Я, Роми Шнайдер. Дневник - Роми Шнайдер 14 стр.


- Детка, - говорил мой отчим, которого я окрестила "Дэдди". - Тебе не нравится материал? Эта очередная принцесса стоит тебе поперёк горла? А ты всё равно должна её играть. Потому что ты же не сумасшедшая, чтобы выбросить на ветер 750 000 марок!

Но теперь был и другой мир, и я жаждала его покорить. Париж, театр, большие режиссёры с фантастическими проектами, молодые люди, способные послать к чёртовой бабушке целые состояния... Немыслимый мир, он сбивал с толку и захватывал, всё вместе.

И тут была любовь.

В первые парижские месяцы я была - комок нервов. Жила судорожно, отчаянно, без руля и без ветрил. Каждый день меня бомбардировали телефонными звонками: мама, отчим, даже брат Вольфи. Уж он-то всегда так точно чувствовал мои проблемы! А тут, казалось, даже он перестал меня понимать. Тогда я чуть не поставила крест на наших с ним отношениях.

Алена не воспринимали они все, вся семья. Абсолютно. Стращали меня, нашёптывали всякую непристойную чушь, чтобы оттащить меня от него. Доводили меня до ярости.

Но если хотя бы пару дней никто из них не звонил, я впадала в отчаяние.

В какой-то момент мне пришло в голову, что моя совесть вообще не участвует в этой игре. Будто вместо неё во мне жил закон семьи, где я выросла. Невольно я спрашивала себя: может, они правы? Может, я на самом деле веду себя ужасно? Может, я действительно буду до смерти несчастна, как все они предсказывают?

А потом я уговаривала себя: ну не будь такой слабой, ну попытайся радоваться жизни!

Между звонками мы изводили друг друга письмами. Всё, чего я не могла прокричать в телефонную трубку, я вкладывала в эти письма.

Чудовищные письма. Сегодня я в них раскаиваюсь.

Но ведь и из Германии тоже приходили жуткие письма. Теперь-то мы вместе можем над ними потешаться, а тогда всё было очень серьёзно. Просто семейная драма времён королевы Елизаветы: к концу пьесы на сцене - гора трупов.

Перед большим антрактом этой драмы и мы тоже были как мёртвые - все. А в антракте - примирились, как-то походя, легко. В одночасье трагедия превратилась в комедию.

Было это так.

В марте 1959 я встретилась с мамой и отчимом в нашем доме в Моркоте, близ Лугано. Ханс-Херберт Блатцхайм открыто признал здесь мои отношения с Аленом.

Может, он их никогда бы не признал. Но он убедился, что я прикипела намертво. И решил: уж если оторвать меня от Алена не выходит, то надо хотя бы соблюсти приличия. Как минимум.

Сегодня я понимаю упёртость моего отчима. Он и вправду не мог ни думать, ни поступать иначе - просто по своему происхождению и образу жизни. Дочка "из хорошего дома", его падчерица, не должна была жить с мужчиной по крайней мере без обручения.

И поэтому Ханс-Херберт Блатцхайм устроил нашу помолвку.

Я приехала из Парижа в Лугано и там узнала от Дэдди:

- Завтра - твоя помолвка. Прессу я уже оповестил. Ален будет здесь.

До сих пор не понимаю, как Дэдди удалось уговорить Алена.

Почему этот совсем не благопристойный француз согласился на такой явный фарс?

Я ведь его знала. Поэтому в тот день, 22 марта, до последней минуты сомневалась, что он появится. Однако он действительно приехал.

Мы "праздновали" помолвку. Все позировали для фотографов, и каждый сказал газетчикам пару слов. Например, мама сказала:

- Со свадьбой мы не торопимся. Пусть дети сначала получше узнают друг друга.

Дети уже вполне хорошо знали друг друга. И уж особенно хорошо они знали, какая пропасть их разделяла. Между Аленом и мной лежал целый мир.

В своей книге Ален выразил это так:

"Она происходит из того слоя общества, который я ненавижу больше всего на свете. Конечно, она - дитя своего круга, и пусть сама Роми не виновата в его предрассудках, это дела не меняет.

