Незнакомая машина, как выяснилось, принадлежала его новой помощнице, присланной Рэбу из агентства по охране здоровья. И если он согласился принять эту помощь, значит, тело теперь могло отказать ему в любую минуту, а следовательно, с Рэбом могло случиться все, что угодно. Раковая опухоль в легких никуда не делась. Но врачи считали, что в его возрасте - ему уже было восемьдесят девять - не было смысла идти на риск и удалять ее. Как ни странно, но по мере того как сбавлял обороты Рэб, рак тоже умерял свою агрессивность. Они, словно два усталых бойца, не спеша брели к месту назначения.
Тактично выражаясь, сказали доктора, его возраст скорее всего предъявит свои права раньше, чем это удастся раковой опухоли.
Мы шли по коридору, и я сообразил, почему незнакомая машина мгновенно привлекла мое внимание: с тех пор как я стал навещать Рэба, в этом доме не появилось ни одной новой вещи. Мебель стояла все та же. Ковровое покрытие на полу старое. И все тот же маленький телевизор.
Рэб всегда был равнодушен к вещам.
Да их у него, собственно, почти и не было.
Родился Рэб в 1917 году, и его родители были бедны даже по скромным стандартам того времени. Мать Рэба была иммигранткой из Литвы, а отец, продавец сукна, без конца терял работу. Жили они в Бронксе, в доме, битком набитом жильцами. Ходили полуголодные. Мальчишкой, возвращаясь домой из школы, Рэб всякий раз молился о том, чтобы родители не выставили их мебель на улицу для продажи.
Самый старший из троих детей - после него родились еще сестра и брат, - он с рассвета до заката занимался в религиозной академии - ешиве. В детстве у него не было ни велосипеда, ни приличных игрушек. Иногда мать покупала позавчерашний хлеб, намазывала на него варенье и давала Альберту в придачу к горячему чаю. По воспоминаниям Рэба, это была божественная еда его детства.
Времена Великой депрессии. У Альберта два набора одежды: один для будней, другой - для шаббата. Ботинки - старые, чиненые-перечиненые, и пара носков, которую он стирал каждый вечер. По случаю его бар-мицвы - религиозного посвящения в мужчины - отец подарил ему новый костюм. Он гордился им, как может гордиться новой одеждой только ребенок.
Несколько недель спустя, надев этот самый костюм, Альберт вместе с отцом отправились на трамвае в гости к богатому родственнику - адвокату. Отец вез ему испеченный матерью торт.
Они вошли в дом, и к ним навстречу выбежал троюродный брат Альберта - такой же, как и он, подросток. Увидев Альберта, он вдруг разразился хохотом.
- Это же мой старый костюм! - взвизгнул он. - Идите сюда! Посмотрите! Ал носит мой старый костюм!
У Альберта внутри все оборвалось. До самого ухода он сидел с пунцовым от стыда лицом, не проронив ни единого слова. По дороге домой в трамвае он, едва сдерживая слезы, зло смотрел на отца, который только что поменял торт на полный чемодан одежды. Альберт теперь понял: обычный обмен между богатыми и бедными родственниками.
Когда они вернулись домой, Альберт не мог больше сдерживаться.
- Я не понимаю, - накинулся он на отца. - Ты - человек верующий. Твой двоюродный брат - нет. Ты каждый день молишься. Он - никогда. У них есть все, что ни пожелаешь. А у нас - ничего!
Отец кивнул, а потом ответил слегка нараспев на идиш:
- Бог не принимает случайных решений. Бог не наказывает людей ни с того ни с сего. Бог знает, что Он делает.
Больше они этой темы никогда не касались.
И это был последний раз, когда Альберт Льюис судил о жизни человека по его богатству.
