строителя – отозвали с фронта, то уж, видно, не без ее стараний.
* * *
Когда (после эвакуации) приехала Инга, – а мама и отец были уже в ссоре, – отец сказал: "Ты дай мне что-нибудь – накрыться, мы (с Ингой) ляжем на диване, она – к стенке, а я с краю" (Лишних кроватей не было) – "Нет, – возразила мама, – кому какое дело, что мы не спим вместе. Инга ляжет отдельно. Она не виновата". Отец плакал на груди у мамы: "Какая у тебя душа!.." Мама удочерила Ингу. Но характер у нее оказался нелегким, она не ладила с отцом. И довольно скоро уехала в Москву, к дяде.
* * *
Последней каплей, переполнившей терпенье мамы, стала ерунда. Нужно было на всех приготовить какой-то и из чего-то (шли в ход и крапива, и лебеда) обед, – на буржуйке. Мама пыталась колоть дрова на щепки, это у нее не получалось. Отец сидел за столом над чертежами. Мама не выдержала: "Неужели ты не понимаешь, что мне трудно?!" – "Ты хочешь с одного вола содрать две шкуры?.." Тогда и была закрыта дверь из одной комнаты в другую. Иногда отец просил кипяточку. Иногда пытался придти ночью. Мама была непреклонна. (Только ли из-за того, что отец ей однажды не помог?..)
Незадолго до ссоры он получил открытку от некой эстонки или латышки, сотрудницы и… осведомительницы: "Скоро в энный раз Вы станете отцом вашего ребенка". Эта женщина также пожелала познакомиться с мамой. Заявилась в дом. Отец просил, чтобы мама ее приняла, – она, якобы, должна была что-то принести. С пристрастием расспрашивала маму. Мама сказала: "Всё у нас – прекрасно…"
* * *
Вчера, в какую-то светлую минуту, мама рассказала мне две истории, относящиеся ко времени ее работы в детском саду. Уже в послевоенные годы. Летом выезжали на Сиверскую. Как-то прошел сильный ливень. И сразу – солнце. Погода парная, теплынь. Ребят дома не удержать, а идти, как обычно, на прогулку – промочат обувь. А тут как раз Настя – нянечка – говорит: "Идет Тетя-Комиссия!" – Что делать? Я думаю – пан или пропал! "Ребята, мы сегодня пойдем по морю-океану! Снимайте ботинки!" И ребята в восторге. Выбегают на улицу. Перед домом – лужа огромная, "море-окиян"! И они блаженно прыгают, бегают босиком по воде… А Насте говорю: "Принеси таз с водой, чтобы после всем вымыть ноги". Идет "Тетя-Комиссия", даже две "Тети-Комиссии…" Видят всю эту картину, изумляются, переглядываются, и ребячий восторг тоже заражает их. "Ну, молодец!" – хвалят меня, – "Здорово придумала!" А заведующая, Галина Аркадьевна, шепчет на ухо: "Ты моя палочка-выручалочка!.."
Другой случай тоже связан с приходом "Тети-Комиссии". Опять Настя возвещает, что "Тетя-Комиссия" идет уже по другим дачам и пушит всех. Почта – устная – работает! А белье в палате всё грязное, замаранное. Послевоенная нищета, ничего не добьешься. Говорю Насте; "Снимай всё белье, как будто отдаем в прачечную!" – "А смены-то нет!" – "Знаю, что нет. Всё равно снимай!" А ребят – тем временем – сажаю всех на ковер: "Ребята, помните сказку про Ковер-самолет? Мы сегодня полетим к нашим мамам!" Для детей нужно какое-то действие и что-то новое. Приходит "Тетя-Комиссия", и всё выглядит правдоподобно: меняем белье. А отвлекающий маневр тоже срабатывает. "Ребята, что вы делаете?" – "Летим!" – "А куда?" – "К нашим мамам!" – "Прекрасно!"
* * *
"Сон видела… Будто Ася стоит там, у стены. Но всё вокруг как-то расплывается. А она смотрит на меня и вроде бы ждет. И не говорит, а только хочет сказать: "Ну, когда же ты?" А я отвечаю: "Скоро…"
* * *
В последние месяцы своей жизни мама практически не вставала. Но ясность сознания, а также заинтересованность всеми семейными делами ее не покинули. Безразличие не коснулось ее, не отгородило от окружающих. Мое душевное состояние она всегда улавливала, как чуткий и безошибочный барометр. И не расспрашивая ни о чем меня впрямую, жадно старалась поймать и связать воедино то, что говорило о сути моих душевных переживаний. Я невольно приносил ей свою усталость и раздражение. И ее бдительная забота казалась мне навязчивой, тяготила меня. Я не сдерживался, срывался. Отталкивал "приставанья"… А ведь ей своей заботой всего лишь хотелось доказать – прежде всего самой себе, – что она еще – хоть капельку! – нужна, что она еще существует! Ничего больщего она уже предложить не могла. А я тогда еще не понимал, что это и есть самое "большее". Самое большое…
Переданные и доверенные мне признания мамы – мое драгоценное наследство….
