- Встретила на базаре твоего Удава. Вот кто практичный человек! Привез отрезы, зажигалки, вокруг него толпа - все нарасхват... Молодец, Удав! Марк, ты идиот! Есть нечего, нечего есть! Ты это понимаешь? Кому, к черту, нужны твои зеркала, смокинги и телефоны? У нас в голодовку все это валялось на помойках... Ну иди и продавай свой смокинг! Я посмотрю, кто его купит...
- Полегчий, Лель, не нада, не нада так. Ты ж знаешь, я этого не вмею. Купить, продать. Я привез усе, что душа просила. Не надо меня обижать...- и заплакал. Я тут же подбежала, крепко обняла папу и сурово смотрела на маму. Ей было неловко...
Дошла очередь и до маминой лисы. Лисы были в большой моде...
- Идем усе в фотографию, и хай фотограф нас усех запечатлит у всем богатом. Ну, а потом вже продадим.
Осталась фотография, где мама с лисой, папа в красивом двубортном сером костюме, в руках у мамы аккордеон, который напрокат давал фотограф, папа на фоне своего баяна, а я с чубчиком и с маленькой гармошкой в руках.
Утром папа будил меня в школу:
- Вставай, моя ластушка, надо иттить грызть гранит науки... Ув обязательном порядке надо получить образование, чтоб ты не была, як я... Моей богиньке, моей клюкувке ничёгинька нема кушать. Ах ты ж, в триста богов...
Он давал мне в школу банку каши, которую я съедала на первой же перемене, и, вытирая слезы, стоял около ворот, пока я не скрывалась за углом. Вот счастье! Пойду домой - а меня папа ждет!
Папа настойчиво ходил, искал работу, но безуспешно. А не работать он не мог. Он должен был что-то делать - пусть не по специальности - но обязательно работать!
И однажды он все-таки ее нашел! Пришел счастливый: "Завтра, прямо з утра выхожу на работу. Лель! Устроився у библиОтики Короленко. И не просто, а завхозом!" Папе так нравилось слово "завхоз" - заведующий всем хозяйством! Мама осторожно заметила, что это не так просто, можно запутаться в счетах.
- Ну, это если работать нечестно. А я человек благородный, делу преданный усею душою, что там говорить. Не, Леличка, у меня и крошки не пропадеть...
- Ну, смотри,- сказала мама. А папа мне моргнул:
- Завидует мне, дочурка, что мне кругом почет и уважение, что я теперь завхоз...
Какие у папы были обязанности, никто не знал. А только мы с мамой целыми днями помогали ему сортировать книги, которыми были забиты все подвалы библиотеки до самого потолка.
Папа рьяно взялся за это запущенное хозяйство. Но разложить книги в стопки, по шкафам - было далеко еще не все.
Скоро папа без мамы вообще ничего не соображал. Только и слышалось:
- Лель, а это куда? Лель, а з этим что делать? И как ты усе помнишь - где что. Лель, поговори ты з начальством, у тебя это лучше выходит. Не, дочурочка, мама, як захочить, усе чисто соображает. Усю библиОтику у порядок привела. Я ще тока название книжки разбираю, успомню пока, а де етый писатель у нас лежить, а мама вже целую гору разобрала. Да что там, голова, одним словом...
Так папа и мама за одну зарплату вдвоем приводили в порядок библиотеку. А голод был все нестерпимее. Голод лютовал и в городе, и в деревне - был редкий неурожай.
Больше всех не выдерживал и страдал папа. "Ну як же вы терпите? Не могу, аккынчательно присох, кишки трищать".
Мы с мамой за войну привыкли, а папа на фронте не голодал, получал паек. На нас смотрел с любопытством - не жалуемся и смеемся еще.
- Марк, это разве голод? Есть каша, хлеб по карточкам, что ты? Ты бы видел, как мы жили, когда вообще ничего нет - ни еды, ни воды, ни дров. На улице мороз. Хоть ложись и помирай! А это... жить можно.
- Бедная моя дочурочка! Что у жизни пережила, а ще и жизни не видала...
И зародилась у папы мысль поехать в свою родную деревню.
- Лель, там картошка есть. Можа, и мясца привезу.
Мама молчала.
