Не думай, что я тебя забыла. Отнюдь нет, хотя я не писала тебе больше полгода, наверное. Ты – моя ласточка, камушек мой драгоценный! Город большой, душу отвести не с кем. Есть у меня одна Нина Воробьева, но к ней редко хожу. Всё не собраться никак: то я, то она занята. Ты и не знаешь, что Всеволод Иванович (мой отец – Л. М.) нагрянул ко мне 13/1 – 44 г. Я чуть в обморок не упала от его вида, – уж так измениться, мне казалось, нельзя, тем более, что он жил на большой земле. Худой, седой, старый сгорбленный старик. Я долгое время избегала на него смотреть, мне было жаль его, и в то же время он отталкивал своей безобразностью. Теперь прошло уж 2 месяца, он стал отходить. Сейчас он работает гл. инженером Росстромпроекта и меня перетянул к себе, вот уже с 15/III я работаю у него. Очень жалею, между прочим, что перешла на эту работу, работа прежняя мне нравилась больше. Числясь грузчиком, я последнее время вела работу диспетчера в транспортном цехе. Командовала грузчиками, шоферами, машинами. Там – живее и быстрее проходит время, чем здесь, – сидя на одном месте, в душной комнате. Да, я жалею, право, но, веришь ли, Аня, он мне не давал покоя, всю плешь продолбил (…) Я вот не знаю, как мне Веру скорее бы извлечь оттуда и так тоскую по ней!! Лёва приблизился, он из Самарканда с Академией художеств переехал в Загорск и пишет такие чудные письма, как взрослый. Я не нарадуюсь на своего мальчика. Бедняга, он всё хворает, лежит даже в постели – от фурункулеза. Трудно ему жить самостоятельно, но он не сдает. Аня, я по-прежнему всё одна, нет друга сердца. Внешне я мало изменилась, восстановила свой вес. На морду только здорово постарела, а душой и вовсе. Ободралась, совсем – гоп, и не очень умею, и нет времени последить за собой. Вечером отдаю дань стряпне, если есть из чего приготовить. Всеволод привез мне много картошки, муки, крупы, овощей сухих и масло, так что я отъелась и голод утолила, но все же, страх перед повторением остался, а потому я ем даже когда и сыта, было бы только чего. Деньги здесь очень дороги, заработки слабые, еле концы с концами сводишь. На рынок я и носу не показываю: масло как будто 700–800 кило, подсолнечное – 400 р., крупа – 100–150 кило, хлеб – 5 р. – 100 гр. Денег на всё не хватает. Очень дороги тряпки. Всеволод купил Лёве рубашку защитного цвета, поношенную – 700 р. заплатил. Туфли – баретки черные обыкновенные на заказ – 3500 р. Аня, дружок, а может быть, тебе и приезжать не захочется обратно? Пиши, чего же ты молчишь? Я не пишу, и ты равняешься по мне, куда это годится? К Аносову не звонила и Витьке не писала. Настроение плохое в связи с переходом на конторскую работу, до чего тоскливо сидеть в конторе, то ли дело – в беготне. Зря я послушала Всеволода. А теперь каюсь всё время… В кино почти не хожу, а в театре за войну не была ни разу – надо раздеваться. Дни идут однообразно и незаметно старость подошла. Александр Сергеевич (Никольский – Л. М.) пишет мне, с Ник. Ник. – поссорилась. Целую. Твоя Нюрочка. Привет Милочке и Юлочке.
И еще одно письмо Нюры, уже сравнительно недавнего времени. Из больницы, – у нее был инфаркт; мама это очень переживала, отчего ее состояние сразу как-то заметно ухудшилось, – крепко они были связаны между собой, спаяны.
...
"Вера! Что же с тобой происходит! Неужели ты так больна? Маша мне наговорила такое, что мне надо скорее отсюда проситься домой. Слухи такие, что с месяц – не меньше – надо здесь полежать. Как ты меня расстраиваешь! Боже! Пожалуйста, обо мне не беспокойся, я чувствую себя хорошо, хожу в уборную, к холодильнику сама уже. Обещали сделать рентген, когда я немного окрепну. Я чувствую себя с каждым днем увереннее. Но – забота врачей, перестраховщиков. Здесь очень хороший уход и кормежка. Уж обо мне горевать грех! Дай мне слово, – брось хандрить и всё преувеличивать. Я прошу Машу вызвать к тебе врача из лёвиной поликлиники (поликлиники Литфонда – Л. М.) Пожалей всех нас, а то получается у нас мала куча.
Целую тебя и обнимаю. И – Мурзика. Не сердись на него. Я соскучилась по вас всех. Нюра.
