Едва ли мог предполагать Анреп, даже с его "животным" чутьем, в те мартовские дни 1917 года, что он больше не вернется в Россию и, возможно, никогда больше не увидит Ахматову. Но знал, что ему необходимо проститься с Ахматовой, с которой он встречался в эти дни при любой возможности. Биограф Анрепа пишет:
"Он вновь был захвачен присущим ей (Ахматовой. – С. К.) мистическим чувством судьбы, ее трагической изысканностью и стихами. Ее чувства к нему остались прежними, хотя он еще раз повторил ей, что намерен связать свою дальнейшую жизнь с Англией. Вдали от семьи его романтическая влюбленность приобретала особенную значительность, чего никогда не случилось бы в обычной жизни. Хнычущие дети и женщина, не умеющая одеться как подобает и не переносящая светского общества, никак не способствовали подобным чувствам. И все же Борис тянулся к семье. Хотя он и был по природе своей авантюристом, его привлекали английский здравый смысл, честность и свобода, а это в свою очередь выражалось в стремлении к стабильной семейной жизни" (Там же. С. 117–118).
В своих воспоминаниях сам Анреп писал: "Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое-где слышны редкие выстрелы. Железнодорожное сообщение остановлено. Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с А. А. Она в это время жила на квартире проф. Срезневского, известного психиатра, с женой которого она была очень дружна. Квартира была за Невой, на Выборгской или на Петербургской стороне, не помню. Я перешел через Неву по льду, чтобы избежать баррикад около мостов. Помню, посреди реки мальчишка лет восемнадцати, бежавший из тюрьмы, в панике просил меня указать дорогу к Варшавскому вокзалу. Добрел до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А. А. "Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах". – "Я снял погоны"" (Ахматова А. Сочинения. Т. 3. С. 446).
Борис Анреп всю жизнь был счастлив, никогда не смущаясь двусмысленностью своего семейного положения. Он был добр, честен, благороден и уверен, что никогда никого не обидел. Чванливая Англия, куда он приехал учиться искусству мозаики и другим премудростям скульптуры и живописи, приняла его доброжелательно и как художника, и как поэта, и, что было немаловажным для его новых друзей, – аристократа.
* * *
Николай Владимирович Недоброво – адресат ряда не только обозначенных его инициалами-посвящениями стихотворений, но и многих "безымянных" стихов Ахматовой.
Развернувшийся между ними поэтический диалог описан и рассмотрен такими исследователями, как Г. Струве, Р. Ти-менчик, Мих. Кралин, Е. Орлова, другими литературоведами и мемуаристами, считающими Недоброво адресатом последнего, прощального в этой истории стихотворения Ахматовой "Вновь подарен мне дремотой…". Оно и сегодня еще нередко печатается без инициалов Н. В. Н., по каким-то причинам не поставленных Ахматовой в последних авторских списках.
То, что стихотворение обращено к Недоброво, подтверждается включением его в триптих "Царскосельская статуя" с посвящением Н. В. Н. ("Уже кленовые листы…", "Вновь мне видится Павловск холмистый…" и названное стихотворение). Само отсутствие посвящения в последнем лишь подчеркивает завершение реального, как иногда говорил в таких случаях Недоброво, – "телесного" начала.
Вновь подарен мне дремотой
Наш последний звездный рай -
Город чистых водометов,
Золотой Бахчисарай.Там, за пестрою оградой,
У задумчивой воды,
Вспоминали мы с отрадой
Царскосельские сады.И орла Екатерины
Вдруг узнали – это тот!
Он слетел на дно долины
С пышных бронзовых ворот.Чтобы песнь прощальной боли
Дольше в памяти жила,
Осень смуглая в подоле
Красных листьев принеслаИ посыпала ступени,
Где прощалась я с тобой
И откуда в царство тени
Ты ушел, утешный мой.
(Октябрь 1916. Севастополь)
Это действительно "песнь прощальной боли", повествующая не о полудетской надуманной любовной разлуке с "виртуальным" возлюбленным, но о трагическом расставании навсегда с одним из самых близких людей. Это не "Песня последней встречи" (как и все 211 стихотворений в ее детской тетради, адресованные Голенищеву-Кутузову), но песня "последней боли", оставшейся с Ахматовой. Отсюда и нарочито убранное посвящение к стихотворению, и замена строк в окончательном варианте "лирического отступления" в третьей главе первой части "Поэмы без героя", возвращающих к памяти о другой боли, казни Николая Гумилёва:
Там за островом, там за садом,
Разве мы не встретимся взглядом,
Не глядевших на казнь очей…
В последнем варианте выделенная строка звучит так: "Наших прежних ясных очей…"
"Царскосельской идиллией" назвала Анна Ахматова свой роман с Николаем Недоброво, развивавшийся главным образом в Царском Селе и Павловске, где они действительно ощущали себя античными персонажами и современниками Пушкина, с весны вслушиваясь в рокот водопадов и с началом зимы любуясь причудливыми ледяными узорами. Недоброво увлекался коньками и лыжами. Ахматова с удовольствием сопутствовала ему в спортивных играх. Вместе им было интересно и весело. При всей своей чопорности Николай Владимирович умел быть по-детски веселым и изысканно остроумным. В первую их "павловскую" осень, еще не омраченную изменами и обидами, Ахматовой было написано светлое стихотворение, хотя и с затаенным ощущением, что всегда так хорошо и спокойно не бывает:
Знаю, знаю – снова лыжи
Сухо заскрипят.
