Катаев. Погоня за вечной весной - Шаргунов Сергей Александрович 34 стр.


Впрочем, уже в 1934 году Алексей Гарри в "Литературной газете" в статье "Жертвы хаоса" ставил под сомнение героизм, изображенный Катаевым: "Бетонная истерика в конечном итоге стоила Советскому Союзу немало денег. И "герой" этой весьма печальной, но и очень поучительной эпопеи, корреспондент РОСТА в Магнитогорске (в романе - Винкич), в течение двух лет бомбардировавший советскую печать беспринципной и выхолощенной информацией о величайшей стройке в истории новой техники, несомненно, несет очень значительную долю ответственности за заблуждение отдельных горячих умов… В. Катаев заблудился в хаосе".

Строителей ждали разные судьбы. Якова Гугеля (управляющего Магнитостроем) расстреляли в 1937 году, главного инженера Василия Сапрыкина приговорили к ссылке (но в 1941-м полностью оправдали). О своем герое-инженере Катаев говорил: "Представляю, чем он должен был кончить - осуждением за шпионаж и вредительство". Тамаркин (романный Маргулиес) действительно кончил жизнь трагически. В 1937-м, по утверждению писателя Александра Авдеенко, "не желая разделить судьбу репрессированного начальника Уралвагонстроя Марьясина, он поцеловал спящую жену, пошел на строительную площадку и приложил руки к обнаженным высоковольтным проводам".

Через тридцать с лишним лет после стройки Катаев опять оказался на Магнитке и сказал, что никогда ее не забывал. Слукавил ли?

Быть может, действительно он ощутил себя соучастником "огромного творчества" - азарт захлестнул его тогда, испещрявшего блокнот малейшими подмеченными деталями (брезентовая спецовка и красные штиблеты бригадира, платочек и тапочки комсомолки) и сумевшего передать бешенство организованной стихии.

Опрощение, побег к рабочим - лишь бы избавиться от клейма "богемского попутчика".

"За стеной Урала" сокрылся он от пашей могущественного РАППа…

"До сих пор я писал, так сказать, вслепую, более полагаясь на чувство, чем на разум", - винился Катаев в "Литературной газете", рапортуя партии, что теперь-то теоретически подковался: "Я поглотил "Диалектику природы", несколько томов Ленина, перечитывал речи Сталина". Он прожил четыре месяца в политотделе Раздорской МТС и, собирая материал, одновременно "вел протоколы производственных совещаний, планировал распределение тягловой силы, учитывал количество обмолоченного хлеба, дежурил на элеваторе"…

Теперь он будет новым Катаевым, певцом рабочих и колхозников. "Задача громадная, требующая большого спокойствия, выдержки и напряжения сил". Главное слово: спокойствие. Оставьте в покое.

Но это была не защитная реакция, а сильная заявка.

Он понимал: хочешь быть в первой обойме - попади в "нерв времени".

Он не повел себя, как Демьян Бедный, хотя мог катиться дальше под его крылом. От Магнитки можно было отделаться неделей, ну даже месяцем наблюдений… А вот на год уйти с головой в серый бетон - как это не похоже на лирика и эстета! На год лишить себя столичных увеселений и повсеместных заработков! И одновременно как это на него похоже, неунывающе-волевого, вымуштрованного Гражданской войной и способного круто менять жизнь.

Так ведь было и за десять лет до того, когда он, выйдя из подвала ЧК, знал: "…что-то нужно сделать, как-то немедленно поступить, зацепиться за что-то и быть втянутым в эту чуждую и радостную жизнь" ("Отец"). Чуждую и радостную. Радостную, но чуждую. Может, Катаев и впрямь пытался переделать себя вслед за страной с ее пятилеткой?

И все равно странно, как его, разнопланового, предприимчивого, неугомонного, хватило на столько времени? Как чувственное сердце переносило беспросветные технические будни? Были ли ему милы и близки окружавшие на стройке запаренные люди (например, Хабибула Галиуллин, из-за безграмотности даже не умевший объяснить механику своего достижения)? А многомесячные дежурства на машинно-тракторной станции?

