Меандр: Мемуарная проза - Лев Лосев 15 стр.


Володя Торопыгин был полноватый высокий мужчина, кареглазый, с правильными чертами. Такие в те времена нравились проводницам и буфетчицам, что, я думаю, скрашивало и разнообразило его жизнь. Когда я пришел в "Костер", он был заместителем главного редактора, потом стал главным. По работе у меня с ним отношения были хорошие, да и так мы вроде не враждовали, во всяком случае выпивали вместе то и дело, но приятельства не было. Он все же был больше номенклатурой, чем литератором. Эти вечные как бы с юмором, а на самом деле с упоением рассказы о поездках на пленумы, фестивали, декады, как в Новосибирске три дня ждали вылета во Владивосток и так хорошо сидели, что не заметили, как Серега отлучился, а он, оказывается, слетал в Москву и обратно, а пиджак его тут на стуле, ха-ха, висел… Он был начисто лишен литературного дарования. По- моему, его идеалом был Роберт Рождественский, сам по себе порядочный пустозвон, но и тот что-то из себя представлял по сравнению с нашим Володей. Сам он, видимо, себя причислял к плеяде Евтушенко, Рождественского, Окуджавы. Ведь он и сам писал смело. Поэтическая смелость его была такого рода. Когда в 1954 году сняли за моральное разложение министра культуры, "философа" Александрова, Торопыгин читал на вечере в университете стихи о том, что на нашем славном пути к коммунизму нет-нет, а будут встречаться еще бюрократы, и звенящим от смелости голосом кульминационную строчку: "Может быть, философы, министры будут попадаться среди них". Другое дерзновенное произведение в его репертуаре было про проводницу, которую некоторые ханжи осуждают, а она живет не по выгоде, а по сердечным порывам. Тут ударная звонкая строчка была: "Нелька, Нелька, как же ты права!" Однажды он позвал меня с собой на выступление в детскую спортивную школу-интернат в Сосновку. Тогда там рядом, на Ольгинской, жил Окуджава. Я в качестве заведующего спортивным отделом должен был что-то рассказать про спорт, Торопыгин стихи прочитать, а Окуджава спеть. Я рассказал, Торопыгин прочитал про Нельку, Окуджава спел. Подростков, естественно, интересовал только Окуджава. Мы втроем протискивались сквозь толпу юных спортсменов к выходу, они, не замечая нашего присутствия, возбужденно говорили об Окуджаве, а один противным голосом пропищал: "А я Та-ра-пигин", - и все засмеялись. Какая жалость тогда шевельнулась во мне к бесталанному поэту!

Как ни дорожил Володя своим номенклатурным благополучием, была черта, перейти которую он не мог. На заседании партбюро Союза писателей ему поручили быть общественным обвинителем на процессе Бродского. И вот, что он сделал. Тут же после партбюро спустился в буфет и нарочито прилюдно нахлестался коньяку до безобразия - с криками, битьем посуды, опрокидыванием мебели. И на следующий день явился, опухший, в ресторан спозаранку и все безобразия повторил, чтобы ни у кого не оставалось сомнений: у Торопыгина запой, выпускать в суд его нельзя. Это был бунт маленького человека в советском варианте, но все равно бунт, даже, пожалуй, подвиг.

Кончил он рано и страшновато. Я тогда уже жил в Америке, а он был редактором не детского "Костра", а молодежной "Авроры". На него донесли, что он печатает крамолу. Во-первых, стихотворение Нины Королевой, в котором намекалось на страшную участь царской семьи в Екатеринбурге: "И в год, когда пламя металось / На знамени тонком, / В том городе не улыбалась / Царица с ребенком". Но этого мало. Был еще рассказик Голявкина, вроде бы шутка, про какого-то маразматика. Но напечатан на странице семидесятой! Как раз тогда, когда торжественно отмечалось семидесятилетие Л.И. Брежнева! За притупление бдительности Торопыгин лишился номенклатурного поста, заболел и медленно и мучительно умер пятидесяти двух лет от роду.

Величие замысла

Из mots Иосифа часто цитируют: "Главное - это величие замысла". Судя по всему, это пошло от Ахматовой. Видимо, как-то, году в 63-м, Иосиф сказал это в разговоре с нею, и на Ахматову несколько туманная фраза произвела большое впечатление. Она потом все вспоминает ее на все лады в письмах Иосифу в ссылку, в записной книжке. Надо бы сказать не "фраза", а "оракул" и, соответственно, не "туманная", а "суггестивная", потому что дано символическое высказывание и мы вольны толковать его по-своему.127

Гордин мимоходом связывает это с пушкинским "единый план "Ада" есть уже плод истинного гения". Я думаю, что у "величия замысла" действительно литературный генезис, но другой - знаменитое место в сто четвертой главе "Моби Дика" о "возвеличивающей силе богатой и обширной темы". "Мы сами разрастаемся до ее размеров, - пишет Мелвилл, напоминающий Достоевского многословием и проницательностью. - Для того чтобы создать большую книгу [тут переводчик неточен, надо было перевести "great" как "великую"],надо выбрать большую [великую] тему". "Большая тема" почти синонимична "величию замысла".