Теперь, семьдесят шесть лет спустя, вещи для Рэба имели настолько ничтожное значение, что дело доходило до смешного. Одевался он так, точно купил все на домашних распродажах. Клетчатые рубашки и ни к селу ни к городу яркие носки, брюки самой дешевой компании "Хабанд", продававшей джинсы из полиэстра, и еще он любил усыпанные карманами жилеты. Такую одежду Рэб просто обожал, - чем больше карманов, тем лучше. Он запихивал в них ручки, листки из блокнота, крохотные электрические фонари, пятидолларовые бумажки, скрепки, карандаши.
Когда дело касалось вещей, он вел себя как ребенок: его не очень волновало, была ли вещь дорогой или дешевой, главное - получить от нее удовольствие, а он мог получить удовольствие от чего угодно. Кому нужны электронные новинки? Он любил радиобудильники, исполнявшие классическую музыку. Зачем ходить в изысканные рестораны? Его любимым лакомством были крекеры с корицей и печенье с начинкой из арахисового масла. Свое любимое блюдо он готовил так: в овсяную кашу насыпал кукурузные хлопья, добавлял чашку изюма и все это перемешивал. Он обожал покупать продукты, но только те, что были на распродаже - привычка со времен Депрессии, - и его походы в супермаркеты становились легендой. Он часами бродил между рядами продуктов, старательно выбирая нужный товар; а потом у кассы во время шутливой беседы с кассиршей подавал ей купон за купоном и с гордостью подсчитывал сэкономленные деньги.
Рэб без конца забывал про свою зарплату, и его жене приходилось забирать ее самой. Его начальная зарплата в синагоге была всего несколько тысяч в год, но и после пятидесяти лет службы она оставалась неприлично мизерной в сравнении с тем, что получали его коллеги. Он никогда не просил прибавки. Он считал это недостойным. В первые годы службы у него даже не было машины; его сосед Эдди Эделман отвозил Рэба в Филадельфию и высаживал возле метро, чтобы он мог попасть на занятия в Дропси-колледж.
Судя по всему, Рэб считал, что между верой и богатством существует неодолимая неприязнь. Если прихожане синагоги приносили ему подарок, он советовал пожертвовать его какой-нибудь благотворительной организации. Он ненавидел собирать деньги, так как считал, что религиозному лидеру просить у людей деньги не к лицу. Однажды во время проповеди он сказал, что ему лишь раз в жизни захотелось быть миллионером, когда он представил себе, скольких людей он мог бы спасти от финансовых катастроф.
Рэбу нравились старые вещи. Старые монеты. Старинные картины. Даже его собственный молитвенник был старым и потрепанным. Его страницы были переложены бесчисленными закладками и не рассыпались лишь потому, что были перетянуты круглыми резинками.
- У меня есть все, что нужно, - сказал Рэб, обводя взглядом беспорядочно разложенные на полках вещи. - Для чего гоняться за чем-то еще?
- Ваши слова напоминают цитату из Библии, - сказал я. - "Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а потеряет свою душу?".
- Это сказал Иисус.
- Гм, прошу прощения.
- Не извиняйся, - улыбаясь, сказал Рэб. - Хорошо сказано.
ЦЕРКОВЬ
Подсвист проносящихся мимо машин я вместе с пастором Генри Ковингтоном вошел в огромный храм прихода "Я страж брату своему". Величественный старинный зал с высокими сводчатыми потолками, вздымающимися трубами органа, массивной красного дерева кафедрой и балконом, уставленным рядами скамеек.
И несмотря на все это великолепие, церковь явно хирела.
Шелушилась краска на стенах. Потрескалась штукатурка. Деревянные полы обветшали, и, провалившись в колдобину коврового покрытия, можно было запросто вывихнуть лодыжку. Я посмотрел наверх и увидел в потолке дыру.
Огромную дыру.
С десять футов, не меньше.
- Большая проблема, - признался Генри. - Особенно когда идет дождь.
И тут я заметил, что на полу в стратегически важных местах расставлены красные пластмассовые ведра. От потеков воды белая штукатурка побурела. Первый раз в жизни я увидел дыру в потолке храма, и это почему-то напомнило мне корпус корабля, пробитый пушечным ядром.