Впрочем, Катаев уже был когда-то добровольцем и прошел войну рядом с простыми солдатами…

"А мездра вся в дырках!"

В 1931 году появилась пьеса "Миллион терзаний", забавно построенная на путанице "социальных ролей" и высмеивающая немолодого безработного "либерала" интеллигентной наружности Экипажева, противника "победивших хамов".

Смех смехом, но в финале поневоле вспоминаешь это самое многажды повторенное в пьесе библейское имя "Хам": от Экипажева отказывается сын Миша, ставший милиционером и взявший фамилию жены-кондукторши "Ключников" - он тащит отца за шиворот в отделение. И это при том, что герой боится ареста, а Миша еще вначале предупреждает его, чем закончатся антибольшевистские разговоры. Водевиль (с трагическим подтекстом), поставленный Московским театром оперетты, а затем Ленинградским театром музыкальной комедии, был встречен прессой одобрительно. Хотя, по мнению критика Берты Брайниной, Горький мог подразумевать именно катаевскую пьесу, когда осуждал "характер анекдотический" произведений, посвященных "остаткам разрушенного мещанства", "человеческого хлама" ("из их среды выходят бракоделы, вредители, шпионы и предатели").

В том же 1931-м Катаев приехал в Берлин, где Лессинг-театр поставил и эту пьесу, и "Авангард". Что до "Миллиона терзаний", как вспоминал Катаев, "играли в пьесе замечательный германский актер Гумолька и Элен Сандрок, одна из первых исполнительниц ибсеновского репертуара. Здесь она уже играла комическую старуху".

24 сентября 1931 года он сообщал "дорогому Мусенышу" из Берлина: "В Европе адовый кризис. Это чувствуется на каждом шагу… 26-го уеду на 1–2 дня в Прагу, где премьера Экипажева… Европа - дрянь. Единственная жизнь - у нас. Меня называют в Берлине "этот молодой русский". Мерси. Был в рабочих кварталах. Меня чуть не побили Гитлеровцы (местные фашисты). Был в лучшем местном локале "Риа Рита". Это - мрак. 6 банкиров, 3 бляди, штук 12 "так себе грансдам" и оркестр джаз помесь Москвы и Италии. В разгаре веселья в зал впустили штук 20 больших воздушных шаров, которые веселящиеся тузы методически давили ладонями и поджигали сигарами. Я ел бифштекс, вселяя ужас, т. к. остальные пили французское шампанское. Плюнул и ушел. Башмаки ношу принципиально старые, завел дружбу с шофером".

Следом уместно упомянуть более позднюю (1934 года), но жанрово примыкавшую сюда пьесу "Дорога цветов". Зощенко советовал дать ей название "Меня никто не понимает", которое кажется ерническим, но имеет второе дно - с горечью. Комедия была поставлена в театрах сорока семи городов Советского Союза. Популярный лектор и писатель Завьялов любит успех, женщин и наслаждается "свободой чувств". Как и Катаев, герой живет с женой и тещей, вздыхающей о его изменах: "Опять вчера его видели с новой. На катке". А вот он заявляет нечто, на что Зощенко не мог не обратить внимания: "Сверхчеловек. Ницше… Освобожденный человек, юберменш, смело и гордо идет по дороге цветов". Не катаевская ли это этика и эстетика - воспринимать жизнь как пеструю "дорогу цветов" среди вечного лета?

Завершается же водевиль полным фиаско героя, запутавшегося в "амурных историях", запретом его книги и разгромной публикацией в газете "Правда" под названием "Пошляк у микрофона". Явная отсылка к антикатаевской филиппике в "Литературной газете" "Пошляки на литературных гастролях".

Все-таки автор - неисправим, такой вывод сделала газета "Советское искусство". 17 мая 1934 года в статье "Куда ведет "Дорога цветов"" театральный критик Владимир Голубов (его потом убьют вместе с Соломоном Михоэлсом) писал: "Наша многообразная действительность оказывается вне поля зрения Катаева. Для него она в этой пьесе только фон и источник отыскания в ней еще неистлевших частиц старого. В пьесе эти частицы гиперболизированы и предстают гигантскими глыбами цинизма и обывательской пошлости".