Время, судьба, свобода…
Вспомнились вдруг голодные послевоенные годы. Трезвенная юность. И только – хмель дружбы, кружащий голову подобно хмелю любви, но, пожалуй, еще более возвышенно, одухотворенно. Хмель первого признания. Свои масштабы, свои котировки. Главное же, аванс доверия со стороны сверстников, со стороны поколения. И ответное чувство окрыленности от безоглядной веры в себя. Токи взаимопонимания, общности… А на столе, если что и стояло, то какая-нибудь бутылка лимонада. Пьянил лимонад, олицетворяя нашу – рвущуюся, как его пузырьки, вверх – устремленность…
* * *
На днях по телевидению в передаче "Смех сквозь годы" услышал хохму, причем, явно – по нынешним временам – запоздалую: "Язык – не только до Киева, язык до Магадана доведет". Когда-то, очень давно, чуть ли не в Загорске (1944 год!) я додумался до этой игры слова, тогда куда более актуальной, перелицевав известную поговорку. Не тешу себя мыслью, что именно мое "открытие" пошло в ход, и, сделав огромный оборот в пространстве и времени, вернулось ко мне с помощью телеящика. Вряд ли могло быть так. Скорее всего, сама потребность в подобной поговорке уже назрела, время было беременно ею, а структура языка предопределяла возможность именно такого оборота. Вот и произошло выявление латентно существовавшей и как бы закодированной идеально реальности. Не по подобной ли схеме срабатывает судьба? В основе ее свершений – действие "балансира", на одном конце которого "отвердевший" и "записанный" опыт прошлого, его инерция, его давление; на другом – "незаписанный" и еще "плывущий", но оказывающий – также! – свое давление спектр возможностей будущего. Собственно, под напором того и другого, в стыке разнонаправленных циклонов и возникает решение, в той или иной форме, в том или ином масштабе принимаемое чуть ли не каждую минуту.
...
22. 07. 91.
* * *
Давление прошлого – оно очевидно. Это и традиции, и нормы поведения, и привычки, и вся совокупность технического и культурного развития, которую мы принимаем от предшествующих поколений. Давление прошлого мы испытываем и лично, подчиняясь выработанным стереотипам, логике собственного характера, обеспечивающего внутреннюю преемственность нашего бытия. Наши долги, наши привязанности, наши принципы и наши иллюзии – во всем этом проявляется давление прошлого. И оно идет от не реализованного, но ждущего реализации – возможного. Будущее – в линиях возможных "расщепов". Наверное, в самой структуре (каким-либо образом) организованной материи есть такие линии, как скажем, они имеются в текстуре древесины: полено колется так, а не иначе, – потому что мешает сук… И то ли оттого, что жизнь забывчива, в ткани ее настоящего всё время образуются прорехи. Случайная оплошность становится той щелью, в которую стремится протиснуться мрак будущего. Не о том ли вопиет Чернобыль? Да, будущее возвещает о себе, прежде всего, реальной возможностью катастрофы. Человечество и живет в постоянной борьбе с опасностями будущего. И когда они "подступают к горлу", – отыскивает какое-то решение или, вернее, отодвигает катастрофу. Потому настоящее – всегда область принятия решений, всегда – в той или иной степени – развилка.
* * *
Может быть, прогноз, предвиденье будущего, таится в точном знании прошлого? Ибо будущее – это, так или иначе, реализация потенций настоящего, так или иначе – результат прошлого. Может быть, знание, точное ощущение собственных потенций и приоткрывает завесу будущего? Ведь что-то рождается из чего-то. И когда мы оглядываемся назад, то, всё же, устанавливаем сцепление причин и следствий. Но вот вопрос: почему перспектива будущего всегда столь гадательна? И каждый миг в нее может включаться нечто новое, прежде неучтенное…
* * *
Познание и прогресс, очевидно, категории нераздельные. Л. Ткаченко пришел и сказал: "Надо запретить строительство всех АЭС, пусть будет меньше автомобилей и капроновых чулок! Ведь раньше и без них жили! И ничего!" Но всё, должно быть, не так просто. И дело даже не в том, что инерция запущенной в ход машины цивилизации слишком велика и машину эту не остановить. Наверное, дело в том, что познание немыслимо без эксперимента, практики, соприкосновения с реальностью. Познание – в его определенном, "западном" варианте – немыслимо без понятия прогресса. Его трагедийности. И прогресс невозможно остановить потому, что невозможно остановить познание. Вот почему так опасно было прикасаться к плоду познания! Но кто сказал, что такова единственная ориентация познания?! При иной – интравертной – его ориентации технологический прогресс тормозился. Не ради ли этого в буддизме были запреты на добычу металлов из недр земли, что помогало сохранять баланс между человеком и природой, поддерживая экологичность цивилизации.