- Надо, Лель, съездить мне на родину. Сколько лет я у деревне не быв? Это, считай, года с двадцать восьмого... Грех! И дочурочку свою усем покажу, хай увидить дочурка, где папусик родився. Ще батька мой живеть, брат Егор... Та много ще родичей.
ДЕРЕВНЯ
В деревню папа всем повез подарки. Он взял и свои часы, и свой костюм серый двубортный, который маме жалко было продавать, но ее больше всего интересовало, кому он подарит черный фрак с атласными лацканами:
- Марк, котик, хочется посмотреть, кто в деревне оденет фрак с хвостом, хи-хи-хи! И куда он в нем пойдет? Коров пасти? Хи-хи-хи1 Тебе он не нужен, а в деревне...
- Вот она, дочурка, вот она, "симановщина". Ух-х, якая порода вредная!
Всю войну папа мечтал, как мы с ним вдвоем будем выступать: он во фраке, а дочурка в блестящем платье.
Поезд нас довез до Смоленска, потом на другом поезде до Рославля, потом ехали на попутном грузовике, потом на подводе. И еще пешком десять километров.
Папа шел то быстро, задыхался: "Захлебаюсь аккынчательно", - то останавливался, преображался, становился незнакомым, смотрел жадно вокруг, плакал...
- Вот эту деревеньку немцы спалили. И людей усех. Эх, дочурка, якая у меня тут была ухажерка. Феня... такая пава. Ах ты ж, мамыньки родныи...
- Пап! А это еще до мамы было? Да?
Он посмотрел на меня внимательно, внутри у него происходила борьба - рассказать мне тайну или нет?
- Пошли дальший... Давно було, ще я хлопцем був.
Значит, у папы есть от меня тайна...
- Ипыть! Моя ж ты дорогенькая.- Мы подошли к речушке Ипоть - узкой, заросшей, с пробивающимся сквозь грязный талый снег сухим, жалким камышом.
- Як пойдешь вдоль Ипыти, то вокурат упрешься в Брянский лес. А там, дочурка, где начинается лес, там и стоить Дунаевщина.
Когда пришли в Дунаевщину, уже смеркалось. Здесь была одна улица - по обеим сторонам хатки-пятистенки. Улица упиралась в колхозные строения: контору, гумно, амбар... Соседние деревни, как я узнала потом,- Сморкачевка, а через речку Ипоть, на горке, - Палым. Радио было только в колхозной конторе, кино показывали раз в месяц в Палыме.
На улице никого - все в домах. Папин брат Егор писал, что немцы сожгли их старую хату, и теперь вот пришлось выстроить новую пятистенку на старом месте. Папа эту хатку узнал сразу.
Он постоял у крыльца, взвалил на плечи деревянный чемодан, незаметно перекрестился, что-то прошептал и сказал: "Ну пошли, что будить, то и будить". Он взял меня за руку, и мы вошли в сени. В сенях, рядом с нами, замычала корова. Как же живут совсем рядом с коровой? Мы вошли в избу. Нас как будто не ждали... В комнате темно. Свет шел из кухни - там стучали посудой. Опять промычала корова, и дверь скрипнула... Я села у входа на лавку.
- Ну, здорово, сынок, здорово, невлюддя. Думал, помру и не свидимся, - раздался голос из темного угла. Тут же из кухни, распахнув полотняные занавески, выскочила женщина с большим животом. За ней следом семенил босиком, в одной короткой рубашке, мальчик лет двух. Женщина бросилась не к нам, а в угол, откуда раздался этот сиплый голос, срывающийся на высокие ноты.
- Батя, батя, успокойтеся. Сейчас я лампу принясу. Ото Марка ваш приехал, Ягор говорил, что Марка с городскою дочкую приедить,- суетливо щебетала женщина вокруг "бати", как будто боялась его. А к нам и не повернется... Из темного угла послышались кашель, кряхтения, пересыпаемые крепкими словами. Я увидела огонек раскуренной трубки. Женщина внесла большую керосиновую лампу. Двигалась она быстро, несмотря на необъятный живот, и так же быстро за ней шлепал мальчик с простертыми руками, хватал ее за юбку.
- Марка, ты что стоишь коло порога? заходи у хату, садися. Сейчас Ягор придеть. Батя! Марка!.. Батя... Марка...
- Батька, прости... прости. Я ж не хотев...
