Где он был после этого? Кто его знает. Иные
Говорят - отправлял телеграмму, побрился и ногти остриг;
Но меня на прощанье облапил, целуя впервые,
Уколол бородой и сказал: "До свиданья, старик!"
"На грани"
Между тем, несмотря на весь пафос прощания, РАПП не унимался. Авербах заявил, что у гроба ему "хотелось не плакать, а полемизировать". Продолжив и после смерти критиковать Маяковского, так и не отмывшегося от "грязи старого общества", рапповцы с еще большим усердием взялись за "попутчиков", тех, кто не имел громкого имени и должной защиты.
Первой мишенью стал Валентин Катаев.
В майском номере журнала "На литературном посту" за 1930 год рядом со статьями на смерть поэта критик Иосиф Машбиц-Веров выступил с развернутым исследованием под предупреждающим заголовком "На грани", посвященным творчеству и личности Катаева.
Этот въедливый обзор катаевской прозы 1920-х годов, на самом деле, весьма неглуп и проницателен.
С основными мыслями зоила хотелось бы даже согласиться, если бы он остановился и заметил, что, хотя писатель ему и чужд, пусть себе пишет, если ему так хочется. Ну это я, конечно, "мелкобуржуазно" замечтался… Как бы не так - следовали громогласные выводы о том, что "не место такому мировоззрению" в нашем дивном небывалом мире, от которых было совсем близко до крика о "недострелянной сволочи". Статья оказалась симптоматичной, отразившись на дальнейшей литературной стратегии Катаева.
"Валентин Катаев, несомненно, один из очень одаренных писателей, - лестно начинал "напостовец" Машбиц-Веров. - Меткая и свежая наблюдательность, веселое остроумие, бесспорная культура слова - эти характерные для творчества Катаева черты редко встречаются в таком свободном и богатом сочетании. - И немедленно добавлял кислоты: - Но вот что показательно: при всех своих бесспорных достоинствах Валентин Катаев не из тех писателей, которые стоят в первых рядах нашей литературы. Он не актуален для эпохи. Он никуда не зовет, не будит, его дело скорей всего в том, чтобы усыплять". (Кстати, журнал допустил, повторяя выражение Леопольда Авербаха, "зловещую опечатку": вместо "не будит" - "не будет".) Распаляясь, критик выводил писателя из его "людей", то есть персонажей, "даже не опустошенных, а просто пустых, позорно поверхностных" и предупреждал, что такое дарование "начинает выполнять социально-вредную, регрессивную роль", ведь покой в грозовое время означает капитуляцию перед врагом.
Отталкиваясь от "Отца" и путешествуя по многим рассказам (но полностью игнорируя катаевскую "поденщину"), Машбиц-Веров подмечал всюду черты, позволявшие нарисовать психологический портрет самого писателя. Во-первых, он уличал Катаева в "биологичности", приятии "непреоборимого закона жизни" "со всей ее грязью, которая тоже в конечном счете "прекрасна"". "Мы отвечаем совершенно отчетливо: да, мотив о высшей "правде" жизни "самой по себе" лежит в основе всего творчества В. Катаева… Он превращает это "биологическое" мировоззрение в некую абсолютную философию, годную для всех времен и классов". Во-вторых, в Катаеве обнаруживалось "своеобразное делячество, "использовательское" отношение к жизни, теория приспособленчества". И здесь Машбиц-Веров, употребив жирное словцо "рвачество", обнаруживал "американца-дельца": "Главное: втянуться в жизнь, вцепиться, всосаться в нее". Критик замечал, что блага земные важны не из "жажды наживы": "золото как самоцель" - это не про Катаева. Его потребительство носит характер эстетства, самолюбования, чувственного развлечения: "…это ярко выраженный эвдемонизм, т. е. стремление возможно полнее, возможно богаче насладиться жизнью". Ах, как хорошо наслаждаться - женщинами, вещами, вином, "гастрономией" (женщина оказывается "отдыхательным приспособлением", игрушкой, ""удобством" домашнего и ночного обихода"), однако критик признавал за писателем и острое желание любви. Сильны у Катаева и иные "идеалы": наслаждение искусством и природой. Но, подбивая итог, Машбиц-Веров был неумолим: "развитое духовно" мещанство "еще более социально опасно", чем мещанство обыкновенное, а Катаев именно выразитель "богемской части" городских мещан. По сути, он замаскировавшийся враг (его "биологическое" переходит в "область социологии"), намеренный "приспособляться к фактически господствующему порядку жизни, хотя бы жизнь эта была "чужой", враждебной". По крайней мере, на свирепый вопрос: "Кто он, враг или художник, которого можно "переделать", изменить, "перетянуть" на сторону революции" - звучал неумолимый ответ: "Он переходит к стану врагов".
