Писателей удивило меню ударников (фальшивое): заливное из осетрины, балыки, сыры, ветчина. Похоже, Катаев засомневался в том, что с зэками обращаются по-человечески, и задал начальнику простой вопрос. Об этом - все тот же Авдеенко:
"- Скажите, Семен Григорьич, каналоармейцы часто болели?
- Бывало. Не без того. Человек не железный.
- И умирали?
- Случалось. Все мы смертные.
- А почему мы не видели на берегах канала ни одного кладбища?
- Потому что им здесь не место.
Посуровел веселый и гостеприимный Фирин и отошел.
Задумчиво глядя вслед чекисту, Катаев сказал в обычной своей манере:
- Кажется, ваш покорный слуга сморозил глупость. Это со мной бывает. Я ведь беспартийный, не подкован, не освоил еще диалектического единства противоположностей. Какой с меня спрос?
Прозаики промолчали".
Вот так: даже здесь Катаев бесцеремонно дерзил высокому чекистскому начальству, да еще и подшучивал над новой практикой и идеологией, мол, мы люди пока непривычные к тому, что у вас в "дивном лагере" кладбищ не бывает… "В 37-м это прошло бы как антисоветская провокация (вопрос Катаева) и антисоветская агитация (автокомментарий Катаева)", - полагает историк Немировский. А поэт Сергей Мнацаканян высказал любопытное суждение о "диалектичности" катаевского поведения вообще: "Он откровенно нарывается на неприятности и потому спокойно избегает их. Он ведет себя так не только на Беломорканале в разговоре с Фириным, он постоянно лавирует между неразрешимыми противоречиями - как сегодня, так и через двадцать-тридцать лет, вызывая недоумение одних, непонимание и даже ярость других".
Со скепсисом говорил об окружавшем в поездке и другой бывший белогвардеец - Святополк-Мирский.
А вот и финальный аккорд - последняя дерзость. По-прежнему из мемуара Авдеенко, воспринявшего всё на Беломоре с восхищением и восторгом:
"Прощай, Беломорско-Балтийский! Прощайте, каналоармейцы! Завтра мы уже будем в Москве и разойдемся, разъедемся, кто куда, и неизвестно, суждено ли нам еще раз соединиться вот такой дружной семьей. Грустно. И не только мне. Братья-писатели притихли, запечалились. Допивают последние бокалы дарового вина и прощально, любовно, как кажется мне, вглядываются друг в друга и говорят только хорошие слова.
Фирин озабоченно спрашивает то одного, то другого:
- Ну, как самочувствие?
Каждый отвечает ему с энтузиазмом:
- Хорошо. Прекрасно. Лучше некуда. Спасибо!
Но Фирин еще и еще допытывается, истинно ли мы довольны путешествием. Не прошел он и мимо Катаева:
- Ну, как, Валентин Петрович, себя чувствуете?
Катаев судорожно вытягивает шею из воротника и, сильно щурясь, смотрит на чекиста.
- Неважно я себя чувствую.
На матово-смуглом лице Фирина сквозь вежливую улыбку темно просвечивает удивление.
- Что случилось? Надеюсь, не чекисты виноваты в вашем плохом настроении?
- Именно вы, чекисты, виноваты, что у меня так скверно на душе".
Ох, не отсылка ли к 1920-му, к незабвенному одесскому подвалу?.. Авдеенко продолжает цитировать диалог:
"- Не персонально вы, товарищ Фирин. Вы мне кажетесь милейшим человеком.
Чекист с четырьмя ромбами в петлицах не привык к подобной откровенности. Таращит свои черные глаза на Катаева.
- В чем же мы провинились перед вами, Валентин Петрович?"
Фирин таращился, "и ему представлялось, что он огнем и мечом утверждает всемирную революцию, в то время как неодолимая сила…", да, здесь мы цитируем "Вертера", он изумленно таращился на Катаева, уверенный в праве уморить на стройке многие тысячи заключенных (обычный паек зэка составляли 500 граммов хлеба и баланда из морских водорослей), "а потом он вдруг пронесся мимо черной скульптуры и чаши итальянского фонтана посередине Лубянской площади и понял, что уже никакая сила в мире его не спасет, и он бросился на колени перед незнакомыми людьми в черных, красных, известково-белых масках, которые уже поднимали оружие. Он хватал их за руки, пахнущие ружейным маслом, он целовал слюнявым разинутым ртом сапоги, до глянца начищенные обувным кремом. Но все было бесполезно".
А пока Катаев (не с едкой ли иронией?) щурился:
"- Не дали нам как следует посмотреть канал. Мало! На такое чудо надо смотреть неделю, месяц. И не таким кагалом, толпой в сто двадцать голов, а в одиночку, с толком, с чувством, с расстановкой.
- Не совсем понимаю вас, Валентин Петрович. Нельзя ли напрямик?