4/7 – 85.
* * *
Я ничего не изменил в письмах Нюры, исправил только кое-где ошибки и описки, да расставил там, где уж очень необходимо, знаки препинания. А так – всё первозданно… Ведь письма этим и драгоценны. В них, может быть, наиболее достоверный автопортрет человека. И не столько внешний, сколько внутренний, – говорящий о душевных состояниях. Я вновь слышу голос Нюры и вновь поражен ее простодушием, отсутствием позы, бесхитростностью… Бесхитростностью – почти граничащей с примитивом, детскостью. Но в ней – и чистота, а возможно, и высота духа. Не такими ли людьми и жива от века Россия?..
* * *
Сон. Я – в своем старом доме, на Добролюбова. Подсаживаюсь к столу, в правой комнате. Передо мной – какая-то моя рукопись, она и составляет предмет моей изнурительной заботы. А рядом, слева от меня – Нюра. Я не вижу её, но чувствую её присутствие. Согревающее и нежное. И из меня, с рыданиями вместе, вырывается – обращенное к Нюре: "Спаси меня!" Она, случалось, помогала мне переносить правку из одного экземпляра текста в другой. То есть выполняла, выручая меня, чисто техническую работу. Но сейчас дело не в этом. Чем же она может спасти меня? Мне ясно: своей преданной и самоотверженной любовью. Её-то мне, наверное, и не хватает…
И бесконечно шумит в окне тот пролетевший дождь…
…Я лишь заметил, как побелели кончики моих вцепившихся в край судна пальцев – неумолимо движущийся борт как будто выламывал их! – и, не выдержав, обернулся в сторону Владика, сидевшего на веслах; ничего не успел сказать, только посмотрел вопросительно, может быть, молитвенно, – и он выдохнул: "Отпускай!" Сразу же мы оказались в воде. Лодка перевернулась, словно наткнувшись на невидимую стену, отбросившую ее. Грузовое судно, хотя и замедлило ход, – капитан, конечно, увидел нас и понял рискованность нашей затеи, – постепенно удалялось вниз по реке; глуше становилось его размеренное сердцебиение. Но оно еще долго было различимо в тишине, звучало, как будто строго и педантично отчитывая нас.
Всё произошло в какие-нибудь две-три секунды. Посрамленные неожиданностью, мы даже не успели испугаться. Вода быстро вернула нам самообладание, благо оба хорошо плавали. Отфыркиваясь, подталкивали державшуюся на воде вверх дном лодку к берегу. Жалко было спиннинги. Они ушли на дно. И потом, сколько мы ни ныряли за ними, ничего не нашли. Сильное в этом месте течение Дона, видимо, очень скоро затянуло их песком или же нас отнесло от места происшествия, и мы не могли его установить. Улов-то был в садке, прочно привязанном к сиденью лодки. Но утрата спиннингов омрачала удачную рыбалку.
А ведь, вроде бы, наши действия в точности повторяли вчерашний (и не раз испытанный!) маневр: Владик сильно греб, по касательной приближаясь к судну и стараясь сравняться с ним своей скоростью; я же с носа лодки без особого труда пришвартовывался к нему. Потом, перебравшись на борт, мы сидели на каких-то досках, болтали с матросами, угостившими нас семечками, небрежно сплевывая шелуху в ворчливо обтекавшую легкое суденышко воду. Так добираться несколько километров до дому было куда веселее…
Сегодня вышло всё иначе: борт проходящего судна оказался значительно выше, а масса его – больше. Инерция этой массы с ее механически-адской силой движения и делали судно неприступным для нашей лодчонки. Тогда-то – в отчаянии я и оглянулся на Владика. Как на Господа-Бога. И Бог – разрешил мне отказаться от явно непосильного посягновения. И я благодарил его мысленно за то, что он снизошел к моей немощи, дал секундное облегчение…
...
Ноябрь 95
* * *
Настоящее таит в себе развилку выбора, оно двусмысленно. И лишь как будто бы дает ощущение прочности. Кажется, это тот берег, на который выплеснуло тебя утро, где можно найти опору. Но эта опора почему-то не удовлетворяет. Она постоянно демонстрирует свою холодную отчужденность и часто оказывается тягостной, утомительной. Душевно греет нас память, воспоминания, удерживающие жалкие следы того, что прошло, минуло. Пусть воспоминания – руины. В них – греющие нашу душу драгоценности.