Статья в таком журнале имела большое значение. Несмотря на литературную полемику того времени, невозможно преуменьшать вес РАППа, лишь нараставший до момента внезапной "ликвидации" этого объединения в 1932 году. Тогда же в журнале "Красная новь" Машбиц-Веров получил пусть легкий, но отпор в статье критика Берты Брайниной "Творческий путь Валентина Катаева", призвавшей учитывать "сложный, трудный, крайне неровный рост писателя, постепенно превращающегося из одинокого мечтателя, ушибленного революцией, сначала в несмелого ее попутчика, а потом и в союзника". "Все же несколько строк из записной книжки Чехова дают мне больше, чем все написанное Машбиц-Веровым", - парировал Катаев только в 1935-м.
Писательница Валерия Герасимова, хорошо знавшая рапповских лидеров Леопольда Авербаха и Владимира Киршона, вспоминала: "Эта клика путем неисчислимых ухищрений добивалась монополистического положения в литературе. В их руки перешли почти все журналы. От них зависели литературные судьбы. Они широко печатались, прославляя друг друга и затаптывая им неугодных. Особенно всевластными стали рапповцы, заявляя, что являются "ячейкой партии в литературе". Нелегко было тогда - даже внутренне - противопоставить этому что-нибудь…" Муж Герасимовой, Александр Фадеев, рассказал ей: катаясь в автомобиле с Авербахом и Киршоном, они задавили прохожего, и за это ничего не было.
Если говорить об идейности рапповцев, то им был как будто бы свойствен своего рода религиозный фанатизм. Так некоторые верующие, особенно неофиты (в штыки воспринимающие "светское"), отвергают в искусстве всё, что противоречит "канонам" и может "соблазнить". Рапповцы требовали от писателя стремления к трудной "святости", "грешникам" предлагалось либо "перековаться", либо сгинуть. Решительное неприятие "медиумического" (то есть свободной литературы) буквально означало вопрос: "А каким духом это вдохновлено?" Рапповцы были по-своему логичны, их твердость возникала из обещаний делать литературу "по букве" марксизма, но ведь и само строительство социализма было новой религией. Революция как классовый переворот вверх тормашками подразумевала коренное изменение всех областей старого мира, не исключая прежнего искусства.
Но вопрос вот в чем: если конечный идеал верующего человека - спасение души и царствие небесное - и тогда отречение от помех объяснимо, то как понять религиозную истовость в связи с материалистической идеей? Ну да, вожделенная цель - бесклассовое общество, равенство, благополучие, и ради блага человечества на земле можно благословить жертвенность и воинственность, но действительно ли на этом пути нужно налево и направо уничтожать "неправоверную" литературу как мещанскую, сюсюкающую, "мелкотемную"? Сама окончательная победа большевизма не есть ли победа "высокого мещанства", мира достатка, комфорта и красоты, пускай и облаченного в "одежды культуры"? Или в большевизме заложено что-то иное - иррациональное, конфликтное, острое, что гораздо важнее и занимательнее для его апологетов, нежели далекая сладость коммунизма?
И тут я уже прямо цитирую то, что "напостовец" Машбиц-Веров предъявлял Катаеву - "мещанство в культурных одеждах", любовь к женщинам, удовольствиям, природе. Критик (как и его единомышленники) как будто и не задумывался о цели борьбы, конечной точке маршрута. Рапповцев заботил "ожесточенный поход" против всех и вся, и, кажется, главная прелесть состояла в самой ожесточенности.
Конечно, ликвидация РАППа не означала отказа от догматизма, занималась заря "социалистического реализма", но горячка неофитства спадала.
Впрочем, по свидетельству Герасимовой, главные рапповцы были пламенными неофитами на словах, а в жизни - расчетливыми "кремлевскими барчатами" в отличие от своих предшественников эпохи военного коммунизма: "Несмотря на идейную дубовость позиции пролеткультовцев, им все же нельзя было отказать в субъективной честности, бескорыстии. Иное дело вожачки РАППа. Помимо "славы" вскоре появились (как побочный, но далеко не безразличный для них элемент) блага материальные: квартиры, дачи, деньги. Киршон, румяный, откормленный красавчик, был своеобразным "богачом", самодовольный нувориш, сочетающий потребительские радости с утверждением себя на ролях "защитника интересов рабочего класса". И называли они все себя беззастенчиво "пролетарскими" писателями, хотя обращались с живыми, конкретными трудящимися с хамским пренебрежением". Друг детства Авербаха по Саратову Георгий Александров вспоминал, что тот изначально был "барином", из семьи, принадлежавшей к "крупной буржуазии": "Свой выезд, кучер, лакей и горничная", а после революции процвел пуще прежнего, будучи племянником Свердлова и став шурином Ягоды.