- Сынок... Марка... нема матки. Нема Федоры. - Он закашлялся. - Кашель аккынчательно забив, усе кашляю... скоро помру, сынок...
Папа плакал, обнимал небольшого сухонького старичка с худым лицом и с бородкой клином. ("Бородка в моего батьки клинушкум, як у Калинина..."). Дед всхлипывал и кашлял. Я была разочарована. Дедушка мне представлялся большим, сильным, с седой бородой, а он вот всего лишь какой...
Я разглядывала дом. Русская печь, на ней еще двое мальчиков смотрели на меня - лет пяти и трех. Это ведь мои двоюродные братья. А за окнами поле, на котором кое-где еще лежал серый снег. А за полем черной стеной стоял густой Брянский лес.
Когда я при свете лампы близко увидела лицо женщины, меня словно пригвоздили к месту. Никогда я не видела более красивого и совершенного лица. Вот это да! Настоящая красавица. Не в кино, не в городе, а в глухой деревне, жена папиного брата Егора, мать троих (а скоро и четвертый будет) детей. У нее было все совершенно необыкновенным: и кожа молочно-розовая, и длинная белая коса, и носик с трепыхающимися тонкими ноздрями, и широко поставленные зеленые глаза, и тонкие брови, и чуть припухшие веки - все. Ух, она меня сразила наповал.
Меня дедушка не обнял и не поцеловал, смотрел на меня издали колючими глазами. "Больно она в тебя, сынок, тоща. Надо подкормить ету худорбу. Что ето - одни дрябы..."
Я ела с аппетитом картошку с мясом, запивала парным молоком. Потом красивая женщина повела меня в туалет - просто за дом в огород. Светит луна, звезды, ото всюду все видно. Я с мукой на лице сказала, что стесняюсь, что тут все видно.
- А на что смотреть? Что ты свои бельмы вылупила? Давай, шевелися, чуковней,- зло сказала красивая женщина. Я решила обращаться к ней как можно реже.
Меня положили спать на большую кровать. Матрац и подушка из соломы кололи лицо и бока. Вся семья спала на печке, полатях, а кровать стояла для красоты. Иногда на ней спали гости.
Я лежала и слушала, о чем говорили дедушка и папа. Дедушка высказывал свои обиды - что папа уже и про бога забыл, и молитвы небось не вспоминает, и "ихнюю фамилию Гурченков зменил на Гурченко. А де ж делася "в" на конце, спрашиваю?.."
Папа робко, как мальчик, объяснял, что молитвы в городе никто не читает, но он их не забыл. Он действительно их не забыл. Иногда перед обедом папа, подражая деревенскому попу, нараспев читал: "Оче всех, на тя, господи, уповам. Ты даешь нам пищу заблаговременно, отвергающего щедрую руку твою, исполняющего всякое животное благоволе-е-ни-е..." Мы с мамой смеялись, а папа пережидал: мол, вы, девки, смейтесь себе, а я свой долг исполнил, а может, и есть якая-то сила...
- А насчет фамилии - так это у конце двадцатых годов получав я новый паспорту шахти. "Як фамилия",- спрашують. Гурченков,- отвечаю. Ну, наверна, "в" не вслышали. Увидев, что фамилия без "в", вже дома, хотев сходить у контору, а потом подумав: живу на Украине - что Гурченков, что Гурченко - один черт.
Пришел дядя Егор - маленький, некрасивый, прыщавый мужичонка-плюгавка. Ну почему так бывает в жизни? Ну как же его можно любить?. А жена-красавица смотрит на него, носится вокруг, "як квочка".
Дедушка тихо говорил о войне, об оккупации, о партизанах, о том, как погиб папин брат Михаил.
Эту историю я знала от папы. Дядя Миша был связным партизанского отряда, а в деревне, для немцев, был старостой. Перед самым отступлением немцев дядю Мишу кто-то выдал. Немцы повесили его на глазах у всей деревни. Впереди поставили мать, отца и Егора. "Сожгли хату. Мать твоя, Федора Ивановна, через три дня померла, хай земля ей будить пухум. Усе терпела. И бив я ее здорово, и обижав - усе терпела, а етого не снесла. Вот тут, на етом поле, вокурат шагах у десяти от хаты и повесилили Мишку. Вот, сынок".
