Летом 64-го года Нина с годовалым Митей и беременная Машей жила на даче в Ушково. Я возил продукты и проч. Как-то в воскресенье она говорит: "Тебе надо полдня от нас отдохнуть, поезжай куда-нибудь развлекись". Я выполнил ее указание прямолинейно - поехал в Сестрорецк, купил себе билет в кино на комедию "Дьявол и десять заповедей" с Фернанделем, а так как до начала фильма оставался час, пошел гулять по сестрорецкому парку. Еще мороженое себе купил, стаканчик, для полного удовольствия. Иду по пустынной, как мне казалось, аллее со стаканчиком, как вдруг меня настигает волна бегущих куда-то людей. Видимо, я настолько к этому моменту релаксировался, что тут же и поддался стадному чувству и побежал вместе со всеми и немножко даже впереди толпы со своим стаканчиком. Бегу, не зная зачем, по аллее, ведущей к заливу, и вдруг вижу, что навстречу нам от залива не бежит, но тоже быстро движется колонна людей, возглавляемая милиционером-исполином, этакая материализованная фантазия Михалкова, дослужившаяся до милицейского генерала. Дальше все происходит мгновенно. Колонны, наша бегущая и их идущая, сталкиваются, и я животом своим, в ту пору еще не слишком выпуклым, притиснут к чужому, большому и упругому животу. Правой рукой я вовсе пошевелить не могу, а левой вздымаю стаканчик с мороженым. Мороженое уже липко течет по пальцам и вот-вот начнет капать на меня и притиснутого ко мне пузатого человека. Наши взгляды скрещены на стаканчике, потом я смотрю в его напряженное страхом лицо и вижу, что это Никита Сергеевич Хрущев. Вот-вот липкие сливки начнут капать на его светло-серый пиджачок. Хрущев ниже меня ростом, а из-за него выглядывает еще более мелкий Толстиков (ленинградский партийный начальник) и шипит на меня злобно, но совершенно не подходящими к случаю словами: "Что вы пылите тут! Что вы пылите!" А я не пылю, а капаю. Еще через мгновение охрана протискивается-таки между нами: пиджак премьера спасен, мы оттеснены. Позднее я где-то прочитал, что Хрущев заказывал костюмы у знаменитого итальянского портного.
Моя встреча с Ахматовой. Мне лет одиннадцать-двенадцать. В приемной лечебного отдела литфонда, тогда еще в шереметевском особняке, окнами на Неву, мы с матерью сидим, ожидая очереди, ближе к двери. "Только сразу не смотри, - шепчет мама, - у окна Ахматова". Скашиваю глаза, вижу черный профиль, не очень чистое окно с толстым зеркальным стеклом, грязноватый лед Невы, длинную горизонталь Военно-медицинской академии на другом берегу.
Через год я умирал там, в Академии, от запущенного дифтерита. Не умер (вычеркнуть - самоочевидно). Вышел через два месяца на ватных ногах. Словно в виде осложнения после болезни научился говорить букву "р". Сразу после школы мы отправились с матерью в Крым. После быстрого и мало запомнившегося путешествия с группой - Симферополь, какие-то пыльные археологические ямы, Алушта, Гурзуф - приехали в Ялту.
Ялта прекрасна, как все города, построенные амфитеатром над морским заливом, но в моих воспоминаниях она даже лучше Сан-Франциско или Неаполя. Те тоже хороши, но великоваты. Тринадцатилетнему человеку не исходить все их улицы и переулки, не полюбить их так, как я полюбил в тот год Ялту. Мне особенно нравились узкие улочки там, где кончается эспланада, возле порта. Я написал: "Узкие улочки", - но на самом деле я не помню, были ли улочки или какой-то один квартал детской фантазией преображался в "узкие улочки возле порта". Несло кухонным чадом из столовой. "Припортовые кабачки, - шептал я, - припортовые кабачки…" Нравилось притворяться, что я не знаю, что откроется в конце квартала. Вот я иду по своим делам, погруженный в свои мысли, из дверей таверны пахнет едой и вином, случайно поднимаю взгляд: "Ах, море!"