Вот тут занятный момент: Катаев с открытым забралом и юным запалом выказывал стремление жить хорошо, ловко устроиться, наслаждаться, он эстетизировал эти намерения в литературе в то время, как другие литераторы, обогнав его и по влиянию, и по доходам, с постными физиономиями вопили о "суровых битвах с врагами революции".
При этом хочется отметить, что рапповцы не были лишены талантов: в проповедях Авербаха есть интеллект и задор, а если драматургия Киршона и вызывает сомнения, то можно вспомнить, что песню на его стихи любят и поют по сию пору ("Я спросил у ясеня"), любопытны критики Селивановский и Лелевич (все названные расстреляны), да и Машбиц-Веров (которому расстрел заменили десятью годами лагерей, и по-катаевски доживший до восьмидесяти девяти лет), как уже сказано, неглуп и проницателен.
Одними "фельетонами" от советской власти не отделаться - это Катаев понял еще до "напостовской" статьи. Впрочем, похоже, к необходимости полнее и нежнее отдаться политическому отнесся без особого драматизма. В конце концов, альтернативой кнуту был медовый пряник положения.
В сентябре 1930 года в "Литературной газете" РАПП учинил анкетный опрос писателей под громоздким, но снисходительным заглавием "За активное участие попутничества в революционной практике рабочего класса". Среди "представителей попутничества" - Виктор Шкловский, Николай Тихонов, Борис Лавренев. "Попутчик" Катаев обращался к "господам-товарищам" голосом смиренным и просительным: "От пролетарского литературного движения я жду очень и очень многого. Жду, во-первых, революции в области формы. Во-вторых, дружеского руководства и помощи в поисках темы и выработке широкого политического и философского миросозерцания. В-третьих, обстоятельной, серьезной, внимательной и принципиальной критики. В-четвертых, создания вокруг советского писателя атмосферы искреннего полного доверия и уважения к его трудной и ответственной работе. В-пятых, привлечения так называемых попутчиков (между прочим, терпеть не могу этой соглашательской клички), и меня в том числе, к постоянной работе ассоциации пролетписателей, хотя бы в дискуссионном порядке и без права решающего голоса". А заканчивал и вовсе уверенностью в великом торжестве "пролетарской литературы", которая "во что бы то ни стало должна перекрыть чрезмерно еще почитаемых у нас классиков феодальной и капиталистической России".
Все было "на грани" - и успех, и наказание. Кнутом помахивали тревожно близко. Так, в литературной энциклопедии 1931 года статья о Катаеве (написанная все тем же доброжелателем) имела обвинительный уклон:
"Основной мотив творчества К., повторяющийся в разных вариациях: жизнь прекрасна и "оправдана" "сама по себе" тем, что она - жизнь… Каков социальный смысл этой философии "непосредственной жизни", к-рая "изумительна" и "оправдана" сама по себе? Это - философия мещанства, философия людей, к-рые не хотят переделывать жизнь, устали бороться с ее невзгодами и способны только наслаждаться ею. К. никогда не поднимается в своем творчестве до общественно-значительной сатиры… Выразительные средства К. вскрывают ту же социальную природу среднекультурного, зажиточного, городского мещанства… В последний период К. пытается преодолеть обывательскую ограниченность своего кругозора и приблизиться к социалистической стройке".
Вот эти-то последние годы "перековки" (конец 1920-х - начало 1930-х годов) позволили Катаеву сберечь себя и закрепиться в литературе, не разделив участи Булгакова, писавшего в стол.
Часть четвертая
"Безумный матч над взмыленной страной"
"Подшефный писатель", или Певец тормозного завода
В апреле 1929 года партия приняла план первой пятилетки. Началась эпоха "великого перелома", совпавшая с Великой депрессией в Англии, Франции и США.
У индустриализации, которую тогда еще называли "перестройкой", были имена: Магнитогорск, Днепрогэс, Кузнецкстрой, Харьковский тракторный, Сталинградский тракторный… Плюс число 518 - столько дополнительно строилось заводов. Электростанции, железные дороги, перевооружение… Жертвенный подвижнический труд миллионов - массовый энтузиазм и железное принуждение… К "перестройке" (по лекалам Петра I) были привлечены иностранные специалисты. В 1930 году было развернуто строительство около полутора тысяч промышленных объектов.
В феврале 1931 года Сталин потребовал выполнить пятилетку в три года по "решающим отраслям промышленности", потому что: "Отсталых бьют".