"Моби Дик" был написан в 1851 году, а по-русски впервые вышел в переводе И. Бернштейн в 1961-м, через сто десять лет. По воспоминаниям Гарика Воскова, Иосиф тогда же с большим энтузиазмом рекомендовал ему эту книгу. Там еще есть глава-трактат "О белизне", тоже, по-моему, крепко запомнившаяся Иосифу: белизна "является многозначительным символом духовного начала и даже истинным покровом самого христианского божества и в то же время служит углублению ужаса во всем, что устрашает род человеческий".

Между прочим, и "мы сами разрастаемся до ее размеров" - очень иосифская мысль. Я когда-то переводил на русский "Less than One" и после долгих размышлений остановился на буквальном переводе титульного парадокса: "Меньше, чем единица". Я помню, почему я так сделал: я убедил себя, что и по-русски "единица" в определенном контексте имеет то же значение, что местоимение "сам". Это было непростительной ошибкой. Перевести надо было по смыслу: "Меньше самого себя" - "One [человек, сам] is less than [меньше, чем] one [он сам]". В том-то все и дело (по Иосифу), что хотя произведение - лишь часть человека, отделившаяся от своего творца, но человек, закодированный в собственном произведении, лучше, "больше", чем автор как житейская личность. Это тоже не новая мысль. Что-то сходное, видимо, ощущалось и говорилось от века. И не только "Пока не требует поэта…", но даже небольшой, милый поэт Полонский объяснял, что переделывает на старости лет ранние стихи потому, что ему кажется, что, если стихи становятся лучше, он сам становится лучше. Новых истин нет. "Цель поэзии - поэзия, - говорит Пушкин, прибавляя, - как говорит Дельвиг, - и прибавляя, - если не украл этого…" Мысль, зерном запавшая в сознание Иосифа при чтении "Моби Дика", проросла: "Главное - величие замысла".

Кублановский

Вероника сказала: "Интересно просто смотреть, как Иосиф разговаривает с Сьюзен Зонтаг и как два мастера играют в пинг-понг". Сравнение верно и в том смысле, что в разговоре Иосиф именно не просто отбивал реплику собеседника, а, приняв ее, отражал вдвое сильнейшим и точным ударом. Кублановский ругал новых эмигрантов и невыгодно сравнивал их со старыми: "Те отступали с оружием в руках". "В том-то и беда, - ответил Иосиф, - с оружием в руках надо не отступать, а наступать".

Кублановскому этот разговор, видно, запомнился, иначе с чего бы в стихотворении, посвященном Иосифу, полощется мотив сине-бело-красного флага - в 86-м году еще воспринимавшегося как царский и белогвардейский - и вспоминается Белая армия:

Белое - это полоски под кольцами,

это когда пацаны добровольцами,

это когда никого

нет пред открытыми Богу божницами,

ибо все белые с белыми лицами

за спину стали Его.

Стихи, как почти все стихи Кублановского, очень хороши. Он вообще высказывается в стихах значительно лучше, чем по-другому. К Иосифу он в стихах обращается нередко, называя его "братом" (от чего Иосиф бы поморщился), но всегда полемически: защищает от Иосифа Византию, православие, православное воинство.

Дряхлый ястреб, парящий бессрочно,

многомилостив и безучастен,

над в пространство раскатанной точкой

темноты, может статься, и властен.

А всего-то столетие только,

как осыпалась вся на пути и

по обочинам - жухлая фольга

до Венеции от Византии.

Конечно, фольга', а не фо'льга, но это ничего. Когда в "Ардис" пришел пакет с "Метрополем", то единственное, что там сильно понравилось Иосифу, - это стихи Кублановского. Он подбирал стихи для книжки Кублановского "Избранное", вышедшей в "Ардисе" в 1981 году. Читал мне вслух:

У Китса на чердаке

треуголка ветхая на крюке

и эолова арфа в густой паутине.

… А у нас давно плывет по реке

гора старья на пречистой льдине.

Наступила оттепель, наконец.

Мальцы по площади плот гоняют.

Зачем ты жил на земле, певец?

Здесь о тебе ничего не знают.