В самом центре набережной установили щит с огромной картой корейского отростка, перерезанного 38-й параллелью. Каждый день я подолгу стоял в толпе перед картой, смотрел, как еще передвинулась со вчера на юг линия фронта. Победный марш коммунизма доставлял удовольствие наподобие заполнения кроссворда. Вместо клеточек были кружочки городов: вот еще два, вот сразу три, сегодня только один. Наконец остался зиять незаполненным какой-то Фусан, внизу слева. Он застрял на несколько дней. Потом карта исчезла.
Мама повела меня в дом Чехова. Оказалось, что мы туда выбрались 15 июля, в день смерти писателя, и по этому поводу к экскурсантам вышли и сфотографировались с ними две старушки: Мария Павловна, любимая сестра Антона Павловича, и Ольга Леонардовна Книппер, его вдова. Теперь у меня в офисе висит фотография: слева Мария Павловна в темно-синем платье в горошек, справа Ольга Леонардовна, между ними их гостья московская актриса Бабанова, а совсем справа, из-за кромки фотографии к плечу Книппер тянется моя толстощекая, очкастая физиономия. Фотографией на стене я хочу намекнуть своим студентам на интимный характер моих отношений с преподаваемой литературой. Сравнивая исторические расстояния, я думал, как поразило бы меня, если бы мой университетский профессор показал мне свое фото с Натальей Николаевной Пушкиной. Но нынешние студенты относятся к таким делам спокойнее.
Жили мы в Ялте сначала несколько дней на турбазе, а по истечении путевки у турбазовской же сестры-хозяйки сняли угол. В одном квартале от набережной, в самом центре. Устроены мы были таким образом: в очень большой, очень высокой комнате старого дома разновеликими шкафами были выгорожены углы. В одном углу спала хозяйка-сестра-хозяйка и ее сын, безобидный идиот моего примерно возраста. Хозяйка-сестра-хозяйка в качестве, что ли, извинения рассказывала маме, что никак не может сдать своего идиота в спецшколу, но уже ходила на прием к Павленко, и Павленко обещал устроить. Павленко, жуткая энкавэдэшная сволочь и самый оголтелый из сталинских литературных холуев, в чьей-то растроганной памяти, видимо, остался добряком и благодетелем. Доживая свой короткий век в Крыму, он филантропствовал, как я слышал, направо и налево. Всем им, натешившимся пытками и казнями, нравилось иногда и раздавать милостыню - ордера на комнаты, талоны на ботинки, пристраивать дефективных детей в спецшколы. Впрочем, нам дурачок ничем не досаждал. Я пытался втянуть его в какие-то разговоры, но он только хихикал.
Второй угол с двумя коечками был сдан нам. В третьем, таком же, во всех отношениях симметрично, поселилась дама из Киева с сыном, моим ровесником. Она преподавала латынь в мединституте. Я попросил ее научить меня латыни. Она аккуратно выписала для меня две странички пословиц:
Veni, vidi,vici.
Vis расе, para bellum. Omnia mea mecum porto.
Mens sana in corpore sana, и т. п.
Почти сразу вслед за нами третий постоялец снял четвертый угол. То был здоровенный, громкоголосый еврей. Похохатывая и захлебываясь от жизнерадостности, он рассказал свою историю. Он офицер, служил в "особых" частях на Западной Украине, бандиты-бендеровцы подпилили мост, грузовик провалился в ледяную воду, он схватил хронический плеврит, пришлось уволиться в отставку, врачи посоветовали поселиться на юге, ему дали в обкоме партии направление, и он приехал устраиваться на работу - в охрану Сталина! Да, да, в охрану "дачи № 1", Ливадийского дворца.