- Можно. Такая праздничная поездка не дает истинного представления о жизни каналоармейцев.
Фирин внимательно посмотрел на Катаева.
- Вы, кажется, хотите сказать, что сейчас на канале гасят парадные огни, убирают декорации, смывают грим?"
Критик Шохина думает, что герой главы Зощенко уголовник и авантюрист Роттенберг, выходец из еврейской бедноты, - литературный двойник Фирина, да и сам Фирин (тоже бывший уголовник, как и Коган и Френкель) не скрывал, что к блатным относился много теплее ("вы нам близки"), чем к "контрикам", а в 1937-м в предсмертных показаниях (конечно, выбитых) признавался именно в этом - делал ставку на уголовных авторитетов, "вожаков", которые якобы, по замыслу его и Ягоды, должны были возглавить боевые группы переворота и убивать советских вождей.
Между тем диалог Катаева с Фириным длился:
"- Что вы, что вы! - запротестовал Катаев. - И в мыслях не было подобного. Я сказал то, что хотел сказать. Не больше.
- Хорошо. Я предоставлю вам возможность посмотреть на Медвежьегорск в будни. Отправлю назад. Сейчас же! Поедете?
Присутствующие при этом разговоре ждут, что Катаев засмеется, отколет какую-нибудь одесскую шутку и этим закончит разговор. Но он дерзко смотрит на чекиста, говорит:
- А вы думаете - откажусь?! Поеду.
Фирин поднимается и, прихрамывая, стремительно удаляется в штабной вагон.
Скоро наш специальный поезд останавливается на какой-то глухой станции. Ветер. Дождь. На соседнем пути, окруженная чекистами в мокрых плащах, шумит-гудит моторная дрезина.
Валентин Катаев бодро покидает теплый, светлый вагон. В правом кармане макинтоша торчит палка копченой колбасы, в левом - белая головка бутылки. Фирин снабдил в дорогу.
Не знаю, что увидел Катаев, вернувшись на ББК… А пока Катаев мчится сквозь сырую, беззвездную ночь назад, к Медвежьей горе, а все остальные летят дальше, вперед, к Ленинграду, к Москве. Пьют чай с лимоном, разбирают постели, блаженствуют в тепле, шумно разговаривают на сон грядущий".
А ведь, покидая вагон, Катаев повторил тот же фокус, что и на Магнитке, когда он соскочил с поезда Демьяна Бедного - в результате родился роман. Если теперь и планировалось произведение, то им, пожалуй, стал небольшой рассказ. Катаев - соавтор главы "Чекисты", которую Авдеенко называл восторженной. Авторов у главы немало - С. Алымов, А. Берзинь, Вс. Иванов, Г. Корабельников, Л. Никулин, Я. Рыкачев, В. Шкловский.
Глав с красноречивыми названиями там было пятнадцать - например, "Страна и ее враги", "Заключенные", "Каналоармейцы", "Люди меняют профессию", "ГПУ, инженеры, проект", "Добить классового врага" и особо поэтичная "Весна проверяет канал".
И впрямь, быть может, поздняя повесть "Уже написан Вертер" - это своего рода продолжение той главы "Чекисты", между прочим, исполненной сочно (литература то ли борется, то ли совокупляется с пропагандистскими штампами) - столь же словесно красочна и вся увесистая книга, по солженицынскому замечанию, "формата как церковное Евангелие".
В одном месте в главу "Чекисты" вклинилась чистая проза. Более чем вероятно, что этот рассказ "Бой с кунгурцами" написал именно Катаев, способный превратить сукно в бархат - это его стиль и язык: ярко, экспрессивно, по-катаевски метафорично, с катаевскими эпитетами.
Никто не обращал внимания, но кое в чем рассказ, как бы странно ни звучало, предшествовал советской лагерной прозе (как и в "Одном дне Ивана Денисовича", зэков ведут спозаранку в темноте в трескучий мороз).
Герой - "кулак" из-под Херсона, приговоренный к десяти годам. "Вот я и на каторге… Он вошел в барак. Так зимней ночью на полустанке, тяжело дыша, входит с вещами человек в вагон дальнего следования".
Приведу кусок выразительной прозы (да и не найдешь рассказ ни в каком собрании сочинений) - ночной разговор с соседними нарами:
"- Давно с воли?
- Седьмой месяц.
- Что там слышно?
- Разоряют.
Сосед усмехнулся и снова лег. Усмешка его показалась непонятной, встревожила. Сосед снова вскочил, сел, задрал колени к подбородку. Некоторое время смотрел не мигая.
Потом:
- По какой статье?
- Пятьдесят восьмая. А вы?
- То же самое. За колоски. Что там слышно на воле, я спрашиваю, говорят, множество понастроили, не видал по дороге?
- Понастроили, как же…
Он зло и угрюмо сощурился.