Ясно, что за пять лет я не смог искоренить того, что двадцать лет подряд вдалбливалось ей в голову.

Во мне ведь тоже живут два, три, даже четыре Алена Делона, вот и в ней всегда были две Роми Шнайдер.

Она это тоже знала.

Одну Роми я любил больше всего на свете, другую так же страшно ненавидел".

И я вижу это дело примерно так же.

Никому не дано выпрыгнуть из своей шкуры. Ты же не можешь просто отшвырнуть то, что выковывало твою натуру с самого детства.

Ален этого не мог, я этого не могла.

И поэтому наши отношения с самого начала были обречены.

Но только тогда мы этого не знали. Или не хотели знать, уж я-то точно.

Мы въехали в дом Алена на авеню Мессин. О свадьбе и речи не было. Нам обоим это вовсе не казалось чем-то важным. Просто формальность, не более. Он - мой муж, я - его жена, и бумаги тут ни при чём. Пока ни при чём.

Поначалу всё шло хорошо. Со своей семьёй я как будто примирилась, Париж был мне по нутру, я учила язык, находила друзей. Кроме того, мне было чем заняться: я выполняла договоры, которые подписала раньше, - "Катя", "Прекрасная лгунья" и "Ангел на земле".

А дальше не было ничего.

Из Германии я "выписалась", во Франции ещё не "прописалась".

И как актриса я просто не существовала. Меня воспринимали как жизнерадостную подружку восходящей мировой звезды Алена Делона.

У Алена фильмы шли один за другим. А я сидела дома. Мы с ним теперь поменялись ролями: когда мы познакомились, он был новичком и, как говорится, только подавал надежды. Я уже была успешной актрисой. Нет, лучше так: у меня было больше актёрского опыта, чем у него. Настоящей, серьёзной актрисой я тогда ещё не была - такой, как сегодня рискну себя определить.

Вечерами в арт-клубе "Элизе-Матиньон" мы встречали больших режиссёров - они обсуждали с Аленом свои следующие проекты. Для меня же у них находилась лишь пара приветливых слов.

Я была подавлена. Раздражалась, услышав очередную новость об успехах Алена, о его новых замечательных контрактах.

Я с ним жила. Но ведь я же не была ему мамочкой, - а такой тип женщины, наверно, больше подходил бы ему. И жёнушкой для штопки носков, стряпни и вечного ожидания - такой жёнушкой я тоже не была.

Я была актрисой и хотела работать. Впервые в жизни я ревновала к чужому успеху.

Я говорила себе: ведь я могла бы чего-то достичь, если бы мне дали шанс. Почему мне не дают шанса? Неужели из-за клейма Зисси?

Летом 1960-го я приехала к Алену на выходные на Искью. Он там снимался у Рене Клемана в фильме "На ярком солнце". Помню этот уик-энд очень отчетливо, потому что именно тогда в моей профессиональной жизни наконец что-то сдвинулось с места.

Мы с Аленом сидели в бистро, в гавани, и болтали. Точнее, не мы болтали, а говорил один Ален. Он говорил, и говорил, и говорил, и всё никак не мог слезть с одной темы. Этой единственной темой был режиссёр Лукино Висконти.

Об этом чудесном человеке я ещё в Париже слышала столько чудесного, что эти чудеса уже стояли у меня поперёк горла. И тут, на Искье, в гавани, пока Ален не умолкал битых два с лишним часа, моё терпение лопнуло. Что за человек, и что за режиссёр, и что за величина, и как он делает то, и как он делает это, и как он ведёт артиста, и что за невероятные идеи у него...

Слушать всё это я больше не могла.

Меня уже тошнило от одного этого имени.

- Давай заканчивай со своим Висконти! - сказала я.

- Ты должна с ним познакомиться, и тогда ты будешь говорить по-другому...

- Я не желаю. Не хочу с ним знакомиться...

Мы поссорились. До того, что разошлись в разные стороны.

И я улетела назад, в Париж, с тяжёлым сердцем.