Катаев, кажется, не сразу сообразил, что требуется или что происходит. 1 июля 1929 года в "Литературной газете" вышел его очерк "То, что я видел" (тот самый, раскритикованный среди прочих Маяковским) - ехидно-раздраженные впечатления от посещения Московского тормозного завода. Позевывая и хмыкая, Катаев гулял по заводу, где создавалась одна большая вещь - тормозной насос. На "производственные частушки" из громкоговорителя "никто не обращает ни малейшего внимания" - "привыкли, да и не интересно". Формирование коммун и бригад тоже бесполезно: "Во-первых, эти попытки не всегда приводят к положительным результатам, а во-вторых, образование такого рода бригад является, собственно говоря, выгодным только для объединившихся рабочих и для общего дела пользы почти не приносит". Автор подходил к молодому заводчанину с вопросом о невыгодности социалистического соревнования. "На мой провокационный вопрос… комсомолец злобно от меня отвернулся, маленькие его глаза стали как дробинки, и он, круто нажав на рычаг, включил станок". Общий же настрой статьи был, пожалуй, троцкистским (и это в год высылки Троцкого из страны) - рабочие несознательны, захвачены инерцией, довольствуются "реакционными формами" (в подтексте упрек "большинству", наспех принимаемому в партию), в то время как "революция продолжается" и не может не продолжаться, но благодаря немногим: старым партийцам и юным кадрам - "неудовлетворенность, движение, целеустремленность, борьба, повышенная температура, учащенный пульс, жила на лбу…".
Последовал град ответов. "Пошляки на литературных гастролях" - называлась статья в "Комсомольской правде" "рабочего Н. Яковлева": "Кажется, что устами Катаева говорит сидящий в суфлерской будке классовый враг… Такие выводы, какие сделал Катаев после гастролерского визита на Тормозной завод, мог сделать только чуждый рабочему классу человек… Печать барского высокомерия и литературной пошлости…"
"Литературная газета", покровительственно сочувствуя заблудшему "попутчику", в редакционной статье называла его позицию "ложной" и "фальшивой" и призывала "вскрыть объективно-реакционную сущность этого "романтизма"".
"Катаев чушь городит… - сообщали пролетарии в "Молодой гвардии". - Пишет он о рабочих не по-человечески, а по-офицерски. Вороной залетел, вороной каркнул и улетел".
Черная ворона, белый офицер… Не взять ли на прицел?
Вскоре Катаев рассказал жене в письме на дачу: "Я упиваюсь летней Москвой, ночными починками трамвайных путей, рассветами, духотой и пр. Мыслей - тьма. Мировоззрение шатается и трещит. Наверное, скоро я сочиню нечто замечательное".
В 1929 году "Литгазета" ввела специальный отдел - "Писатели на фронте соцсоревнования".
Журнал "30 дней" организовал выезд писателей в образцовую сельскохозяйственную коммуну "Герольд" - о чем Катаев немедленно написал очерк "Путешествие в страну будущего" (1929). Коммуна была создана еще дореволюционными эмигрантами, в первые годы нэпа вернувшимися в Россию. Очеркист умилялся яркой энергетике и передовой технике: "Они привезли с собой из Америки множество новейших сельскохозяйственных машин, большую волю к свободному труду" и признавал: часть коммунаров разочарованно "возвратилась в Америку". По сути получился прелестный рассказ - больше о природе, чем о ее возделывании, где люди были неотделимы от лесных и полевик пейзажей, а также от бабочек, пчел и цыплят. Конечно, Катаева занимали коммунарки с "нежнейшими розовыми платками" на головах: "издали девушки похожи на поспевшую землянику", но и корова предстала привлекательной: "…глаза у "Пеструшки" такие божественно-выпуклые, такие розовые губы, такая гибкая шея, такие женственные формы, что поневоле хочется прочесть не "Пеструшка 18,10 отрубей", а по крайней мере "Эрнестина Витольдовна, 3,6 порций фисташкового мороженого"", да и в инкубаторе было интересно: "На ваших глазах яйцо вздрагивает. На его фарфоровой поверхности возникает звездообразная трещина, точно кропотливый рисунок тушью на боку китайской чашечки". Но, похоже, главным впечатлением стала встреча с пчелой: "Тонкая волосяная петля со свистом проносится в воздухе и молниеносно кружится вокруг головы, путаясь в шевелюре… Ай! Острый, обжигающий укол в лоб… Жгучая память о меде, которого не отведал".
Тогда же, в 1929-м, он посетил сельскохозяйственную артель в Нижневолжском крае и написал пьесу "Авангард" о создании мощной коммуны наперекор осторожным и темным "элементам", ставшим злобно-враждебными. Кто-то пошутил, что если в финале западного расхожего сюжета герой, обняв возлюбленную, попирает труп врага, то советский популярный сюжет венчает гибель героя. Это абсолютно соответствует концепции "Авангарда": председатель коммуны Майоров отдал жизнь ради урожая пшеницы и колонны тракторов, любящая его женщина заплакала, зато в финале зазвучали нескончаемые голоса работников: "Я за него! Я за него! Я за него!"