* * *
По-видимому, факт осознания какой-либо закономерности в известной мере меняет и саму закономерность. Реальная история ускользает от прорицаний, в том числе и научных. И всё совершается далеко не так, как планируется. Даже пессимистические прогнозы держат свою фигу в кармане – крупицу оптимизма, надежды на то, что будет всё равно не так, как ожидалось. И здесь – еретическое! – зерно "контрэсхатологии"!..
* * *
И впрямь время – энергетический процесс. А энергия, заключенная в нас, ищет соответствующего себе сопротивления. Каждого зацепляет "свой" случай. Каждый настроен на определенную волну, принимающую посильные для него истины. Из этого слагается судьба: то, что идет нам навстречу как случайность – одна из множества возможностей будущего – уходит в прошлое как необходимость. С лица – случай, с затылка – рок! Но этот случай, эта возможность в каждый данный момент выбирается нами посильно, для нас – оптимально; потому она и является "нашей" судьбой.
* * *
Человек абсолютно бесхитростный, Нюра – пример удивительного мужественного спокойствия в отношении к судьбе. Вспоминаю два эпизода, характеризующие реакцию моей тетушки на сопряженную с судьбой неизвестность.
Нюра рассказывала о том времени, когда она дежурила у Аси, в Институте скорой помощи и приходила только на ночь в мою мастерскую, находящуюся неподалеку. Добраться до нее было куда легче, чем до дома. "Как-то пришла и почти сразу же свалилась – так устала. Легла, где и всегда устраивалась, в маленькой (асиной) комнате. Лежу и вдруг слышу: за стенкой кто-то дернул окно, а потом – спрыгнул на пол… У меня сердце замерло. Наверное, через чердак на крышу вылез, ну, и… Что делать? Сейчас встану – посмотрю. Нет, думаю, зачем же я ему навстречу пойду. Пусть уж он сам ко мне приходит, – убивает!.. Утром просыпаюсь – жива. Тихо, никого не слышно. Встаю. Иду в большую комнату. И – такая картина: окно распахнуто, а цветок в горшке – на полу, горшок разбился. Ветер надебоширил…"
* * *
Еще случай… Году в 32-33-м Нюра была в командировке, на Урале. Работали где-то под Свердловском. И вот ее рассказ о том, что с ней произошло. "В свободный день пошла я в лес, за грибами. Захватила с собой в узелке кусок хлеба. Выкупила по карточке и, не заходя домой, отправилась. Иду и чувствую – кто-то смотрит мне в затылок. Думаю: обернуться или не обернуться? – Была не была! Оборачиваюсь – в трех шагах от меня стоит мужчина. Исхудавший, потемневший лицом, страшный. "Я тебя убью!" – говорит. А я почему-то вдруг успокоилась. "У меня ничего нет. Вот кусок хлеба только. Хотите – берите!" – "Хлеб?! Мне?" – Берет, а у самого руки дрожат. И вижу – плачет. "Ребятишкам отнесу! Спаси тебя Бог!"… Такой там голод был. А мы итеэровскую карточку получали. И не знали…"
* * *
Духовные качества Нюры помогали ей. Но они сочетались с проявлением едва ли не детских эмоций. Больше того. Нюра демонстрировала: каприз, упрямство – тоже форма отстаивания собственной личности, когда других средств самоутверждения не остается… После всех тяжелых недель ухода за мамой, после ее похорон, Маша предложила Нюре вымыть ее, предложила в первый же свой свободный вечер, накануне Нового года. И что же? Нюра – на дыбы! – "Я еще не готова к этому! Какой для меня Новый год! Я – больной человек! (Она действительно несколько дней тому назад упала). Мне будет холодно! Да что я вам кошка, с которой поступают, как хотят?!" И, обращаясь в мой адрес: "А ты в заговоре с Машей, ты у нее в подчинении!" И т. д. И т. п. Когда Маша ее, все-таки, вымыла, звонит мне: "Простите меня, бунтарку! Такое облегчение!.."
Вот тебе и притча о свободе воли…
По стечению разных обстоятельств своей семьи у Нюры не сложилось. Но и одинокие люди оказываются очень и очень нужными, если они себя кому-то посвящают… А жизнь Нюры – сплошное посвящение. Причем, без малейшей позы. Как будто по призванию. По велению судьбы…