Когда Ален закончил на Искье натурные съемки, он уехал в Рим. Оттуда он позвонил мне, очень миролюбиво:

- Пожалуйста, приезжай в Рим. Тебе надо познакомиться с Лукино. Мне это важно.

Как я познакомилась с Лукино, я не забуду до конца моих дней. Этот человек сделал для меня в то тяжёлое время так много, как никто другой.

Я и сейчас вижу, как я стою в холле его великолепного дома на Виа Салариа, чуть живая от дурацкой девчачьей робости.

Подхожу к нему вместе с Аленом. Он восседает в громадном кожаном кресле у камина. Смотрит на меня, как будто хочет сказать: ага, малышка Делона, вот я тебя сейчас попробую на зуб...

Из тех мужчин, кого я знаю, он выглядит едва ли не лучше всех. Ему хватило четверти часа бессвязной болтовни, чтобы совершенно меня очаровать. Но мне он сопротивлялся явно и отчётливо. Я скажу так: вероятно, он ко мне ревновал. Ален - его подопечный, из которого он хочет сделать нечто особенное, и он не терпит рядом никого, кто мог бы отвлечь Алена.

И тогда и сейчас было много разговоров насчёт отношений Алена и Висконти. Но я уверена, что в этих отношениях не было ничего, кроме того, что Лукино любил Алена как сырой материал, в котором угадывался большой актер. Висконти хотел придать этому материалу свою форму - и делал это тиранически и жёстко.

Как раз тогда он собирался как продюсер поставить в Париже одну пьесу с Аленом.

Мы встречались у Висконти три или четыре вечера подряд. Казалось, Лукино больше ничего не имеет против меня. Я была просто счастлива: теперь я тоже находила его восхитительным - как и все, кто мне его описывал.

На четвёртый вечер, как и всегда, был великолепный ужин. Этот человек княжеских кровей любит роскошь во всём.

Мы говорили о спектакле, который Лукино готовился поставить: "Нельзя её развратницей назвать" по пьесе Джона Форда .

Я тогда носила длинные тёмные волосы на прямой пробор. Причёска в старинном стиле. Может, это и натолкнуло Лукино на его идею: действие пьесы происходит в Англии эпохи Возрождения.

Он посмотрел на меня испытующе:

- А что бы получилось, Ромина, если бы ты сыграла в этом спектакле партнёршу Алена? Роль подошла бы тебе идеально.

Я засмеялась.

- Господи! Я же ни разу в жизни не играла на сцене.

Ален нагло усмехнулся. Я заподозрила: он сам и затеял это, чтобы прибрать меня к рукам. Но очень скоро выяснилось, что Висконти с ним об этом никогда не говорил.

Абсурдная идея. Я попыталась объяснить Висконти, что его идея - просто абсурд. Девочка совсем без сценического опыта должна играть английскую пьесу на французском языке с итальянским режиссёром? Да критики просто порвут меня на куски.

И вообще...

Но Лукино не давал сбить себя с толку. Он только спросил, как у меня с графиком и можем ли мы сыграть спектакль в следующем сезоне.

Я ответила:

- При чем тут график? Вы вообще с ума сошли, что ли? Я не говорю толком по-французски, я не умею двигаться на сцене - это же было бы актёрским самоубийством!

- Смелости не хватает, Ромина?

Тут он попал в моё самое уязвимое место. Я не трусиха, а слабость духа считаю пороком.

- Дело не в смелости, - сказала я, - просто я знаю, что этого я не могу.

Но он делал со мной что хотел.

- Я отправлю тебя в Париж, Ромина, заниматься сценической речью. Это первое. Когда ты освоишь речь, мы начнём репетировать. И я тебе обещаю: если мы за две недели установим, что дело не идёт, то я освобожу тебя от обязательств и отдам роль кому-нибудь другому.

Я сказала ему раз сто: ничего не выйдет. Но Висконти стоял на своём.

При одной мысли об этом у меня дрожали колени, и всё же я начала работать.

У мадемуазель Гийо в Париже я брала уроки фонетики и дикции. Она начала со мной с азов, как будто я ещё не говорила по-французски ни единого слова. Мы занимались день и ночь. Работали с магнитофоном, я записывала на плёнку басни Лафонтена. (Много позднее, уже после премьеры, я послушала свои первые записи - и едва узнала сама себя.)