В синем небе месяц рыжий,
Луг так сладостно покат.Во дворце горят окошки,
Тишиной удалены.
Ни тропинки, ни дорожки,
Только проруби темныИва, дерево русалок,
Не мешай мне на пути!
В снежных ветках черных галок,
Черных галок приюти.
(Октябрь 1913. Царское Село)
В поздних заметках Ахматовой и ее рабочих тетрадях появляется запись: "Царскосельская идиллия". Она хотела написать очерк, или "новеллу", как называла свои литературно-биографические эссе о Недоброво, и начала собирать материалы о нем, оказавшиеся весьма скудными. Она возобновляет знакомство с Верой Алексеевной Знаменской, юной приятельницей Недоброво в годы их взаимного общения. Попытки "следопыта", вездесущего Павлика Лукницкого, что-то узнать тоже не дали результатов: никто не мог вспомнить чего-нибудь нового, не известного Ахматовой, или же создавались мифы, не проясняющие, но затемняющие и искажающие облик Недоброво. Приведем одно из таких расхожих свидетельств. Бенедикт Лившиц пишет, вспоминая ночное кабаре 1910 годов "Бродячая собака":
"…пробуя взглянуть на знаменитый подвал глазами неофита, впервые попавшего в него, я вижу убегающую вдаль колоннаду – двойной ряд кариатид в расчесанных до затылка проборах, в стояче-отложных воротничках и облегающих талию жакетах. Лица первых двух я еще узнаю: это – Недоброво и Мосолов. Те же, что выстроились позади, кажутся совсем безликими, простыми повторениями обеих передних фигур.
Сколько их было, этих безымянных Недоброво и Мосоловых, образовавших позвоночник "Бродячей Собаки"? Менялись ли они в своем составе, или это были одни и те же молодые люди, функция которых заключалась в "церебра-лизации" деятельности головного мозга? Кто ответит на этот вопрос?
Знаю только, что именно они, эта энглизированная человечья икра, снобы по убеждениям и дегустаторы по профессии, олицетворяли в подвале "глас божий", чревовещая под указку обеих предводительствовавших ими кариатид. Именно они выражали общественное мнение "Бродячей Собаки", устанавливали пределы еще приличной "левизны", снисходительно соглашаясь переваривать даже Нарбута, но отвергая Хлебникова столько же за его словотворчество, сколько за отсутствие складки на брюках. Разумеется, акмеизм ни в какой мере не ответственен за это, но факт остается фактом: атмосфера наибольшего благоприятствования, окружавшая его в подвале на Михайловской площади, была создана не кем иным, как этой хлыщеватой молодежью" (Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Стихотворения. Переводы. Воспоминания. Л., 1989. С. 517–518).
Этот фрагмент – свидетельство того, сколь злой, беспощадной и необъективной в суждениях была литературная борьба и как необходимо бережное отношение к истории ушедшей культуры. Ахматова напомнила Лившицу, вскоре после первого издания его воспоминаний, что Недоброво вообще не бывал в "Бродячей собаке".
В 1914 году, когда Недоброво переехали в Царское Село (Бульварная, 28) и обострилась ревность "двух дам", явно нарушившая "идиллию", в рабочих тетрадях Ахматовой появляется новая запись, как то всегда случалось у нее, "путающая карты": "Царскосельская идиллия и Парижская трагедия".
Гармонию "Царскосельской идиллии", объединившей Ахматову с Недоброво на короткий срок, разрушает более длительная "Царскосельская идиллия и Парижская трагедия". "Царскосельская идиллия", связавшая Недоброво с Ахматовой, была относительно короткой и омрачилась обоюдной ревностью дам.
И последние строки, сближающие судьбы всех троих – Ахматовой, Гумилёва, Недоброво:
…Что над юностью встал мятежной,
Незабвенный мой друг и нежный,
Только раз приснившийся сон,
Где цвела его юная сила,
Где забыта его могила,
Словно вовсе и не жил он.