В 1960-е годы в Америке в одном из университетов пожилой американский профессор спросил у тоже немолодого Катаева:

- Валентин Петрович, не напоминает ли вам что-нибудь фраза "а мездра вся в дырках"?

- Кто вы? - Катаев вздрогнул.

Оказалось, это был Юрий Елагин, музыкант и литератор, в 1934-м участвовавший в худсовете Вахтанговского театра, где проходила читка "Дороги цветов". По сюжету, Завьялов пытается увести замужнюю женщину Веру Газгольдер, но, торгуясь с ее мужем из-за шубы, восклицает: "А мездра вся в дырках!" Худсовет корчился от хохота, а, отсмеявшись, фразу про "мездру" (изнанку выделанной кожи) предложил убрать: "звучит двусмысленно" ("Я не желаю слышать эти гадости", - возмущена и Вера). Катаев, побледнев, заявил, что скорее откажется от пьесы, чем от "мездры".

И отстоял!..

Несомненно, драматургическое преуспеяние сильно поправило его материальное положение.

Надежда Мандельштам вспоминала: "Деньги оказались отличным стимулом для изобретательства, и все мечтали написать многолистный роман или пьесу. Особенный соблазн представляла собой пьеса: человек, удостоившийся "поспектакльных", расцветал на глазах. Катаев рассказывал басни про счастливых драматургов. Про одного он выдумал, будто тот зафрахтовал машину и она следует за ним в черепашьем темпе, не отставая и не перегоняя. Драматург идет по бульвару, а машина ползет рядом с ним по мостовой на случай, если ему вздумается куда-нибудь поехать. Это было пределом величия, потому что о собственных машинах до конца 1930-х годов никто не мечтал. Счастливец, у которого пьеса пошла в Художественном, немедленно менял жену".

Сбылось и пророчество Маяковского: Катаев начал кататься за рубеж, вызывая зависть окружающих… 7 февраля 1932 года Всеволод Иванов записал в дневнике о собрании в Доме ученых "актива" Федерации объединений советских писателей: "Была дикая скука. Кончилось тем, что стали рассказывать сказки и Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню".

При этом - кнут по-прежнему посвистывал и пощелкивал - в разделе "Драма" "Литературной энциклопедии" "богемный попутчик" был удостоен особой ласки: "Надрывный психологист и анекдотист Вал. Катаев во власти наследия прошлого. Через его очки и приемы он видит и сегодняшнее, видит его извращенно, то в какой-то карамазовской похоти кошмара ("Растратчики"), то в гипертрофии обывательского анекдота, скользящего по поверхности высмеиваемых и вышучиваемых явлений ("Квадратура круга")".

В целом пресса хотя и стала относиться к Катаеву терпимее, но сохраняла прохладцу, как к чужаку. Так, в уже упоминавшейся статье 1932 года "о творческом пути Катаева" из четвертого номера "Красной нови" Берта Брайнина отмечала у него "лирическую грусть по нетронутому разложением патриархальному интеллигентско-буржуазному мирку" и утверждала: "Мы имеем дело не столько с философией сытости и довольства, сколько с философией отчаяния и безысходности. И неизвестно, чего здесь больше - второго или первого… Заставляет обратить на себя внимание большое мастерство в подаче полуболезненных, полубредовых, а иногда и целиком бредовых состояний человеческой психики… Автор не видит четких перспектив, не видит закономерности социального процесса, люди у него всегда подвержены гипнозу случайности… По существу, выхода нет. Герои его не находят. Они идут "на авось", их хватает на дерзкий выпад, на риск, на донжуанскую позу". (Забавно, что Брайнина "контрабандой" протаскивала в статью запретное: усеченно и благожелательно давала цитату Катаева о "бессонной удивительной энергии", которую писатель, по ее словам, "воспевает", забыв добавить, что энергия исходила от Троцкого, а рядом и прямо цитировала слова Троцкого о "нелиричности нашей эпохи", правда, будто бы с этим не соглашаясь.)