* * *
Наше прошлое как бы уходит в область сна. Оно уже нематериально. И тем не менее составляет достовернейшую духовную реальность. Она уже срослась с нашим "я", стала его частью, мучительно завораживающей, иногда – укоряющей, но – так или иначе – наиболее драгоценной. Это то, что в памяти сердца и труднее всего переводится на обычный язык…
* * *
По дороге из Питера в Карташевскую задремываю, но, вроде бы, всё время слышу разговор соседей; приоткрываю глаза, вижу – проплывают большие дома, ага, значит, еще Татьянино; потом вновь отключаюсь и опять встряхиваюсь, бежит лес: спрашиваю, что сейчас будет – Суйда? – Какая Суйда!? – Сиверская!.. Выходит, я провалился глубже, чем полагал, и для меня не было ни Гатчины, ни Суйды, ни Прибыткова. И свою станцию – Карташевскую – я проспал. Не было ее для меня. Не было – не стало! – времени. Сон – выпадение из времени. И если, умирая, мы впадаем в вечный сон (и, наверное, уж вовсе без сновидений!), то для нас всё едино: что вечность, что мгновение, – вечность пролетает за один миг. И мы, коль скоро ждет нас воскресение, вовсе и не умираем! – Такая соблазнительная идея…
И что еще следует из описанного – простейшего – сюжета? Время – реально для нас тогда, когда мы его осознаем, переживаем. Для нас оно неотделимо от сознания, от постоянного сопоставления настоящего – с ушедшим и будущим, возможным. Время для человека неотделимо от памяти. Для человечества – от культуры.
* * *
Даже самые близкие люди, разговаривая с нами, чаще всего не слышат нас. Не слышат нашего сокровенного. Впрочем, и мы их не слышим. Но, встречаясь со старыми знакомыми (и – не то, чтобы друзьями!), мы радуемся им как подтверждению реальности того, что было в нашем прошлом. Об этой реальности знаем только мы, а наши приятели лишь "пробуждают" ее. Вообще, если говорить о реальности духовной, то она дана нам в нашем самоощущении и самосознании. Не более того. Реальность внешняя, объективная – совсем другое дело. Она предоставляет лишь знаки для реальности духовной. Потому-то так трудно прорваться в чужую духовную реальность. Но она как-то доходит до нас, наиболее достоверно – через наши страдания. В этом смысле "русский мазохизм" не что иное, как путь постижения духовной реальности другого человека. Без этого нет настоящей любви (любви, а не просто влечения или страсти – вожделения).
* * *
Да, конечно, прошлое, прожитое нами – основа нашего духовного достояния. Оно с нами. Но свернулось, точно свиток, скрутилось тугой спиралью, да так, что кольца его слились – не разлепить! Его – нет, и оно – есть. И нам постоянно нужны свидетельства о нем. Это могут быть письма, которые мы не решаемся сжечь, хотя порой и не отваживаемся перечитывать…
* * *
Проклинаем заведенность нашей жизни. Но в ней – и успокаивающее средство. Тирания повседневности – она же и терапия. Успокоение – в текущих заботах.
* * *
Заповедь самому себе: жить настороже, начеку, постоянно подкарауливая неведомо откуда нисходящие (пролетные?) мысли. Стараться их запомнить, чтобы затем "прикрепить" к бумаге, приковать словом, а то так и пролетят, улетят. И – улетают!..
* * *
Не ссылайся на невезенье. Не вини обстоятельства. Они лишь то, что испытывает тебя. Как кислота – золото. Преодолев их, ты и выявишь себя. Они оценивают тебя, давая возможность показать, на что ты способен.
* * *
Долг – зачастую – вчерашнее чувство, очерствевшее, так сказать. И коллизия долга и чувства – коллизия дня вчерашнего и сегодняшнего. Тот, кто живет сегодняшним днем, не знает этой коллизии. Но тот, для кого имеет значение единство собственной личности, проходящее сквозь время, без нее не обходится, от нее не избавлен.
* * *
Мелодии песен прежних лет. Вальсы, танго. Сколь сладостны и щемящи они! – В них – ностальгия по молодости, по нашему былому. Но только ли? Нет, пожалуй, не только. Ведь они тогда были для нас счастливым предощущением наших возможностей, нашего будущего, нашего – теперешнего, то есть – сегодня. Оно настало, но оказалось совсем не таким, каким виделось. Эти мелодии – свидетельство об утрате. Но хотя ими мы оплакиваем себя – нынешних, в них – чистота наших прошлых надежд. И то виденье наше, как это ни удивительно, осталось с нами, живет в нас! И потому слезы наши сладостны.