Ахматова всю жизнь искала место захоронения Гумилёва и, как ей казалось, была близка к истине. Она встречалась с людьми, "достоверно" знавшими место расстрела и захоронения, уезжала разными маршрутами в предместья Ленинграда и возвращалась с охапками белых цветов, будто бы выросших на месте предполагаемого захоронения. Бесспорно, в связи с этой, так до конца и не проясненной, историей в последних списках "Поэмы без героя" появляется сакральный кедр, возникающий в тексте второй главы первой части как тайное тайных, но несомненно связанное с судьбой Гумилёва:
Здесь под музыку дивного мэтра,
Ленинградского дикого ветра
И в тени заповедного кедра
Вижу танец придворных костей…
О том, что Николай Владимирович Недоброво умер в декабре 1919 года и похоронен в Ялте на Аутском кладбище, она узнала только в 1920 году от вернувшегося из Крыма Осипа Мандельштама. Могила утрачена, то есть "забыта".
Роман Ахматовой с Недоброво был одним из наиболее значительных событий в становлении ее творческой личности и обретении "я" в новой среде, куда ее ввел Гумилёв и где она была принята как жена известного поэта, литературного деятеля, одного из основателей журнала "Аполлон" и путешественника. Гумилёв страстно любил жену, гордился ее красотой, совершенным французским, знанием поэзии и художественным вкусом. Зная, что она пишет стихи, он не придавал этому серьезного значения – тогда все писали. Тем более, он не только в шутку, но и всерьез считал, "что быть поэтом женщине нелепость", и не хотел видеть в своей семье двух поэтов. Мог ли он предположить, что эта "женщина-поэт" очень скоро станет первым поэтом России после Александра Блока? Художественный вкус Гумилёва подсказывал ему, что в его юной жене таится еще не разгаданный феномен искусства. Любуясь ее змеиной гибкостью и чуть-чуть ее опасаясь, он всерьез советовал идти ей в танцовщицы, как бы уже предвидя в ней соперницу Иды Рубинштейн. Может быть, последней повезло, что Анна Гумилёва все же выбрала для себя иной путь.
О том, что "Гумильвица" пишет стихи, было известно, она уже читала их Маковскому в поезде, когда Гумилёвы оказались в одном с ним вагоне, возвращаясь из свадебного путешествия в Париж. Как-то прочла она кое-что, не очень удачно, и на "башне" по просьбе Вячеслава Иванова, заметившего не без иронии: "Какой густой романтизм" – по поводу стихотворения "Пришли и сказали: "Умер твой брат…"".
В отношении людей, как уже говорилось, Ахматова была пристрастна и не прощала обид. При этом на свои обиды обращала меньше внимания, нежели на обиды, нанесенные Гумилёву. Здесь она превращалась в тигрицу, становясь несправедливой, злой и раздражительной.
Люто ненавидела Вячеслава Иванова, но продолжала встречаться с ним на приемах у Недоброво и бывать на "башне", искренне любя и жалея молодую жену Иванова Веру Шварсалон. При внешне равнодушном отношении к Гумилёву не забывала причиненных ему обид другими. Особенно ее оскорбило обсуждение на "башне" поэмы Гумилёва "Блудный сын". Она вспоминала, что после этого обсуждения они возвращались в Царское Село в ночном поезде "буквально раздавленными". Символизм, к которому принадлежал Вяч. Иванов, не хотел уступать своих позиций акмеизму, провозглашенному Гумилёвым. Старшие вели себя высокомерно, младшие, как всегда, наступательно. И когда "учитель" Гумилева Валерий Брюсов занял позицию Вячеслава Иванова, представители молодого, вновь созданного поэтического направления были уязвлены и глубоко обижены.
Хозяин "башни" был общепризнанным мэтром, к нему до конца жизни ездили "на поклон", – и после скандальной (во всяком случае так считала Ахматова) женитьбы на падчерице Вере Шварсалон, дочери внезапно умершей от скарлатины в расцвете сил экстравагантной хозяйки "башни" Лидии Зиновьевой-Аннибал, и после его переезда в Москву, и после его отъезда в Италию, где его навещал незадолго до смерти небезразличный Анне Андреевне Исайя Берлин вместе с известным исследователем творчества Вяч. Иванова Боура. "Зрелищем для богов" иронически называла Ахматова их визит в Рим.
"Вячеславом великолепным" называли Иванова поклонники, вызывая гнев Ахматовой, утверждавшей, что никаким "великолепным" он не был и сам придумал себе этот титул (однако именно под таким заглавием появилась в 1916 году статья известного философа Льва Шестова). Прямое лицемерие увидела Ахматова и в его публичном комплименте ей. Рассказ Ахматовой об этом записал П. Н. Лукницкий: "…когда она в 1–й раз была на "башне" у В. Иванова, он пригласил ее к столу, предложил ей место по правую руку от себя, то, на котором прежде сидел И. Анненский. Был совершенно невероятно любезен и мил, потом объявил всем, представляя АА: "Вот новый поэт, открывший нам то, что осталось нераскрытым в тайниках души И. Анненского"" (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. 1. С. 191–192). Заметим, од нако, что в данном случае его слова оказались не только пророческими, но, как можно полагать, были вполне искренними.