Надо сказать, что ветерок близости к великому вождю веял над нашим путешествием почти с самого начала. На полустанке поезд остановился и стоял необъяснимо долго, минут сорок, пока мимо не проплыл обгоняющий состав. Пассажиры пониженным голосом говорили, что кто-то увидел товарища Сталина в окне, кому-то он будто бы даже рукой помахал. Полустанок был уже южнее станции Лозовая, так что таинственный поезд несомненно вез вождя в Крым. Потом мы ездили из Ялты на автобусе к Ласточкиному Гнезду. Больше тогда по Южному берегу ездить было некуда: от Ливадии до Симеиза шли впритык "госдачи". Негромко сообщалось, что в Ливадийском дворце дача Иосифа Виссарионовича, в Воронцовском - Вячеслава Михайловича и проч. Из окна автобуса в сторону моря была видна лишь первая линия обороны - бетонная стена в кустах ежевики, с кусками стекла, вцементированными поверху, по обочине дороги через каждые пятьдесят метров патрули. Впрочем, солдаты держались вольно - с расстегнутыми воротниками посиживали на травке, покусывая травинки.
Вскоре наш жизнерадостный сосед надел ордена и исчез на целый день. "Видели?" - взволнованно расспрашивали мы вечером. "Я видел?! - довольно хохотал он. - Да меня дальше первого КП не пустили. Вышел полковник, такой молодой, но, между прочим, Герой Советского Союза, принял направление из Львовского обкома партии. "Пожалуйста, пройдите сюда". Дал анкету заполнить. Это такая анкета! Больше тридцати страниц. Я писал, писал, весь вспотел. Через два часа полковник приходит, говорит: "Вы, наверно, покушать хотите?" Да, говорю, не откажусь. Он вызывает
солдата, мне прямо туда приносят обед… Вы не поверите - борщ, в жизни такого не ел - там не бульон, а чистый жир! Второе - курица, вся желтая! Компот - одна гуща, почти без жидкого. Полковник говорит: "Вы, наверно, попить хотите?" Говорю, не откажусь. Приносят два стакана какао!" Сказочная калорийность обеда соответствовала сказочной полноте власти, в первый, самый внешний, круг которой был он на несколько часов допущен. Это переживание было самодостаточным, и о собственно цели своего похода он выразился невнятно, что, мол, сказали, что вызовут. Еще и весь следующий день он отсыпался в своем углу.
В тот день после обеда мы купили билеты на прогулочный катер до Симеиза и обратно. Тут было больше возможностей полюбоваться видами Южного берега, чем из автобуса, а меня к тому же любое пребывание на воде по-прежнему, как в детстве, радостно волновало. Назад возвращались после пяти. Было уже не жарко. Я разглядывал берег в свой старый артиллерийский бинокль. В окуляры вплыл Ливадийский дворец. Я увидел, как по дорожке от дворца к пляжу неспешно скатывается открытый лимузин ЗИС-110. Он остановился на площадке над пляжем, из него вышли две женщины в длинных, до земли, штапельных платьях-халатах по советской моде того года, с ними маленькая девочка. Я с интересом их разглядывал, гадая, кто бы это мог быть (и сейчас не представляю себе). Насмотревшись, я перевел бинокль ниже, на пустой пляж. Там были два небольших тента с обыкновенными пляжными топчанами под ними. Один топчан пустовал. Другой был занят. На нем передо мной было выложено с легким наклоном, как продукт на витрине: две желтые босые ступни, черные трусы, над трусами большой желтый живот, за животом лицо с усами. Я услышал собственный визгливый крик: "Стали-и-ин!" В тот же миг офицер-отдыхающий, стоявший рядом со мной, вырвал у меня бинокль и сам к нему прилип. И все пассажиры катера прихлынули к левому борту, так что катер опасно накренился. Капитан стал громыхать в мегафон, чтобы немедленно отошли от левого борта. И непонятно откуда взявшийся серый катер береговой охраны бесшумно появился между нами и берегом и стал нас оттеснять - мористее, мористее…
Пока мы подходили к Ялте, пассажиры возбужденно галдели, а меня переполняло напряжение, так сильно требовавшее разрядки, что метров за четыреста до пристани я с неожиданной для себя самого отвагой сиганул через борт и поплыл к берегу. Экстраординарность общих переживаний была такова, что вообще-то панически трепетавшая за меня мать отнеслась к этому поступку как к нормальному и встретила меня на берегу без упреков.