Мы присели. Генри - с его необъятным животом, - видимо, для того чтобы сохранить равновесие, уперся локтями в стоявшую перед ним скамью.
- Я не совсем понимаю, для чего вы сюда пришли, - вежливо начал он.
- Вы ведь даете приют бездомным, верно?
- Да, пару раз в неделю, - подтвердил Генри.
- Они тут едят?
- Да, в нашем физкультурном зале.
- И спят?
- И спят.
- Вы это делаете только для христиан?
- Нет, не только.
- Вы стараетесь обратить этих людей в христианство?
- Нет. Мы предлагаем им помолиться. Мы спрашиваем, хочет ли кто-нибудь из них посвятить свою жизнь Иисусу, но мы никого ни к чему не принуждаем. И сюда может прийти любой.
Я кивнул. И рассказал ему о своем благотворительном фонде. О том, что мы, вероятно, сможем ему помочь.
- О! - изумился Генри. - Это было б здорово.
Я огляделся.
- Большая церковь, - сказал я.
- Знаю, знаю, - усмехнувшись, проговорил Генри.
- У вас нью-йоркский акцент, - заметил я.
- Гм. Бруклинский.
- Это ваше первое назначение?
- Первое. Когда я сюда приехал, меня определили дьяконом и смотрителем. Я подметал и мыл полы, пылесосил, чистил туалеты.
Я вспомнил, что и Рэб, когда приехал в нашу синагогу, помогал убирать и сам отпирал и запирал ее. Наверное, так в Божьих людях воспитывается скромность и непритязательность.
- Когда-то, - сказал Генри, - это была знаменитая церковь. Но несколько лет назад ее продали нашему пастырству. На самом деле даже и не продали. Нам сказали: если вы сможете ее содержать, она - ваша.
Я еще раз огляделся.
- А вы еще в детстве решили, что станете пастором?
- Не-е-е.
- А кем вы собирались быть, когда кончили школу?
- Я на самом деле в то время сидел в тюрьме.
- Правда? - как можно небрежнее спросил я. - За что же?
- Ну… Я вообще-то много чего натворил. Торговал наркотиками, воровал машины. А посадили меня за непреднамеренное убийство. Хотя в нем-то я и не участвовал.
- И как же вы оттуда попали сюда?
- Ну… однажды ночью я думал, что меня убьют парни, которых я ограбил. Тогда я пообещал Богу, что, если доживу до утра, стану Ему служить.
Он помолчал, и мне показалось, будто внутри у него заклокотала старая боль.
- Все это было двадцать лет назад, - сказал Генри и промокнул платком лоб. - Я в жизни много чего повидал. Я знаю, что имел в виду тот, кто сочинил слова песни: "Глори, глори, аллилуйя - сбросил ношу я с себя".
- Это хорошо, - сказал я, понятия не имея, что нужно говорить в подобном случае.
Через несколько минут мы уже двигались к боковому выходу, шагая по грязному, замызганному полу. Мы спустились по лестнице в маленький, тускло освещенный физкультурный зал, где, по словам Генри, спали бездомные.
В тот день я так и не решил: хочу я пожертвовать деньги этой церкви или нет. Я сказал Генри, что снова приду к нему, и мы еще раз побеседуем. По правде говоря, его упоминание о тюрьме меня всерьез насторожило. Я знал, что люди способны измениться. Но я знал и другое: у некоторых эта перемена была не более чем переменой мест.
Зарабатывая спортивным репортерством да к тому же проживая в Детройте, я на своем веку с чем только не сталкивался: и со словесными оскорблениями, и с наркоманией, и с вооруженными нападениями. Я не раз был свидетелем публичных покаяний на пресс-конференциях перед толпой журналистов. Я брал интервью у непревзойденных специалистов убеждать, что все их позорные деяния позади, и, выслушав их покаяния, писал о них хвалебные статьи. А потом несколько месяцев спустя узнавал об их очередных проступках.
В спортивном мире подобных историй было пруд пруди. Но еще большее отвращение я испытывал к лицемерию религиозных деятелей. По телевидению неоднократно выступали евангелисты, которые выпрашивали у публики деньги; потом их арестовывали за непристойное поведение, а вскоре под маской раскаяния они снова выпрашивали деньги. Меня от этого просто тошнило. Однако мне хотелось верить, что Генри Ковингтон не из этой породы, но в то же время я не желал оказаться в дураках.
И потом, что там лукавить, Генри принадлежал совсем к другой вере. И здание было такое ветхое. Такое неустойчивое. Казалось, что эта церковь оседала даже внутри. По словам Генри, лестница, ведущая наверх, поднималась к этажу, где в комнатах, похожих на студенческое общежитие, обосновались пятеро жильцов.
- В вашей церкви живут люди?!
- Да, несколько человек. И платят мне немного за жилье.
- А из каких средств вы оплачиваете ваши счета?
- Из этих денег в основном и оплачиваю.
- А разве ваши прихожане не платят членских взносов?
- А у нас этих взносов и нет.
- Тогда из каких же денег вам платят зарплату?
- А мне ее и не платят, - рассмеялся Генри.
Мы вышли на улицу. По-прежнему светило солнце. И одноногий сидел на своем прежнем месте. Он посмотрел на меня и заулыбался. Я натужно улыбнулся ему в ответ.
- Что ж, пастор, я вам позвоню, - сказал я.
В чем я не совсем был уверен.
- Будем рады, если вы придете к нам в воскресенье на службу.
- Я не христианин.
Генри пожал плечами. И я не понял, что он хотел сказать этим жестом: "что ж, тогда мы не будем вам рады" или "что ж, все равно приходите".
- Вы когда-нибудь были в синагоге? - неожиданно спросил я.
- Был, - ответил он, - подростком.
- По какому же случаю?
Генри потупился.
- Мы ее грабили.
Октябрь
СТАРОСТЬ
Парковка синагоги была битком набита машинами, а те, что не поместились, на полмили вытянулись цепочкой вдоль дороги. Был Йом Кипур - День Искупления - самый важный день в еврейском календаре, тот самый день, когда, как считается, Бог решает, кого записать в Книгу Жизни на следующий год, а кого нет.
Этот и сам по себе торжественный день для Рэба был еще и "звездным часом", - для него он приберегал свои самые лучшие проповеди. После службы по дороге домой люди без умолку обсуждали то, что он говорил о жизни, о смерти, о любви, о прощении.
Но сегодня все было по-другому. В свои восемьдесят девять лет Рэб уже больше не читал проповеди. И не поднимался на кафедру. Он безмолвно сидел среди членов конгрегации, а я разместился неподалеку от него, рядом с отцом и матерью - так, как делал это всю свою жизнь.
Это был единственный день в году, когда я чувствовал себя частью этой общины.
* * *
Во время послеполуденной службы я улучил минуту и пошел повидаться с Рэбом. Я проходил мимо своих бывших одноклассников и с трудом узнавал их; поредевшие волосы, очки, двойные подбородки - откуда что взялось? Они улыбались мне и шепотом здоровались, узнавая меня раньше, чем я их. Неужели в глубине души они считали, что из-за своих успехов я возгордился? А может, они и правы, - мое поведение, похоже, давало для этого повод.
Рэб сидел чуть поодаль от прохода и хлопал в такт молитвенному песнопению. На нем, как обычно, была кремового цвета мантия, и хотя он терпеть не мог пользоваться ходунком на людях, тот стоял неподалеку от него, у стены. Рядом с Рэбом сидела Сара. Заметив меня, она похлопала Рэба по плечу, и он тут же обернулся ко мне.
- А-а, - протянул он. - Из самого Детройта.
Его родные помогли ему подняться.
- Пойдем, поговорим.
Он медленно двинулся к ходунку. Те, кто сидел рядом с ним, потеснились, пропуская его и на случай необходимости подставляя руки. В глазах их светились одновременно и тревога, и благоговение.
Рэб вцепился в ручки ходунка и побрел к выходу.
Двадцать минут спустя после бесконечных остановок и приветствий мы наконец добрались до маленького кабинета, находившегося наискосок от большого кабинета, который он занимал в былые дни. Ни разу в жизни у меня не было личной аудиенции в этот святейший из святых дней года. Я - в его кабинете, а все остальные где-то там. Странное чувство.
- А твоя жена здесь? - спросил Рэб.
- Да, рядом с моими родителями, - ответил я.
- Это хорошо.
Он всегда приветливо относился к моей жене. И никогда не упрекал меня за то, что она была другой веры. И я это ценил.
- Как вы себя чувствуете? - спросил я.
- Ох, они велят мне сегодня отказаться от соблюдения поста.
- Кто они?
- Доктора.
- Ну и ладно.
- Вовсе даже не ладно. - Рэб сжал руку в кулак. - Сегодня день поста. Сегодняшний пост - моя традиция. Я хочу делать то, что делал всегда.
Он разжал кулак, опустил руку, и та непроизвольно задрожала.
- Видишь? - прошептал он. - Человеческая проблема. А так хочется от нее отгородиться.
- Вы имеете в виду старение?
- Нет, старение - это не беда. А вот старость - это беда.
Одну из наиболее памятных проповедей - по крайней мере для меня - Рэб произнес после смерти своей единственной старой родственницы - тети. К тому времени его отец и мать уже умерли, а их родители ушли из жизни задолго до этого. Он стоял у могилы своей тети, и вдруг ему пришла в голову простая, но пугающая мысль, - я следующий.
Так что же делать, когда смерть, подбираясь все ближе и ближе, подталкивает тебя в первый ряд, и за фразу "моя очередь еще не пришла" уже больше не спрятаться?
И вот теперь Рэб сидел передо мной, сгорбившись над своим письменным столом, а я с грустью думал: сколько же времени в списке своих родственников он стоит самым первым?
- Почему вы больше не читаете проповедей? - спросил я.
- Мне невыносима мысль о том, что я могу вдруг запнуться, - со вздохом произнес он. - Или на самом важном месте потерять нить рассказа…
- Ну вам не нужно этого стесняться.
- Речь не обо мне, - сказал Рэб. - Речь о моих слушателях. Они увидят меня растерянным… и это наведет их на мысль, что я умираю. А я не хочу их пугать.
Я мог бы и догадаться, что он имел в виду не себя, а нас.
Ребенком я искренне верил, что существует некая Книга Жизни, что в небесной библиотеке лежит этакая огромная пыльная штуковина, и раз в году, в День Искупления, Бог пролистывает ее страницы и гусиным перышком выводит: галочка, галочка, прочерк, галочка… И тебе назначается жить или умереть. Я вечно боялся, что недостаточно горячо молюсь, и, зажмурив глаза, умолял Бога поставить мне галочку.
- Что людей больше всего страшит в смерти? - спросил я Рэба.
- Что страшит? - Рэб на минуту задумался. - Во-первых, неизвестность. Куда мы отправляемся? Попадем ли мы в такое место, которое себе воображали?
- Одного этого уже достаточно.
- Да, но это еще не все. - Он наклонился ко мне и прошептал: - Люди боятся, что их забудут.
Неподалеку от моего дома есть кладбище с надгробными камнями, установленными еще в девятнадцатом веке. Я ни разу не видел, чтобы на этом кладбище кто-нибудь положил на могилу хоть один цветок. Если кто-то туда и приходит, то лишь затем, чтобы бесцельно побродить, почитать надписи на надгробных камнях и воскликнуть: "Ничего себе! Посмотри, какая старая могила!"
Это кладбище пришло мне на ум после того, как Рэб прочитал мне чудесное, хотя и щемящее, стихотворение Томаса Харди. В нем некий человек бродит между могил и разговаривает с погребенными в них мертвецами. И те, кто похоронен недавно, горюют о тех, кто давно уже забыт.