Они пили самогон. Дедушка все время пыхтел трубкой и кашлял. Папа бил себя в грудь, клялся найти предателя, говорил, что обыщет и Палым и Сморкачевку, а "его" зарежет и добровольно сядет в допр, но за Мишку отомстит. Потом говорили про какую-то Феклу - ей дедушка с Егором тоже выстроили новую пятистенку. А Володька уже в армии. Он красивый, здоровый, служит во флоте... Папа опять плакал, говорил, что ему всех жалко, жалко, что так все в жизни получилось.
И еще дедушка жаловался на большие налоги. Говорил, что плохой урожай. И даже в Ипоти рыба перевелась, а раньше сколько ее ловили...
ФЕКЛА
Когда я проснулась на следующее утро, папы уже не было. Он исчез. Я попила молока, вышла на крыльцо и встретилась со своим дедушкой Гаврилой Семеновичем. Он курил трубку и смотрел на поле, где стаями летали и громко каркали огромные серые вороны. Жена Егора копала землю, дети бегали около нее. О "туалете" не могло быть и речи... На мой вопрос, где папа, дедушка, не глядя на меня, ответил: "А кто его знает". Та-ак, приехали к "родичам"...
Уже вся деревня знала, что приехал "Марка з городскою дочкую". Женщины ходили посмотреть на меня. Зайдут к жене Егора, якобы по делу, говорят с ней, а сами откровенно меня рассматривают.
|]од вечер шумно появился папа. Сильно навеселе, с целой группой "кровенных". В центре внимания, счастливый и, как говорят, "стоя на хвосте".
Не было мамы, и папа летел по ветру на всех парусах! Разливали самогон "за честь, за дружбу", пели деревенские частушки - и папа ярче всех! Он был в своей родной стихии. Правду он говорил, что городская жизнь не для него. Он был такой счастливый, каким я не видела его в городе никогда. Здесь, в деревне, он был первым человеком. И говорил грамотно, и повидал мир больше всех: "Я, братва, родився, можна сказать, на грани двух веков... Да что там говорить! Пешком, считай, прошел три государства - и Россию, и Польшу, и усю Германию. Да-а, братва, Германия тебе не Россия. Усе дома под черепицу узяты, усе одного роста, улицы длинные, ровные, як стрела, чистота... У хозяйстви усе есть - и свинни, и гуси, и лошади... ув одном баронськом замке в озере лебеди плавають - белые, черные. Во красота! А бабы не то, наши лучий. Усе носатые, рыжие, но аккуратные - что да, то да. Идеть-и платтика на ней сидить, и беллё шелковое с бархамотками (кружевом). Что ты смотришь? Ты что? Я??? Да божа меня упаси! Чтоб я, благородный человек?! Не-е... Да вот крест святой! Э, голова ты, вот послушай, что я тебе говорю: идеть немка, а ветер платтика подымить - ну я и увидев. Ты что? Я - не-е". - И тут же подмаргивал. Громко смеялись: "Ну, Марка, ну, мужик, вот ето наш смоленский..."
" А на мою дочурку Людмилку не смотрите, что она сухарек, эта соплюшка ще вам такой концертик устругнеть! Все чисто вмеить, она в меня: и поеть, и играить, чечеточку, и акробатику. Усе!"
Дружки поглядывали на меня, как будто в чем-то передо мной были виноваты,- с жалостью, кисло усмехаясь. И опять с ожиданием - на папу.
В какой раз я уже слышала знаменитый папин рассказ, как маршал Рокоссовский ему лично баян подарил.
- Ну, братва, выступали мы перед самим Рокосовським! Он з маленькую дочкую в первом ряду сидить. Усе выступають - ничего, а як до меня дошло... щас усе по порядку... Да-а, у начале концерта я аккомпанирую своему солисту Чернухе - ну голос, як у попа - агромадина голос! - самогон только, зараза, хлещет здорово. Ну, словом, номер проходил хорошо. А во втором отделении я вже один, як солист, на маленьких гармоньках. Я ще выступлю тут у вас з дочуркую, вы ще увидите, да! Уси гармоньки до единой сделав вот этими руками. Ты что? Да я усе чисто вмею - я и столяр, я и плотник, я и буровых дел мастер - все, что хошь - и часы починю, и печку... Да-а, ну вот. Як дошло дело до самой маленькой гармоньки, весь зал хОдором. Успех самый больший! Ну, а у конце Рокосовський лично мне у руки вручил баян. Вот етый самый... щас выну з футляру. Во!" "У-у-у", - загудело за столом. Это был баян итальянских мастеров "Фрателли Грозио". - Вот так, братва.