И ночью я не мог уснуть, да и никто не мог в трех углах, потому что желающий охранять вождя сосед храпел и время от времени сотрясал воздух другим звуком, на что идиот из своего угла каждый раз восхищенно говорил: "Вот перднул, так перднул!"
Главы второй не будет
Я пишу не книгу - с началом, серединой и концом, а рассказываю самому себе то, что вспоминаю. Я не мог бы написать книгу о собственной жизни, потому что это означало бы навязать жизни сюжет, структуру, тогда как она бесструктурна и части ее несоразмерны (я уже писал об этом где-то). "Жизнь без начала и конца. Нас всех подстерегает случай. Над нами сумрак неминучий и призрак Божьего лица", - сказал мой нелюбимый, но неотвязный поэт. Вот именно что сумрак. Вот именно что призрак. И "если Бог пошлет мне читателей", как сказал другой поэт, то я скажу им: вовсе не обязательно читать эту книгу с начала до конца (тем более, что ни начала, ни, тем более, конца в ней нет). Открывайте где придется.
Перемены места жительства
Правильные дома должны быть четырех-пятиэтажными, с лепными украшениями на фасаде, с колоннами, полуколоннами, кариатидами и львиными мордами. Земля, не покрытая асфальтом, диабазовыми торцами, гранитными или известняковыми плитами, выглядит неряшливо. Если вода, трава, кусты и деревья не очерчены чугунными и гранитными оградами, это уже не город, а деревня. Туда мы ездим летом на дачу. На даче много необычного и приятного. Например, свежий воздух - прохладный ветерок с непонятными, волнующими запахами. На даче гулять ходят не на часок- другой, а с утра до вечера. Но жить надо, конечно же, в городе. На даче нет ничего таинственно-прекрасного, а в городе на каждом шагу.
Примерно так читались бы мои младенческие ощущения, если бы превратились в мысли. Предопределенное местом рождения горожанство, петербуржство к середине жизни стало меня тяготить, но я это не сразу понял. Вторую половину жизни я прожил на свежем воздухе, в Америке. Я не скучаю по городам. Я живу в деревянном доме. Трава, цветы, можжевеловые кусты и яблони перед моим домом ничем не отгорожены от дороги, а за домом - от леса и крутого обрыва над Норковым ручьем. Из леса в наш сад приходят оленихи с оленятами, иногда небольшой черный медведь. С кладбища неподалеку прибегает лиса. А сурки, еноты, белки и, увы, скунсы живут прямо на нашем участке. Вот только что по блесткому мартовскому насту перед моим окном прошли два упитанных рябчика, они крупнее и пестрее, чем те, на которых я охотился на Сахалине. За американские годы я повидал много городов, неделями, а где и месяцами, жил в Нью-Йорке, Риме, Париже, Кёльне, Амстердаме, Венеции, Лондоне. Я полюбил эти города. Только два вызывают унылые воспоминания - Москва и Пекин. Если бы я не отучил себя фантазировать, я бы мог помечтать о квартире - просто pied-a-terre: комната, кухня, балкон - в Барселоне или, допустим, в Мантуе. Но дома я себя чувствую только здесь, в своем деревянном американском жилье на обрыве над ручьем. Есть, однако, область снов, полупросонья, откуда неуклонно выплывают видения мокрых желтых листьев у чугунной ограды, неба всегда пасмурного сквозь толстое смутное стекло стеклянной крыши, гранитных ступеней, уходящих под воду. Я не слезлив, но, застигнутый врасплох случайными строчками: "Помнишь ли труб заунывные звуки, брызги дождя, полусвет, полутьму.." или".. только в мутном пролете вокзала мимолетная люстра зажглась…", - могу ощутить жар в заглазье.
Кристалл, из которого начинает разрастаться человеческая личность, родной дом - с четырьмя стенами и очагом, но у меня вместо него несколько городских кварталов между Невским, Невой и Фонтанкой и первые запомнившиеся интерьеры. Среди них, наравне с нашим жильем, присутствуют Пассаж, Дом книги, кафе "Норд" в подвале и, особенно, библиотека и гостиные Шереметевского особняка (Дома писателей). Когда я услышал, как сожгли и разграбили Дом писателей, я испытал то чувство, которое в плохой прозе описывается словами "что-то во мне оборвалось": вот и все, и захотел бы вернуться, да некуда.