- Такого понастроили, что крестьянству деваться некуда…
- Глянь-ка на того, который возле знамени лежит… Здоровый… Ты глянь…
- Ну?
- Заметь себе, - еще тише прошептал он, - это поп, священник.
Священник лежал раскинувшись, без усов и без бороды, и богатырский храп подымал и опускал его высокую, обширную, как ящик, грудь.
- Священник? - не веря своим глазам, спросил новый.
- Священник… Служитель культа… Факт… Тоже по пятьдесят восьмой…
- Гос-с-споди!"
Между прочим, до священства с этим богатырем случилось почти то же, что и с Катаевым. Он был прапорщиком, предварительно выгнанным из шестого класса (правда, духовного училища). "Затем угораздило его в белую армию. Таким образом образовалось в биографии темное пятно белого происхождения". Дальнейшее - откровенно высказанный страх разоблачения: "При советской власти начал служить конторщиком. Его вышибли". А если вспомнить, что по линии отца у Катаева сплошные священники, самопародия становится прозрачнее.
Нет, а все-таки красиво (и выстрадано): "Темное пятно белого происхождения"…
Концовка не примиряла "кулака" с советской властью: "Новичок засыпал. Засыпая, он видел своего вола. Его сводили со двора. Раскулачивали. Белый вол идет, не торопясь, поматываясь и вертя упругим хвостом с метелкой. Вдруг остановился и обернулся. Смотрит. У него розовая морда, крупные белые ресницы и синие живые глаза, движущиеся и выпуклые, громадные, словно они глядят через зажигательные стекла…"
Конечно (как иначе в такой книге), автор рисовал быт зэков довольно благостно: их неплохо кормят, работают бригады бодро и задорно, соревнуются, но сквозь эту плакатность, черт побери, ест глаза седой дым тоски ("Костры жгли всю ночь" - на фоне дикого мороза жутковата простейшая деталь, за которой может скрываться любая рабская мука).
Все-таки интересно, что смог увидеть и узнать Катаев за время пребывания на Беломорстрое?
Он никому не сказал о том.
Но когда в 1962 году в "Новом мире" напечатали "Один день Ивана Денисовича", шокировал переделкинского соседа Чуковского, записавшего в дневнике: "Встретил Катаева… К моему изумлению, он сказал: повесть фальшивая: в ней не показан протест. - Какой протест? - Протест крестьянина, сидящего в лагере… Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом".
Как-то рифмуется с мыслями и снами "кулака" из рассказа "Бой с кунгурцами".
Сказанное Чуковскому было не публичным, доверительным, наперекор тогдашним общественным настроениям.
Может быть, Катаев, так говоря, нащупывал некие свои наблюдения - ведь он там побывал, пускай туристом, оторвавшимся от делегации, пускай недолго, но в ГУЛАГе…
И еще. Катаев не подозревал, что в 1931 году на Беломорканале трудился его троюродный брат 55-летний архиерей Пахомий Кедров.
Первый съезд писателей
17 августа 1934 года в Москве в Колонном зале Дома союзов открылся I Всесоюзный съезд советских писателей, дливший до 1 сентября.
Пламенные приветствия - пионеров, метростроевцев, колхозников Узбекистана, работниц "Трехгорки"… Речи Горького, Пастернака (ему аплодировали стоя, и он принимал портрет Сталина, написанный специально для съезда), Фадеева, Эренбурга, Жданова, Бухарина, Радека, Олеши, Чуковского, Луи Арагона, Андре Мальро ("Вы увидели перед собой вредителей, убийц и воров, и вы оказали им доверие, вы спасли многих, и вы построили Беломорстрой"), Жана Ришара Блока…
"Если бы сюда пришел Федор Михайлович, - воображал Шкловский, - то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника…" Бабель делился секретами стиля: "Посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованны его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры… Работать, как Сталин, над словом нам надо".
Спустя полвека, 17 августа 1984 года, об открытии съезда Катаев вспоминал в "Правде": "Время не имеет надо мной власти, поэтому мне легко оказаться и в том давнем августовском московском вечере, увидеть белые, красные, фиолетовые астры в витринах цветочных магазинов, желтые, даже на вид тяжелые мягкие груши на лотках уличных продавцов, почувствовать неповторимый запах уходящего лета, молодой и легкой походкой пройти по неширокому еще Охотному ряду…" Тогда же, в 1984-м, в "новомирской" статье "Событие небывалое" он, "делегат с решающим голосом", вспоминал: "Хорошо знакомая белая лестница, в два марша уставленная корзинами цветов, которые придают ей особенно торжественный вид… То и дело раскланиваюсь, обмениваюсь дружескими рукопожатиями, а иных даже похлопываю по плечу: вот, дескать, где бог привел встретиться, при каких необыкновенных обстоятельствах!.. Не без труда пробираюсь в гудящей толпе и каким-то чудом занимаю свободное место не слишком далеко от сцены… Почти вплотную к лицу Горького придвинулся прожектор киношного юпитера, и ослепительный свет заставил Горького сильно зажмуриться. Он замотал головой, и лицо его стало раздраженным. Он протянул руку к прожектору и сердито, совсем не по-ораторски, а по-домашнему, по-стариковски произнес:
- Уберите эту чертову свечку!