* * *
Ослабевает память, разрывая связи человека с его прошлым, и вместе с тем он всё более отсекается от будущего. И когда он ВСЁ забудет, то и будущее ему станет как бы ни к чему…
* * *
Холодно! Но ведь на улице плюс 2–3 градуса! Давно ли это казалось блаженным теплом? Теперь – в конце мая – это собачий холод. Холодно потому, что мы слишком поверили маю, его свежей, мощной зелени. Холодно – от несоответствия реальности нашим представлениям. Стереотипам! И переломить стереотипы бывает труднее, чем переодеться, признав реальность.
* * *
Вчера как-то сама собой откристаллизовалась для меня формула: "лишь тогда, когда говоришь ОТТУДА, ты по-настоящему свободен". И не потому, что не приноравливаешься к меркам этого или того заказчика. И даже не потому, что уже "ускользнул" от всех и неуязвим, – неподсуден! – ведь это не избавляет тебя от ответственности перед самим собой. Чувство свободы – от возможности разговора без посторонних. И на душе – спокойнее, не надо суетиться. Думать об издании, искать благодетеля. Унижаться… И важно ли знать, кто и как прореагирует на твое послание? Это уже их дело. А ты – захотел разобраться в себе самом. И уж постарайся! Отсюда проистекают кое-какие следствия. И прежде всего – зачем сваливать собственные грехи на вымышленных героев? Всё равно, когда пишешь о себе, особенно о себе – прошлом, ты пишешь как бы уже о другом. Воистину протянувшееся за тобой пространство лет, "пространство времени" – криволинейно, дугообразно. И ты всё еще существуешь в каком-то полустершемся году (запись его, может быть, где-то и хранится, пребывает: и бесконечно шумит в окне тот пролетевший дождь!), существуешь, но "под углом" к себе – сегодняшнему. И смотришь на себя сбоку, взглядом созерцающего. Да уже и сама позиция автора, – человека, который отважился писать, отдаляет и в какой-то мере отчуждает тебя от себя. Впрочем, разве и всегда нас не двое? И постоянно совершающийся твой монолог – разве он не является и диалогом? Или ты не споришь с самим собой? И еще. Ведь любое серьезное личностное признание (дневник, исповедь) – это и саморазоблачение, и самооправдание. Пусть проведенное через сомнения, пристрастный допрос совести, пусть преломленное призмой едкой иронии, но – самооправдание. Изначально, "по определению". Ибо иначе автор просто не взялся бы за перо. Это – смертный приговор наоборот. Просьба о воскресении, после смерти.
* * *
Октябрь. Влажный от дождей, потемневший асфальт. И на нем – опавшие листья. Позавчерашние и вчерашние уже успели потемнеть. Они вклеены, вмазаны в шероховатую плоть асфальта и как бы уже ушли на некую глубину, и чем глубже, тем они темнее, как монеты на дне водоема, и контуры их неопределенны под толщей воды – времени. А сегодняшние листья лежат на самой поверхности водоема, – яркие, четко очерченные, местами чуть отставшие от плоскости, еще не "принятые" ею. Резок перепад меж ними – и вчерашними, позавчерашними. Так вот и асфальт запечатлевает ход времени, напоминая о том, что под каждым текущим мгновением – множество прошлых, – вчерашние, ослабленные отголоски сегодняшних…
Мы бросаем монеты в водоем, чтобы когда-нибудь побывать в этом месте еще раз. Может быть, и деревья оставляют свои листья в каком-то слое "временного пространства", призывая нас хотя бы памятью иногда возвращаться туда?..
Поучения Маэстро
Следующий сюжет, вероятно, для меня очень важный, мне опять-таки было бы легче (объективности ради) описать, как бы глядя со стороны, говоря о себе в третьем лице. Скажем, так: "Он хорошо помнил: его вызвал директор (В. А. Пушкарев) и сказал ему: "Я ухожу, но еще что-то могу для Вас сделать. Хотите, назначу – заведующим отдела?" Пауза. Молчание. Долгое, томительное. Как ему было объяснить директору, что делание карьеры по службе никогда не влекло его, и он растерянно молчал. Между тем собеседник, предлагавший ему другую судьбу, словно бы начиная чувствовать мотивы его смущения и отыскивая нравственные зацепки, продолжал: "Я понимаю, у Вас есть свое лицо. Вам это ни к чему. И всё же, замечу. Это – нужно. И если хотите, благородно. Благородно быть человеком-затычкой. Чтобы дерьмо не поперло… Так еще Игорь Эммануилович говорил. И я тоже выполнял эту функцию. Но Ваши мотивы мне понятны".
Собственно, этим сюжет и исчерпывается. Но то, что было предложено мне, оказалось по своей сути чем-то вроде искушения. Поэтому вызвало в памяти образ совсем другого персонажа. Впрочем, уже знакомого…