Первые десять лет жизни прошли в переездах, переменах жилья. Вроде бы когда мама была на сносях, Союз писателей обещал молодой литературной чете комнату, но к моему рождению 15 июня 37-го года комната не подоспела, и нас поселили в "Европейской" гостинице. Жили недели две в буржуазной гостиничной роскоши. Отец кормил жену гречневой кашей с творогом - приносил из дешевой диетической столовой на Невском. Потом была какая-то комната в египетском доме на Каляева. Некоторое время жили в писательском доме отдыха в Детском Селе. Кажется, еще у маминой тетки на Гражданской (б. Мещанской). Летом 39-го года на даче в Суйде. Но мои воспоминания начинаются только после этого, с двухлетнего возраста, уже на канале Грибоедова. Говорили, что огромный, на целый квартал, дом был построен в XVIII веке для певчих дворцовой церкви, но не могло же там быть столько певчих! В 1934 году надстроили два этажа, четвертый и пятый, с квартирами относительно благоустроенными, для ленинградских писателей. Так потом и говорилось: "живет в надстройке". Нам дали квартиру не в надстройке, а на третьем этаже. Уборная была для жильцов этажа общая на лестничной площадке, запиралась она от случайных посетителей на висячий замок. Среди стишков в Красной Тетради был такой, вписанный Глебом Чайкиным:
ЛИФШИЦ
Славен от края и до края,
Он жил надменен и могуч,
Эгоистично запирая
Свою уборную на ключ.
Что ж, Чайкин лестницу его
Обделал точно игого.
Метонимическое "и-го-го" тогда было понятно. Легковые извозчики исчезли за несколько лет до моего рождения, но гужевой транспорт был еще нередок на ленинградских улицах и, соответственно, лошадиные яблоки. Там же, в Красной Тетради, записано, что меня привели в "Норд", я увидел на соседнем столике бриош и закричал: "Мама, смотри, булка похожа на лошадиные какашки!"
Наша квартира была прежде одной комнатой, позднее разделенной пополам. В передней полукомнате всегда горело электричество. Был там обеденный стол, и, кажется, там спала на раскладушке домработница. Из полумрака полупамяти отчетливо выплывает только большое мягкое кресло, обитое бежевым дерматином, с которого я сладострастно облупливал трескавшуюся краску. Еще доставляло наслаждение запускать руку между пружинным сиденьем и подлокотником и нашаривать в тесноте завалившийся туда мусор. Сам нарочно совал конфетные бумажки, двухконечный сине-красный карандаш, оловянного солдатика. Одно из самых ранних воспоминаний об отце: я сижу в любимом кресле, он возвращается домой и, обводя глазами комнату, говорит: "Где же Лешка? где же мой сын? куда он подевался?", делает вид, что садится в кресло, на меня. Я понимаю, что это игра, но, все равно, тревожно: где я?
Еще более ранний островок памяти: я играю на полу при электрическом свете, на окнах шторы (затемнение). Входит папа с кем-то. И папа, и его спутник в синих морских кителях. Это, стало быть, зима 1939-1940-го, финская кампания. Родители и я спали в задней полукомнате, с окном (или двумя окнами?) на канал, на Храм-на-крови. Из пестрых глазурных куполов мне сильно не нравился главный, с толстыми белыми и зелеными спиралями, а нравились другие, как бы сложенные из разноцветных кубиков. Я говорил: "Мои кубики".
В нашем тесном жилье мы жили вчетвером: папа, мама, домработница Даша и я. Да еще мама записала в Красную Тетрадь мое восхищенное восклицание: "Гости у нас так и живут!" Действительно, мне кажется, я всегда засыпал под разговоры и смех, доносившиеся из передней комнаты (Даша, видимо, должна была дремать около меня до ухода гостей). Всех гостей я знал по именам и фамилиям: Юра Сирвинт, Толя Чивилихин, Павел Шубин, Лена Рывина, Вадим Шефнер, Орик Верейский, Коля Муратов.