Сохранилась и другая запись Ахматовой: "Вячеслав Иванов, когда я в первый раз прочла стихи в Академии стиха, сказал, что я говорю недосказанное Анненским, возвращаю те драгоценности, которые он унес с собой. (Это не дословно.) А дословно "Вы сами не знаете, что делаете наедине"" (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 93).
Роман Ахматовой с Недоброво – единственный в ее жизни продолжительный роман, протяженностью в несколько лет, вместивший любовь духовную и телесную.
Глава шестая
ПОЗОРНОЕ ПОСТАНОВЛЕНИЕ
В годы Великой Отечественной войны патриотическое самосознание Ахматовой поднимается на новую ступень – гражданственности. В 1914 году Натан Альтман, автор ее знаменитого портрета, подарил ей маленький карандашный эскиз с надписью: "Солдатке-Гумилевой", поскольку Николай Гумилёв был в действующей армии. Теперь она об этом вспомнила, снова называя себя "солдаткой", уже из-за сына. Льву Николаевичу Гумилёву, встретившему войну в местах весьма отдаленных, на поселении, удалось прорваться на фронт: он служил в штрафной роте и был среди бравших Берлин.
Вернувшись в первых числах июня 1944 года в Ленинград из Ташкента, где была в эвакуации, Ахматова, не очень любившая участвовать в публичных мероприятиях, активно включается в литературно-общественную жизнь. 5 июня выступает на празднике Пушкина в Царском Селе, дает согласие на членство в правлении Ленинградской писательской организации и, как говорят, даже готова была возглавить ленинградский общественно-литературный журнал "Звезда" (который будет фигурировать в постановлении).
Возвращаясь к событиям тех дней, Ахматова пишет: "Позволю себе напомнить одну интересную подробность 1946 г., кот<орую>, кстати сказать, все, кажется, забыли, а там, м. б., и не знали. В этом самом <1946> г., по-видимому, должно было состояться мое полное усыновление. Мои выступления (их было 3 в Ленинграде) просто вымогали. Мне уже показывали планы издания моих сборников на всех языках, мне даже выдали (почти бесплатно) посылку с носильными вещами и кусками материи, чтобы я была чем-то прикрытой (помню, я потом называла это – "последний дар моей Изоры")" (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 193).
Собрание литературно-художественной интеллигенции Ленинграда было срочно и неожиданно для всех созвано в августе 1946 года в торжественном зале Смольного. Доклад А. А. Жданова, в котором поэзия Ахматовой была названа "поэзией взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной", а сама Ахматова представлена как "не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой", на первый взгляд потрясал своей несуразностью. Доклад являлся своего рода разъяснением постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года "О журналах "Звезда" и "Ленинград"", которые подверглись резкой критике за публикации А. Ахматовой и М. Зощенко.
Однако Анна Ахматова увидела в абсурдности предъявленных обвинений истинно макиавеллиевский смысл. Она писала:
"Очевидно, около Сталина в 1946 был какой-то умный человек, кот<орый> посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности [моих] стихов (им были полны ругательные статьи 20–ых и 30–ых годов – Лелевич, Селивановский) и заменить его обвинением в эротизме.
Несмотря на то, что, как всем известно, я сроду не написала ни одного эротического стихотворения, и "здесь" все громко смеялись над Пост<ановлением> и Докладом т. Ж<да-нова>, – для заграницы дело обстояло несколько иначе. Ввиду полной непереводимости моих стихов,
(Хулимые, хвалимые,
Ваш голос прост и дик -
Вы непереводимые
Ни на один язык.)
они не могли и не могут быть широко известны. Однако обвинение в религиозности сделало бы их "res sacra" и для католиков, и для лютеран и т. д. и бороться с ними было бы невозможно. (Меня бы объявили мученицей.)
То ли эротизм! – Все шокированы (в особенности в чопорной Англии, что тогда было существенно, см. фулт<он-скую> речь Черчилля)" (Там же. С. 192–193).
Тем не менее пущенная "утка" об эротизме Ахматовой была подхвачена желтой прессой Запада и осела в некоторых, посвященных ей литературоведческих исследованиях, фальсифицируя "биографию", о достоверности которой она очень заботилась в последние годы. Возвращаясь к позорным страницам истории и резонансу тех событий в зарубежной прессе, Ахматова пишет в июне 1962 года: