Я, Роми Шнайдер. Дневник - Роми Шнайдер 15 стр.


И вот теперь он сидел там, внизу, положив руки на набалдашник, и наблюдал за мной. В большой сцене сумасшествия мой безумный хохот превращался в жалкое хныканье. Сквозь рампу оно не пробивалось.

Висконти много не говорил, только без конца повторял:

- Я тебя не слышу...

Между тем я знала: он меня слышит. Это была его тактика. Он хотел меня доконать, дожать, чтобы потом вытащить из меня то, что ему надо.

Он зашёл очень далеко. После одной длинной фразы, которую я произносила по-итальянски, он откинулся на своем стуле и засмеялся. Висконти смеялся надо мной!

Мне показалось: я лечу в пропасть.

Но потом стало ещё хуже.

Мне надо было петь итальянскую песню, я её выучила у одного композитора. День за днём Висконти прерывал репетицию незадолго до этой песни. И вдруг, на шестьдесят второй день, он объявил:

- Дальше...

Я взбеленилась. Тупо посмотрела на него и закричала:

- Как так? Ты же не предупреждал!

Он - палкой об пол.

- Дальше, я сказал!

Я могла спеть эту песню, знала её твердо, но всё же продолжала:

- Можно спеть завтра? Я ещё не выучила.

Несколько мгновений мучительного молчания. Потом разразилась гроза:

- Если ты сейчас не споёшь, сейчас же, то можешь вообще никогда не петь. Никогда в жизни. Можешь отправляться домой.

- Но...

- Марш домой и никогда не возвращайся!

Его трость четко указала на дверь.

- Au revoir, mademoiselle...

Я могу смотреть в глаза любому человеку - но взгляд Висконти я в этот момент не выдержала. Я запела. Я пела тоненьким дрожащим голоском - наказанный ребенок, покрывшийся гусиной кожей.

А Висконти только командовал:

- Дальше, дальше!

В перерыве он отослал всех актёров домой. Оставил только моего партнёра Даниэля Сорано и меня. Я была настолько подавлена, что не могла даже глотнуть шампанского - раньше оно меня всегда взбадривало. Омерзительное чувство неполноценности...

В послеобеденные часы мы работали только с Висконти, ассистентом режиссёра Джерри Маком и Даниэлем. Я начинала ещё раз, и снова, и опять... Висконти молчал. Десять раз, двадцать раз выслушивал он мой лепет.

Внезапно во мне что-то произошло. Я и сегодня могу точно воспроизвести в памяти это чувство.

Больше на меня ничто не давит, я дышу полной грудью, я изменяюсь - внешне и внутри. В какую-то долю секунды я перестаю быть Роми. Я - Аннабелла. Только Аннабелла, вообще никакой Роми Шнайдер.

Я выкрикиваю фразу, я пою песню в полный голос, я двигаюсь как Аннабелла, я продолжаю говорить после песни, я больше не прерываюсь, досказываю весь диалог, я вообще одна на всём белом свете, и ни режиссёр, ни партнёр, ни театр меня вообще больше не интересуют.

Я свободна.

Потом всё кончается.

Я сажусь посреди сцены, потом валюсь на пол и без всякого стеснения плачу.

- Достаточно, - говорит Висконти.

Он ковыляет через сцену, наклоняется ко мне, кладёт мне руки на плечи.

- Неплохо, Ромина...

Большой комплимент от человека, который никого не хвалит, а уж тем более новичков.

Я зашла в маленькое бистро возле театра, "Ше Пье" на рю Бланш. Пока я там ждала Алена - он примерял костюмы, - я позволила себе напиться до чёртиков. Понятия не имею, что я там пила: шампанское, красное вино, виски? Помню, что была совершенно счастливая и совершенно пьяная. Я думала: вот твоя профессия. Раньше у меня тоже кое-что отлично получалось, но театру это всё и в подмётки не годилось. А теперь мне стало ясно: именно здесь моё место, я принадлежу ему. Пусть ещё не сейчас, но потом я его себе заработаю.

Я хотела вернуться в театр и в одиночестве репетировать дальше, но портье уже ушёл. Пришлось мне дожидаться Алена, чтобы рассказать ему, что со мной произошло.

С этого дня я больше не думала о замене, не думала о той девушке, что сидит где-то там в Париже и ждёт, когда Роми наконец-то выгонят.

И только после премьеры Лукино Висконти признался:

- Никогда и не было тебе никакой замены. Я и в мыслях не держал...

Много чего писали о "драматических" событиях перед премьерой, обычный трёп. Враньё простиралось от "дипломатического аппендицита Роми Шнайдер" до выкидыша. Хочу рассказать, как всё было на самом деле.

В Париже сначала три дня играют спектакль для приглашённой публики - художников, писателей, профессоров. Потом идёт открытая генеральная репетиция, и только после - премьера, le gala.

Первые три представления сыграли сносно. Висконти сидел в ложе. Я ощущала его доверие ко мне, и мне словно передавалась его сила.

Однако на генеральной репетиции я почувствовала себя жалкой и больной. Но отнесла это к премьерной лихорадке.

В последней сцене грянула катастрофа, типичная для генеральных репетиций.

В драматическом диалоге Аннабеллы и её брата Джованни я поникла на постели. Ален - возле меня. Нечаянно он сел на мои волосы, я это заметила, но не могла подать ему знак. Он в бешенстве ударил меня ножом, я должна была вскочить и, умирая, рухнуть на скамеечку для молитвы.

Когда я подпрыгнула, я заметила, что мой парик остался лежать на постели. Под париком у меня был шёлковый чулок, намотанный на голову.

Должно быть, это выглядело просто комично: голая как яйцо голова, утыканная шпильками. Вот, изволь умирать, когда люди над тобой потешаются!

Но люди восприняли всё просто сказочно. Значит, мы и в самом деле покорили публику. Ни одного смешка, ни единого!

Но я - я чувствовала себя как раздетая.

Чуть только упал занавес, я бросилась в гримёрную, швырнула парик в угол - и в этот момент пришла боль. Какое-то необычное ощущение в животе.

Появился Висконти, сказал:

- Ладно, Ромина, брось. Ничего!

Симона Синьоре и Жан Маре уговаривали меня не обращать внимания на ляп в последней сцене.

Моя мать - она приехала в Париж к генеральной репетиции - накликала беду:

- Надеюсь, это не аппендицит.

- Да нет, - ответила я. - Это просто от волнения!

И мы вместе поехали глотнуть вина в арт-клуб "Элизе-Матиньон".

По дороге остановились у аптеки. Взяли обезболивающее. Оно не подействовало.

В клубе я не могла спуститься вниз по лестнице, ноги у меня подкашивались. Подруга отвезла меня к врачу.

Он сделал мне укол, но не мог поставить диагноз.

- Вероятно, почечная колика. Волнение, знаете ли, напряжение... На всякий случай пейте только апельсиновый сок.

Мы вернулись в клуб. Только спустились, как боль вернулась. Дьявольская, совершенно невыносимая. Ален увёз меня домой. Ему пришлось шесть лестничных пролётов до нашей квартиры нести меня на руках.

Я рухнула на постель. В восемь утра меня разбудил жуткий крик. Это кричала я сама. Моё тело горит, подумала я, - внутри, снаружи, всюду!

При этом - ещё одна мысль: ты не имеешь права заболеть. На карту поставлена самая дорогущая премьера в Париже. 600 000 марок (60 миллионов старых франков), вот сколько поглотил этот спектакль!

Ален позвонил профессору Миллеру, он тут же явился.

Высказал подозрение на аппендицит. Так оно и вышло.

Когда меня несли на носилках вниз, мне казалось - я умерла.

Мы мчались на "скорой помощи" по городу. Ален сидел рядом, я видела над собой его лицо, то зелёное, то белое. Сквозь стёкла я видела куски голубого неба и мелькающие фронтоны зданий. Какие-то лохмотья воспоминаний... Медсестра в больнице хотела сделать мне укол. Я сопротивлялась. Я не желала допускать к себе сестру.

В этот день, когда профессор Миллер вырезал мне аппендикс, радио и телевидение объявляли об отмене нашей премьеры.

Дни после операции открыли мне Париж и моих друзей-знакомых с новой стороны, чего я прежде и предположить не могла: меня осыпали цветами, меня утешали, хотя на самом деле это мне нужно было бы утешать других: моя болезнь стоила театру 120 000 марок.

Самое прекрасное воспоминание: Жан Кокто прислал мне в палату свой рисунок.

Пять дней в больнице, десять дней отпуска - и потом мы назначили премьеру: на 29 марта 1961 года. Моё лицо всё ещё переливалось разными цветами, на мой живот из осторожности был надет бандаж - всё-таки меня должны были бросать через всю сцену!

Я нервничала как никогда прежде. Хоть я и умоляла не говорить мне, кто присутствует на премьере, всё-таки коллеги проболтались. Я услышала - и чуть не сошла с ума. Пришли все: Ингрид Бергман, Анна Маньяни, Жан Маре, Жан Кокто, Курд Юргенс, известнейшие режиссёры Франции и множество коллег.

В последние минуты перед выходом случилось нечто необыкновенное: внезапно я начала думать на своем родном языке, чего не делала все семьдесят репетиционных дней.

В зрительном зале сидели и моя мать, и мой брат Вольфи. Это был "жест доброй воли" после бесконечной свары, вначале из-за Алена, потом - из-за спектакля. Я была им очень благодарна за то, что в такой день они не приняли меня в штыки.

Мама была возбуждена даже ещё больше, чем я. Она переживала премьеру так, как будто это её собственный дебют. К тому же её посадили рядом с самым грозным критиком, Жан-Жаком Готье, который весь вечер демонстративно скучал и объявлял во всеуслышание, что в антракте уйдёт домой.

Он и в самом деле написал уничтожающую рецензию, где в пух и прах раздраконил и пьесу, и постановку, и Алена Делона - и только мне милостиво не отказал в даровании. Однако, как говорилось в статье, это дарование совсем не обязательно было выказывать на французской сцене.

Другие рецензенты были куда благосклоннее. "Пари Пресс Ль’ Энтранзижан" после критики пьесы написала так: "Только Роми Шнайдер с её изысканным лёгким акцентом удалось заставить нас забыть о гротескной пустоте текста. Она церемонна и бледна, но в её жилах пульсирует свежая кровь. Её яркий голос производит более сильное впечатление, чем слова, что она произносит. Она отличная актриса".

Ещё один критик дал такую оценку этого вечера: "Нужно отдать должное Роми Шнайдер: она, только-только из-под ножа хирурга, так прелестно и грациозно умирает под ножом своего возлюбленного брата. Она - сама распущенность и бесстыдство, и в то же время - воплощение трогательной чистоты, юная, прекрасная, нежная..."

Я вспоминаю: сквозь приветствия можно было расслышать и неодобрительные возгласы, но в целом это был большой успех. Отчаянная борьба тех долгих недель была вознаграждена.

Я очень гордилась, что все трудности, как личные, так и профессиональные, столь счастливо разрешились.

Ингрид Бергман зашла ко мне в гримёрную.

- Вы были восхитительны, - сказала она. - И я знаю, чего это вам стоило. Молодой девушкой я играла в Шведском театре , а потом через много лет вернулась туда - и будто начала заново. Я знаю этот страх...

Во мне творилась полная неразбериха. То я смеялась, то плакала. Вместе с моей матерью. С матерями всегда так.

А потом в гримёрку пришёл Ален - они с моей матерью друг друга не воспринимали. Он был мокрый как мышь после трудной сцены фехтования. Но, невзирая ни на что, он подскочил к моей маме и обнял её. И гордо указал на меня:

- Сегодня она - королева Парижа. Моя королева.

Я была счастлива, так счастлива...

Это было одно из великих мгновений в моей профессиональной жизни. Как будто Господь одарил меня всем - всем, чем мог. На один-единственный вечер!

Вот что я о себе самой знаю точно: я очень честолюбива. В марте 1961-го моё артистическое честолюбие было впервые удовлетворено. Наконец-то, после того как я долго вообще никому не была нужна, я снова победила. Но всё же я не слетела с катушек и ни минуты не думала, что теперь у меня весь мир в кармане, - просто чувствовала, что наконец-то я на правильном пути.

Назавтра после премьеры градом посыпались телеграммы - из Рима и Нью-Йорка, Лондона и Берлина. Из всех телеграмм и писем явствовало, что я и правда могу гордиться своим успехом.

Я это принимала. Ведь это было единственное достижение, которым я горжусь и по сей день.

Я предполагала играть спектакль в Театр де Пари примерно четыре недели, не надеялась, что получится дольше держать Париж, - а получилось 120 представлений!

Это было прекрасное время, по-настоящему прекрасное время.

Наконец-то я снова была на коне. У меня был мужчина, который меня любил. Ален. Профессионально я больше не была "в отставке". Снова обо мне говорили как об актрисе. Причём в том кругу, который я ценила.

Пошли предложения. И из Германии тоже. Я знаю, сколько гнусностей распространяли обо мне, - потому что ни одного из этих предложений я не приняла.

Говорили: Роми зазналась, она не желает иметь ничего общего с немецкими продюсерами (и вообще ведёт переговоры только по-французски!). Говорили: Роми предала страну, в которой выросла.

Старая песня на новый лад.

А правда была намного проще: ни одно предложение мне не понравилось, потому что немецкие продюсеры и прокатчики никак не могли переключиться. Никак не могли понять, что после такой серьёзной роли на сцене я ни в коем случае не стану больше играть толстощёкую девчонку. Пути назад для меня больше не было, только вперёд.

Другие понимали это лучше.

В конце марта у нас был прощальный вечер с Лукино Висконти. Ален и я ужинали с ним вместе в парижском отеле "Беркли". Лукино рассказал нам о своём новом проекте в кино. Он хотел снять для фильма из отдельных эпизодов "Боккаччо-70" современный скетч по новелле Мопассана "У постели". Название - "Работа".

Вот содержание: молодая графиня плебейского происхождения узнаёт, что её муж граф Оттавио, владелец заведения, предоставляющего девушек по вызову, время от времени и сам не дурак попользоваться своими девушками. С этого момента графиня исполняет свой супружеский долг, только получив чек на хорошую сумму.

История мне понравилась.

- Кто должен играть главную роль? - спросила я Лукино.

За столом напротив сидела бывшая топ-модель Беттина, невеста Али Хана.

Лукино указал на неё:

- Вот такой я представляю себе графиню. Холодная, светская, властная, не слишком молодая...

Разговор перешёл на что-то другое. Потом мы попрощались ничего не значащими фразами. "Звони, если будешь в Париже". Что-то вроде этого, как обычно.

Но уже через неделю я получила телеграмму:

"Ты будешь играть для меня роль в "Боккаччо"? Лукино".

Я подумала, что секретарша что-то напутала. Я же знала, что Висконти совсем иначе представляет себе роль. Я не подходила по типажу.

И поэтому я вообще ничего не ответила. Ни к чему откликаться на каждую ошибку.

Но через два дня позвонил сам Висконти. Обиженный и разозлённый. "Ты могла бы в любом случае ответить, если получаешь от меня телеграмму, Ромина".

Я объяснила ему, что приняла это за ошибку или шутку.

- Никакой ошибки и никакой шутки, - сказал он. - Я продумал это дело. Будет куда аппетитнее, если роль сыграет молодая женщина...

Разумеется, я согласилась. Это был мой шанс теперь и в кино протолкнуться в первый ряд.

Фильм был снят во время парижских театральных каникул. В студии царила атмосфера солидности, которую всегда создавал Висконти. Для декораций он приволок из своего дома прекрасные ковры и картины. Поручил специально доставить из Флоренции бело-золотые старинные двери, чтобы его "графиня" получила достойное обрамление.

В эту "раму" он поместил меня. В роскошных платьях и вообще без них. И показал меня так, как меня ещё ни один режиссёр не показывал.

Американский продюсер Уолтер Вангер, посмотрев "Боккаччо-70", телеграфировал Висконти: "Никогда ещё актриса не была так "сервирована", как Роми в этом фильме, никогда ещё актриса не была так изысканно подана и освещена".

Однако всё это отнюдь не помешало нам устроить обязательный скандал. Вероятно, этот скандал говорит о моём отношении к мужчинам больше, чем любые психологические изыскания.

Хочу рассказать, как это было.

В одной сцене фильма я должна ехидно сказать мужу:

- Вы скучаете со мной, не правда ли? Может, у вас денег не хватает?

Висконти казалось, что я произношу фразу недостаточно едко. Я думала иначе. Мы поспорили. Вдруг он пробурчал:

- Делай в точности что я говорю и ничего другого...

Ален Делон в это время снимался в Риме у Антониони и заехал навестить меня на съёмках. Он был (вместе с нашим продюсером Карло Понти) свидетелем этой сцены.

Я произносила фразу ещё язвительнее - и в этот момент заметила, что Висконти повернулся к Алену и подмигнул ему. Ну, мне этого хватило.

Это понятно любой женщине. Выглядело это так, как будто он хотел сказать Алену: глянь-ка, мой дорогой, вот как надо нажимать на девчонку. Тогда она чувствует.

Я взвыла от гнева. И потом целых три дня разговаривала с ним только по необходимости.

Лукино наверняка понял, что происходило со мной. Когда съёмки закончились, он пригласил меня к себе домой и после трапезы бесконечно нежным жестом надел мне на палец драгоценное кольцо, наследство своей матери.

Я такой человек, что не умею порой правильно обставить подарок. Я его швыряю и смотрю в другую сторону.

Лукино умеет одаривать.

Мы никогда не говорили о том случае, но он прекрасно знал, чем он меня ранил.

Висконти - один из тех гениальных и в то же время устрашающих режиссёров, о которых вечно предупреждают коллеги. "Ему палец в рот не клади! Руку откусит. Он тебя просто уничтожит. Как только фильм будет окончен, так и с тобой будет покончено".

Они меня предупреждали о Висконти и о Фрице Кортнере, пока я с ним не сделала "Лисистрату" на Немецком телевидении. Они предупреждали меня и насчёт Анри-Жоржа Клузо, по сравнению с которым Висконти был просто милашка, и наконец меня предостерегали в отношении Орсона Уэллса.

Однако с каждым из этих режиссёров у меня сложились прекрасные отношения. Не только никто из них не "покончил со мной", но, наоборот, именно они и сделали меня тем, что я есть сегодня. Актрисой, и не только по документам.

Париж, 25 мая 1961 года

Мой дорогой господин Кортнер,

Вы меня уже разнесли в пух и прах и выбросили в кучу прочих "вероломных" душ? Или я ещё могу рискнуть и послать Вам несколько слов? Я ведь оптимистка, как Вы знаете, - это, кстати, себя оправдывает! - не один лишь оптимизм, это было бы слишком просто (а я не люблю и не ищу таких простых вещей), - но я думаю, что быть оптимистом - это часто помогает, я же это Вам всегда говорила, в Гамбурге: "Вы - пессимист?" Нет, Вы, напротив, один из немногих, кто не думал обо мне плохо - и это было для меня трамплином! Даже более того - нет нужды объяснять.

Боже мой, что делалось-то в это время. Если бы я сейчас всё это Вам рассказывала, то пропустила бы все свои выступления, вот было бы занятно...

Мой страх, моя нервотрепка, моя сценическая лихорадка - моя гнусная слепая кишка - премьера - всё это Шнайдерша должна была вынести. Теперь мы сыграли уже 60 спектаклей, людям нравится, они приходят каждый вечер. Моё сценическое волнение никуда не делось, но теперь оно уже не сбивает меня с ног - точнее, в больницу.

Назад Дальше