Мне еще больше нравилась у Кублановского лирика, смешанная с историей. Так никто никогда не писал - как будто А.К. Толстому удалось сплавить исторические баллады и лирические шедевры. В иных строках есть вкрадчивая гениальность:

В край Киреевских, серых зарниц,

под шатер карамазовских сосен,

где Алеша, поверженный ниц,

возмужал, когда умер Амвросий,

исцелявший сердца на крыльце,

ибо каждое чем-то блазнится,

куда Лев Николаич в конце

то раздумает, то постучится…

Я не сразу понял, что меня так задело за душу в этом начале стихотворения, не сразу заметил, как исподволь здесь нарушена логическая последовательность - вместо "то постучится, то раздумает" - "то раздумает, то постучится". А ведь преодоление логической связи есть преодоление времени. И исторические Киреевские, и вымышленные Карамазовы с вымышленным Алешей, и исторический Амвросий с историческим Львом Николаевичем в предсмертной поездке в Оптину - все выводятся за рамки времени в лирическое сейчас и всегда.

Мастерства в лирике Кублановского пропасть, но кажется, что чувства не всегда остаются на уровне мастерства и в стихи попадает то, чему в стихах быть не следует, как убогий конец того же стихотворения:

Все я думаю: - Братья! За что

изувечили нашу Россию?

Так не только писать, но и говорить не стоит. Потом, когда мы познакомились в 82-м и несколько лет приятельствовали, он в теплую минуту иногда говорил мне: "Эх, Лешка, крестись!" Или: "В твоих стихах мало кровности". Видимо, что-то в этом же стиле он сказал при личном знакомстве и Иосифу. Вернувшись из Парижа, Иосиф раздраженно упомянул подобные разговоры и впредь моих восторгов по поводу новых стихов Кублановского не разделял. Тогда он и написал вымученное послесловие к новому, большому сборнику, которое я уже упоминал: ".. судьба не без умысла поместила этого поэта между Клюевым и Кюхельбекером…"

Кублановский жил в Париже очень бедно, хотя и не совсем нищенски, как иные эмигранты. Ирина Алексеевна Иловайская, некогда и моя благодетельница, устроила ему квартиренку в Пасси - две комнаты общей площадью с простыню. Однажды летом 83-го года Юра привел меня с Юзом туда в заключение длинной веселой прогулки по городу. Мы буквально еле втиснулись втроем в переднюю комнатушку, вход в которую был прямо с лестничной площадки. В заднем наперстке болела Юрина подруга. Передняя была и кухней - раковина, газовые горелки. Столик был туда еще втиснут и над столиком книжная полка. На книжной полке стояло томов десять, вышедших к тому времени в YMCA-Press, собрания сочинений Солженицына. Казалось, что солидные коричневые книги занимали треть пространства. Юра объяснил: он в письме Солженицыну пожаловался на свое бедственное положение. Солженицын прислал ему подписной купон, чтобы он мог получать собрание сочинений в издательстве бесплатно. Бродский просто делился с ним деньгами.

Зато Солженицын значительно пристальнее, чем Бродский, читал его стихи. Юра показал мне страницы из солженицынского письма. Оно меня поразило. В книге "С последним солнцем" больше двухсот стихотворений, и вот Солженицын, помимо общих замечаний, переписал бисерным почерком почти все оглавление и поставил плюсики и минусики - отметки. Минусов было очень мало, но по два, даже кажется, по три плюса встречалось нередко. Из критических замечаний запомнилось одно. Солженицын оценил как неудачное выражение "о'кей" в строке, обращенной к друзьям на родине: ".. всё ли о'кей, мужики?" Именование юных героев Белой армии "пацанами", особенно имея в виду похабную идишскую этимологию этого слова, Солженицыну тоже, думаю, не понравилось, но по мне как раз свободный живой язык лучших стихов Кублановского пленителен, как, например, в одном недавнем апокалиптическом стихотворении:

Сели мы с пацанами

……………………….

А за окном цунами.

Обрывки разговоров

What does one say on the phone to a genius?

Woody Allen, NYT, 8.12.07, C9

"Обрывки" - в прямом смысле слова, клочки бумаги с каракулями. От работы журналистом в молодости у меня осталась привычка, разговаривая по телефону, записывать, конспектировать разговор. Начиная с 80-х годов мы виделись с Иосифом все реже и все больше общались по телефону. После его смерти я просмотрел свои старые календари и блокноты и повыдирал из них то, что относилось к нашим разговорам. Беда в том, что на одних бумажках запись настолько конспективная, что я не помню, к чему относятся слова "месть античности", что значит "ворота поворачиваются в профиль" или "оправданный получал тот же срок, что и осужденный". А в иных случаях вообще не могу разобрать, что накорябал. Но есть и вполне разборчивые, осмысленные. Я перепечатываю их здесь просто в хронологическом порядке, исключая те, что могут обидеть людей, ныне здравствующих. Прямые цитаты из речи Иосифа даны в кавычках, конъектуры и мои пояснения в квадратных скобках.