Все с любопытством рассматривали переливающийся инструмент.
Эту историю папа рассказывал до семидесяти пяти лет. И каждый раз импровизировал по-новому, с неожиданными деталями. Мы с мамой иногда выскакивали на кухню, чтобы он не слышал, как мы смеемся. То баян вручал ему лично Рокоссовсий, то из всей бригады выделили его одного, и замполит "при всем народе" передал "от самого Рокоссовского" личную благодарность, а в подарок от него - баян. Дочка маршала то фигурировала в рассказе и просила папу подарить ей маленькую гармошку, то он вообще о ней не вспоминал. А однажды получилось, что папа выступал перед Рокоссовским, а баян ему вручил сам Жуков. Вот тогда мы с мамой и выскочили в кухню. Когда гости ушли, мама осторожно заметила, что "Жуков и Рокоссовский "воевали, вообще-то, Марк, котик, на разных фронтах".
"А я что сказав, Жукув? Да, перегнул, Лялюша, а никто и не заметив"...
В действительности же дело было так. Папа выступал в военно-прифронтовой концертной бригаде. В день они давали по три-четыре концерта. В грузовик с актерским реквизитом попал снаряд. Там находился и папин баян - тот, с которым он ушел на фронт, довоенный. Уцелел только кожаный мягкий футляр с маленькими гармошками, который папа всегда держал при себе. Стало известно, что артисты пострадали. А концерты на передовой были нужны как воздух. Командование фронта распорядилось достать артистам все, чтобы они могли продолжать свою работу. И однажды папе вручили черный "Фрателли Грозио" и грамоту за отличное служение Родине и честное отношение к своему долгу. А друой баян - белый, без камней - "Скандалли" вручили второму баянисту, дяде Сене, которого папа окрестил "Удавом". А перед Рокоссовским папа действительно выступал и имеет грамоту, подписанную маршалом лично. И если бы папа вокруг этого события не придумал истории - это был бы не он.
Еще пили "за Рокосовськага, за Жукува - это настоящие солдаты... За Мишку, погибшего брата..."
А потом настроение за столом резко изменилось. Папа схватил нож, и все побежали в Сморкачевку, где якобы жил человек, который предал дядю Мишу... Папа с ножом в руке кричал: "За мной, братва! За Мишку, его - в триста богов, в кровину!-разрежу на куски и сам у допр сяду!"
Сколько раз я слышала раньше про допр, но в этот раз было страшно.
На столе остались следы буйного застолья. Егорова жена убиралась и зло бубнила что-то против моего папы. Дедушка курил свою трубку и молчал. Я легла спать. Папы не было всю ночь.
Утром пришла большая некрасивая женщина. Она смотрела на меня очень внимательно, сказала, что видела меня, когда я только родилась, а теперь уже вот какая большая и очень похожа на папку, а на мамку совсем не похожа.
Эта женщина, Фекла, пригласила меня к себе в дом. Она жила в соседней деревне. Наверное, это ей выстроили Егор с дедушкой новую пятистенку. Она почему-то называла дедушку батей. И дедушка, со всеми такой колючий, был к ней как-то особенно ласков. Наверное, она тоже наша родственница... Так почему бы мне к ней не зайти? Дедушка молчит, Ёгорова жена злится, дети ее меня сторонятся. А Фекла такая добрая, внимательная.
Дома у нее было чисто, уютно. Кругом занавески, вышитые полотенца, все отделано деревенскими самодельными кружевами. На полу много маленьких ковриков - круглых, четырехугольных, треугольных - очень красиво. Я такого больше ни у кого не встречала.
Угощала меня Фекла оладушками из крахмала, молоком и все смотрела на меня и смотрела, аж неловко становилось. "А иде ж твой папка?"
"Да пошел еще вчера в Сморкачевку кого-то резать за дядю Мишу и до сих пор нет..."
"Ай-ай-ай! Чаво ты молчала? Чтоб табе припадки забили. Марка - он же бешеный, ай-ай-ай", - и пулей выскочила из хаты.