"Острые ребята!"

23 апреля 1932 года грянуло постановление ЦК "О перестройке литературно-художественных организаций".

РАППу пришел конец.

Его вожди принялись сопротивляться изо всех сил. О тех событиях подробно пишет в мемуарах Валерий Кирпотин, составлявший Декларацию о самороспуске всех литературных организаций и подготовке учредительного съезда советских писателей. Сталин, который, по словам Кирпотина, "в эти годы был в лучшей своей форме, умел учитывать особенности среды", пригласив рапповцев, потребовал подписать декларацию и призвал отказаться от навязывания искусству шаблонов марксистской теории: "Вы создаете впечатление, что художнику, прежде чем писать, нужно предварительно изучить категории диалектики и потом уже переводить их на язык образов. "Анти-Дюринг" нельзя непосредственно трансформировать в романы или стихи. Писатель должен обратиться к действительности. И главное требование, которое предъявляет партия, можно сформулировать в двух словах: пишите правду!" Кирпотин вспоминал, что сталинская отповедь РАППу ободрила "честных писателей" и, быть может, именно тогда, "взяв метафору Сталина", Платонов задумал свой "Котлован". Был благодарен постановлению и Пастернак, вовремя получивший защиту и так говоривший через несколько лет: "У меня бывали случаи, когда на меня готовы были налететь за обмолвку или еще за что-нибудь такое, но только вмешательство, прикосновение партии, то отдаленнейшее прикосновение, которое формирует нашу жизнь, дает лицо эпохе, составляет мою жизнь, кровь и судьбу, - только это вмешательство отвращало это".

Однако в воспоминаниях Кирпотина одним из немногих сомневающихся в сталинской правоте оказался Катаев, очевидно, уже сумевший приноровиться к своим хулителям и встревоженный: не сулят ли ему перемены чего похуже.

"Мы встретились в Москве, на Каляевской улице, где я тогда жил. Поговорили о последних событиях, бродили вместе часа два. Катаев был настроен беспокойно:

- Ликвидация РАПП - несвоевременный шаг. Лозунг "Пишите правду!" - слишком голый. Сняты ориентиры. Как писать? На какие установки опираться? Нужны определенные указания: литературно-партийные. Просто "правда" сама по себе недостаточна. Нужны вехи литературные, по которым можно было бы двигаться даже в тумане".

Судя по всему, Катаев прощупывал Кирпотина, работавшего в ЦК. Но прощупывал нагловато. Ведь о его дерзости "слишком голый" в отношении тезиса Сталина мог узнать вождь.

Вот Мейерхольд, тогда же пригласивший к себе Кирпотина, рассыпался в любезностях и похвалах - постановление о разгроме РАППа даже висело у него на стене, "как драгоценная картина". "Это был спектакль, - пишет Кирпотин. - Он рассчитывал, что о его радости и одобрении через меня узнают высшие партийные начальники, а может быть, и сам Сталин".

Интересно, что Кирпотин выложил катаевские слова Анатолию Луначарскому (и вероятно, не ему одному). "Он был уже очень болен, но интереса к литературе не потерял, - вспоминал Кирпотин реакцию Луначарского. - Выслушав мой рассказ о прогулке с Катаевым, улыбнулся: "Значит, собственного разумения в голове нет? Собственного Бога в душе нет?"".

Да было, было всё, Анатолий Васильевич (к чему улыбка?), были у Катаева и разумение, и стиль, только в созданных при вашем участии реалиях ему еще и жить хотелось, и при этом желательно - жить - не тужить.

Похоже, досада Катаева проистекала и из того, что к тому времени ему удалось найти подход к одному из видных рапповцев Владимиру Ермилову. По крайней мере, летом 1932 года в письме жене Кирпотин сообщал: "Подвыпивший Валентин Катаев выбалтывал то, чем, видимо, начинил его Ермилов: дескать, началась в литературе реакция, что в "Красную новь" никто теперь писать не будет и т. п.".