20 октября 1982

Иосиф сказал, что написал "стихотворение про берговскую дачу" ("Келломяки").

"Рэндом Хаус" выпускает в переводе роман Лимонова "Это я, Эдичка". Иосифа попросили написать blurb (короткое похвальное высказывание, которое печатается на суперобложке). Он предложил: "Это написано Смердяковым, который предпочел перо петле".

29 января 1983

Иосиф позвонил, вернувшись из Европы. Был в Венеции, Женеве, Париже. В Париже познакомился с Кублановским. "Человек хороший и поэт. Напомнил тебя в момент приезда [на Запад]. Голова на плечах - нормальный". Кублановский: "Вы не верите в богочеловека?" Иосиф: "Я не понимаю, почему только один [богочеловек]". - "Потому что Сын Божий". - "Почему только один сын?"

Кублановский "очень много грустного порассказал. Картина убийственная. После трех дней [разговоров] пришел к Веронике наверх [комнатка в мансарде, где он иногда останавливался] и впервые в жизни ощутил [желание, чтобы мне сделали] операцию, чтобы это перестало быть частью меня. Реставрация николаевской России, православие, трон. У истории, как и у ее объектов, особенно у большой страны, чрезвычайно малый выбор возможностей. Приспособление одних к другим, консолидация всех сил. КГБ не очень против религии… Русскому человеку всегда хочется Иосифа Виссарионовича, а если он [Иосиф Виссарионович] невидимый, то и вовсе хорошо. Человек обращается к религии не по соображениям метафизическим (исключено), а в [поисках] духовного командира".

Еще из разговоров с Кублановским. "Клуб литераторов в Ленинграде. поддерживается КГБ. Кривулин, Охапкин, Шварц - все туда ходят. [Кривулин: ] "Товарищи из Большого Дома сказали мне, что восьмидесятые годы будут расцветом русской литературы"".

"Кублановского перед отъездом вызывали в КГБ. [Спрашивали, чем он собирается заниматься в Париже.] "Буду писать". - "Куда?" - "В Русскую Мысль". - "Почему?" - "Ну, самая старая газета…" - "Лучше в Синтаксис. У них умеренная политическая платформа". И дают адрес".

"Написал несколько стихотворений, статью про Уолкотта. Я как Киплинг навыворот - ему платили фунт за строчку, а мне наоборот". Этой шутки Иосифа я не понимаю, но вроде бы записано правильно. Потом разговор свернул на Достоевского.

"Федор Михайлович всегда селился в угловых квартирах. Когда тебя приходят забирать, то видишь, что на улице что-то происходит".

"Пасха была детский праздник, как елка в наше время" [в связи с Достоевским?].

Говорил по телефону с Рейном. "Межиров и Евтушенко уговорили Женьку написать письмо Кузнецову [с просьбой помочь в издании сборника стихов; Ф. Кузнецов был в то время начальником в Союзе писателей, незадолго до того он сыграл гнусную роль в расправе над участниками неподцензурного альманаха "Метрополь"]. Женька пришел с письмом, Кузнецов прочитал и бросил на пол. [Иосиф: ] Письмо упало и разбилось?"

"Разговаривал с иезуитом из [нрзб] колледжа. Установка церкви: коли зло восторжествовало, то задача церкви - выжить. Дать человечеству пройти сквозь это. [Способы выживания: ] компромисс, приспособление, подпольная церковь".J

В связи с "Синтаксисом" № 10, где Найман напечатал что-то о Пушкине. "Что привлекательно в Пушкине для русского человека - это его негрскость. Смотришь на портрет - ни на кого не похож. Дуэль, бабы - [это вызывает] смутный интерес. Да еще и жалко. Действительно, жалко невероятно".

"Пентаметр в английской поэзии на сегодня заместил четырехстопный [ямб]. Замена произошла психологическая - засилье нерифмованного пятистопника". На мои слова о том, что, читая Йейтса, мне кажется, что он иногда сбивается с размера: "Йейтс плохо слышал. [Но вообще] эти колебания приемлемы своего рода гармония. [Но] переводчик не должен себе этого позволять". Тут уже Иосиф переходит на своих переводчиков. "Они больше всего боятся механистичности речи. [Создают] искусственные шероховатости, к сожалению, [для них] уже естественные. Питер Вирек мне говорит: "Иосиф, у вас есть опасность метронома". - "Я лучше буду привлекать этим, чем его отсутствием". [Снова о Йейтсе.] У него есть гомерические и дантовские моменты сюжетного порядка. Но он лирик. [А у критиков] интерес к сюжету, а не к лиризму".

Назад Дальше