И погрозил пальцем.
"Чертова свечка", зашипев, погасла".
Там и тут говорили о "социалистическом реализме"…
В памяти Катаева отпечаталось и повторение со сцены афоризма "инженеры человеческих душ". "Это крылатое выражение впоследствии приписывалось разным лицам, но на самом деле его автором был Юрий Олеша", - уточнял Катаев накануне перестройки, однако в 1947-м, выступая в Верховном Совете РСФСР, вспоминал несколько иначе: "В беседе с нами, советскими литераторами, в доме у Максима Горького, Иосиф Виссарионович назвал писателей инженерами человеческих душ. Эта мудрая и меткая сталинская характеристика поистине открыла нам целый мир" (может быть, тут хитрое подмигивание другу - "спасибо, метафорист, открыл целый мир"?).
К первому съезду был приурочен сатирический сборник "Парад бессмертных" под редакцией Михаила Кольцова. Катаев составил сатирическую инструкцию "Литфак на дому" вместе с литераторами Аркадием Буховым и Львом Никулиным. "Помимо внешности, - поучали соавторы, - для нужд творчества требуется также целый ряд немаловажных социально-бытовых факторов, а именно: квартира, отопление (паровое или паро-водяное), освещение, морские купанья, загородная дача, творческие командировки и сытная здоровая пища". Насмехались они и над писательским объединением, призывая впредь сочинительствовать, проживать и питаться коллективно: "Впрочем, некоторые технически отсталые представители литературы продолжают работать в одиночестве", и над новым литературным методом, пародируя его пылкого адепта: "Социалистический реализм! Легко сказать, дорогие мои, а вы попробуйте… (внимательный, настороженный взгляд собеседника), а вы попробуйте найти более четкое и исчерпывающее нашу эпоху определение литературного сегодня, страны, строящей…" и т. д.
Здесь же был шарж-фотомонтаж художника Бориса Клинча - Катаев, похожий на Гоголя с эпиграммой Александра Архангельского:
В портрете - манера крутая,
Не стиль, а сплошной гоголь-моголь:
Посмотришь анфас - В. Катаев,
А в профиль посмотришь - Н. Гоголь!
На съезде Катаев не выступал. В правление "писательского колхоза" из 101 человека его не включили, избрали в состав "ревизионной комиссии" из двадцати человек вместе с другими "южанами" - Бабелем, Олешей, Никулиным…
Эдуард Багрицкий до съезда не дожил - с юных лет болевший астмой, он умер 16 февраля 1934 года от воспаления легких.
Катаев с братом, Ильфом, Олешей и Бабелем подписал некролог: "Он был бродягой, сидевшим дома, но ни на одно мгновение болезнь не забрала над ним духовной власти", и единственный из них вошел в комиссию по собиранию и разбору литературного наследства поэта.
Съезд бурлил. В совместной шутливой поэме "Москва в те дни была Элладой" Валентин Стенич с Олешей не скупились на краски:
О, первый съезд! Какие встречи!
Каких людей, какой союз!
Грузина пламенные речи,
И белоруса сивый ус,
Украйны в крестиках рубашки,
Узбека узкая рука,
И Безыменского подтяжки,
И бакенбарды Радека…
Драматург Евгений Шварц вспоминал: "Никулин по поводу выступления Олеши дразнил его: "И носки вы снимали, и показывали зрителям подштанники - а чего добились? Выбрали вас в ревизионную комиссию, как и меня"".
В правление вошел другой Катаев - Иван. Валентина и Ивана вообще периодически путали. Получалось, как в повести "Отец": "В жизни не бывает ни одиночек-героев, ни одиночек-желаний, ни даже одиночек-фамилий".
Как я уже говорил, Иван Катаев приходился дальним родственником Валентину и Евгению.
Но знал ли об этом хоть один из троих?
А знал ли Катаев, встречаясь на приемах с академиком математиком Андреем Колмогоровым, что состоит в родстве с ним, потомком вятского священнического рода, носившим фамилию матери, а не отцовскую - Катаев?
Путаница с Иваном Катаевым закончится в 1937-м, когда его расстреляют как "врага народа". Потом начальник рязанского обллита (областного Управления по делам литературы и издательств) получит выговор за "неправильное изъятие литературы, поскольку он подверг аресту книги "Катаева Валентина" вместо "Катаева Ивана"".
Зато упоминали нашего Катаева на съезде то и дело…