В то же время я занималась французским с актёром и режиссёром Раймоном Жеромом. С ним мы прошли и диалоги нашей пьесы; их перевёл на французский наш друг Жорж Бом.

Висконти мне, правда, категорически запретил произносить диалоги. Никто не должен был портить ему дело. Но так я всё же чувствовала себя увереннее.

А потом об этом "безумном плане" узнала моя мать. Она была просто вне себя.

Таким образом, антракт в нашей семейной драме закончился. Звонок к следующему акту. Конечно, со своей стороны мама была совершенно права. Ещё несколько лет тому назад она мне говорила:

- Прежде чем выйти на большую сцену, ты должна получить актёрское образование и сначала показаться где-нибудь в провинции.

И вот теперь я пустила её советы по ветру - и стартовала именно на парижской сцене, с великим режиссёром.

Безумие.

"Ты же разоришься. Я не могу этого допустить", - писала она. Я возмущенно отвечала, что я сама себе хозяйка, хватит с меня опеки, я могу разориться где, когда и как хочу.

Снова пошла нервотрёпка - телеграммы, письма, ссоры по телефону.

И ведь между нами стоял не только спектакль, но - и прежде всего - мужчина: Ален, который был единственным, не считая Висконти, кто в меня верил. Он, кстати, вложил в эту постановку собственные средства.

Но кроме них в меня и в мой успех не верил никто. Ни один человек. В Париже болтали всякое. Например: она получила это только благодаря Делону. Неужели Висконти сам пришёл бы к мысли дать этой маленькой глупенькой венке такую прекрасную женскую роль?

Все были правы - кроме меня.

Это я поняла после первых же репетиций. Я действительно пустилась в предприятие, для которого мне не хватало способностей.

Воспоминания о первой вечерней репетиции в Театр де Пари просто ужасные.

Мы с Аленом бешено неслись в его "феррари" по Парижу. Всюду красные светофоры. Опоздали на десять минут. Все уже были здесь - и ждали. Все: сливки парижского театра, тринадцать актёров. Валентин Тесье, Даниэль Сорано, Пьер Ассо и как их там ещё зовут.

Никто не сказал ни единого слова. Приняли нас ледяным молчанием. Ага, эти ребята из кино, они не считают нужным по часам являться на большую и важную работу. Дело ясное. Звёздная болезнь. Наглость.

Висконти тоже свирепо сверкнул глазами. Молча.

Висконти репетирует четыре недели только за столом. Актёры сидят кругом (Алена и меня он сажал как можно дальше друг от друга) и читают вслух свои роли. Когда подошла моя очередь, я не смогла выдавить из себя ни слова.

Это было какое-то хриплое карканье, лепет. Я чувствовала себя как нерадивая ученица, которая не выучила урока и была тут же выдворена из школы. Ничего подобного мне ещё никогда не приходилось переживать.

Я была до смерти опозорена. Все остальные не обратили на мой позор никакого внимания, как будто ничего другого и не ожидали.

На следующий день мы с Аленом явились за час до репетиции. Мы репетировали с Висконти одни.

И мы извинились за вчерашнее опоздание.

- Ладно, - сказал он. - Это случилось, и давайте об этом забудем. Но зарубите себе на носу: никогда, никогда, никогда больше!

Актёр Пьер Ассо - сегодня один из лучших моих товарищей - обращался ко мне особенно отстранённо. Я была для него - пустое место. Но спустя десять дней он стал подсовывать мне под столом записочки, вроде таких: "Это уже лучше" или "Сегодня было хорошо".

Это было трогательно - но я не верила ни единому слову.

Я думала, ничего у меня не выйдет. В отчаянии от надвигающегося провала я потеряла сон. День и ночь я думала о замене, о той девушке, которую Висконти присмотрел вместо меня. Я представляла себе: вот сидит где-то у телефона по-настоящему одарённая молодая актриса и ждёт звонка. Ждёт, что голос Висконти скажет ей: "Приходите, мадемуазель. Как и ожидалось, Роми отказано..."