В октябре 1932-го с помпой было отмечено "сорокалетие творческой деятельности" Горького, окончательно вернувшегося на родину - собирать писателей под сенью своего славного имени. В том октябре Чуковский записал в дневнике со слов Тихонова, с которым ужинал в шашлычной: "Кабак хорош… Для драки… Мы в таком кабинете Катаева били. Мы сидели за столом, провожали какую-то восточную женщину. Это было после юбилея Горького. Был Маршак. Ввалился Катаев и все порывался речь сказать. Но говорил он речь сидя. Ему сказали: "Встаньте!" - Я не встаю ни перед кем. "Встаньте!" - Не встану. Возгорелась полемика, и Катаев назвал Маршака "прихвостнем Горького". Тогда военный с десятком ромбов вцепился в Катаева". Итак, раздраженное отношение Катаева к Горькому и его "прихвостням", замеченное нами еще в связи с поездкой в Сорренто, теперь обернулось дракой.

26 октября Горький пригласил на Малую Никитскую на встречу к себе и к Сталину 45 человек, среди них - Катаева. До этого, 20 октября, там же Горький и Сталин встречались с несколькими партийными писателями. "Писатели пойдут, как плотва, - пообещал вождь богатый улов, но на комплименты доверительно признался: - Я три ночи подряд почти не спал". Следующая попойка уже с участием Катаева продолжалась с вечера до утра. Сталин поднял тост "за товарищей писателей - инженеров человеческих душ" (повторив понравившееся ему выражение Олеши).

"Горький был загипнотизирован Сталиным не меньше нас, - вспоминал Кирпотин, - Сталин успевал и забавляться. Он подпаивал расколовшихся рапповцев, даже как бы стравливал их. Те с петушиной яростью набрасывались друг на друга, сыпали словами. А Сталин с восхищением следил за ними и негромко повторял:

- Острые ребята! Острые ребята!"

На этой вечеринке катаевский собутыльник Ермилов допился до того, что вскочил на стул и трижды прокричал матерное ругательство.

Интересно, что хотя это была и первая встреча Катаева со Сталиным - он сразу же попытался притащить туда товарища, над которым чернели тучи. Как рассказывал Катаев сыну, ему захотелось свести и примирить Сталина с драматургом и сценаристом Николаем Эрдманом. До этого Сталин услышал эрдмановские басни в исполнении прославленного мхатовского артиста Василия Качалова. Как рассказывают, на ночной вечеринке у Сталина с соратниками и любимыми артистами он спросил: "Есть что-нибудь интересное в Москве?" - и захмелевший Качалов начал декламировать:

Вороне где-то бог послал кусочек сыра…
- Но бога нет! - Не будь придира:
Ведь нет и сыра.

Другая басня заканчивалась так:

В миллионах разных спален
Спят все люди на земле…
Лишь один товарищ Сталин
Никогда не спит в Кремле.

Вот что о происшествии писал режиссер и сценарист Климентий Минц: "Сначала все смеялись, а потом улыбки растаяли на лицах. Василий Иванович отрезвел, почувствовал неладное, особенно когда взглянул на пожелтевшие глаза Сталина… и сразу умолк, так и не дочитав басню.

- Что же вы, дорогой Василий Иванович?.. - улыбаясь, произнес гостеприимный хозяин. - Читайте уж до конца. Хотелось бы знать… какая же мораль сей басни?.. А?.."

Слух о происшествии разнесся по Москве. Теперь Катаев просил Горького включить Эрдмана в состав приглашенных. Горький согласился. Но когда Катаев известил Эрдмана, тот отрезал:

- Рад бы, но у меня бега!

О том же в "Рассказах старого трепача" писал режиссер Юрий Любимов, тоже называя фамилию Катаева, просившего: "Коля, Горький тебя просит в восемь быть у него, приедет Сталин, и мы поможем как-то твоей судьбе".

Назад Дальше