И тогда окажется, что и в самом деле правы те, кто меня предупреждал. Все. Моя мать, и Дэдди, и Вольфи, и коллеги, и журналисты. Весь Париж.

Никогда в жизни не забуду тот день, когда я впервые пережила это грандиозное чувство: что это значит - быть актрисой.

Путь к этому мигу был, правда, суровым. Даже сейчас меня бросает то в жар, то в холод, чуть только вспомню, как мне отказал голос на первой застольной репетиции. Тот писк маленькой глупой девочки.

Внизу, в партере громадного Театр де Пари, - 1350 пустых кресел. Занято только одно-единственное место в пятом ряду - в те первые недели 1961 года. За режиссёрским пультом - Лукино Висконти, совсем не друг, но наоборот - холодный, бесстрастный наблюдатель, чьё молчание может выразить всё: презрение, разочарование, ярость...

И я не осмеливаюсь спросить, что он думает обо мне. Я чувствую, что я провалилась. И это чувство растёт во мне день ото дня, как кошмар.

Ален мне помочь не может. Этого вообще никто не может, кроме Лукино. Ален - человек кино, правда, завоевать сцену ему тоже хотелось бы, но он вовсе не так нуждается в театре, как я. Я чувствую за собой бремя традиции - и долг перед традицией. Я думаю о своей бабушке, великолепной, незабвенной актрисе Бургтеатра Розе Альбах-Ретти, которая и в 85 лет гордо и достойно увлекала свою публику. Она всегда хотела, чтобы я играла в театре. Она мне это всегда советовала, но мне не хватало мужества.

Теперь мужество мне необходимо: я должна играть в театре, причём на чужом языке.

Я думаю о моём отце Вольфе Альбах-Ретти и о моей матери.

Я думаю: ты не имеешь права их опозорить.

Я думаю: уже ничего нельзя предотвратить. Поздно. Ты затесалась в дело, которое тебя потопит.

На первую сценическую репетицию - после четырёх недель читки за столом - я прихожу в брюках. Однако Лукино Висконти настаивает, чтобы я переоделась в кринолин. Он должен помочь мне почувствовать себя Аннабеллой. После всех моих прошлых костюмных фильмов кринолин для меня - не проблема. Я всегда чувствовала себя тем персонажем, чей костюм я надевала. Сразу приходили правильные движения.

Но теперь - всё напрасно. Я мерила сцену тяжёлыми шагами - сколько километров намерила? Я не знала, куда девать руки. Они висели вдоль тела, ненужные и неуклюжие. На мне были тяжёлые башмаки, и мне надо было сделать несколько грациозных танцевальных па по сцене.

Но ведь это-то я могу? Я же овладела этой техникой!

Ни следа. Двигаюсь как слонёнок. И все остальные так это и воспринимают!

Во втором акте я одета в утренний капот из тяжёлого бархата. Висконти любит, чтобы весь реквизит на сцене был настоящий. Он просто фанатик подлинности. Поэтому мой бархатный капот очень тяжёлый. Каждый вечер у меня - красные рубцы на плечах.

И вот в этом самом капоте я должна была сыграть труднейший, просто виртуозный эпизод: Аннабелла ожидает ребёнка от своей кровосмесительной связи с братом Джованни (его играет Ален); муж, узнав об этом, терзает её и издевается над ней. Она должна сознаться, кто отец ребёнка. Мой партнер Жан Франсуа Кальве в кульминации эпизода хватает меня за волосы и швыряет из угла в угол, через всю сцену. То есть так это должно выглядеть.

Но у меня этот "аттракцион" не выходит. Мне не удается крутиться так долго, как надо. И каждый раз я плюхаюсь на пол прямо на середине сцены. После множества попыток моё тело становится зелёным и синим.

И при этом я без конца твержу себе самой: у тебя должно получиться, ты достаточно натренирована.

Но что-то мне мешает.

Висконти во время наших репетиций упал с лестницы, сильно поранил колено и ходил теперь с палкой.

Назад Дальше