И не потому ли он так захочет после премьеры своей оперы оказаться подальше от Москвы, о чём и упомянет в мартовском письме Лёле Скалон: "Ещё вы спрашиваете меня о том, где я проведу лето. На это ещё не могу вам ответить, знаю только то, что в первых числах мая удеру отсюда - куда? Ещё неизвестно, а если известно, то только одному Богу, который всё видит, всё знает, но, к несчастью, ничего не говорит".
* * *
Предысторию постановки "Алеко" Рахманинов поведает своему биографу, Оскару фон Риземану. Здесь мелькнут "сановный" родственник, целый веер необходимых знакомств и, в довершение всего, выступление на квартире у влиятельной дамы:
"Мой родственник взял меня с собой, и пожалеть об этом мне не пришлось. В тот вечер я познакомился с выдающимися артистами санкт-петербургского Драматического театра Давыдовым и Варламовым, может быть, двумя самыми талантливыми комедийными артистами, рождёнными когда-либо Россией. Они пожелали появиться на сцене одновременно. Чтобы уморить всех, достаточно было и одного из них. Но они вышли вместе, разыгрывая сценку Чичикова и Петрищева из "Мёртвых душ" Гоголя, специально подготовленную ими для этого вечера. Когда их выступление закончилось, публике понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя от безудержного смеха. Потом пел знаменитый тенор санкт-петербургской оперы Фигнер, а после него я закончил концерт исполнением двух танцев из "Алеко" ("И ни в коем случае ничего больше", - наставлял меня мой родственник). Среди гостей был начальник канцелярии Императорских театров. Его Превосходительство господин П. Во время аплодисментов, которые сопровождали моё выступление, хозяйка поднялась, подошла к Его Превосходительству и с очаровательной улыбкой сказала:
- Согласитесь, какая прелестная музыка! Вы ведь поставите оперу в Москве, не правда ли? Я обещаю вам приехать на премьеру.
Об отказе не могло быть и речи. Это была её благодарность".
В марте Рахманинов помогал вычитывать рукопись только что завершённой Танеевым "Орестеи". Сидел по четыре часа в день. Единственную оперу его учителя ждала странная судьба - большой популярности она не обрела, но вошла в ряд сочинений, о которых сцена не забывала.
Следом пошли репетиции "Алеко". И первое чувство, испытанное молодым композитором: "Я был на седьмом небе". Правда, то, как истолковал партитуру Альтани, нравилось далеко не всегда.
К началу репетиций приехал и Чайковский. Однажды он и Рахманинов сидели в полутёмном зале. В одном из эпизодов Пётр Ильич кивнул на Альтани и спросил:
- Вам нравится темп?
- Нет.
- Почему же вы не скажете об этом?
- Я боюсь.
Во время паузы Чайковский кашлянул несколько раз. Потом прозвучал его голос:
- Мы с господином Рахманиновым считаем, что в этом месте темп стоит взять быстрее.
Особой щепетильностью поразила молодого музыканта и просьба Чайковского, о чём он вспоминал спустя многие годы:
"Я только что закончил оперу "Иоланта"; в ней всего два акта, которых не хватит, чтобы заполнить вечер. Вы не возражаете, чтобы моя опера исполнялась в один вечер с вашей?"
В день премьеры, 27 апреля 1893 года, исполнялась не только опера Рахманинова. Были поставлены отдельные сцены из "Жизни за царя", "Руслана и Людмилы" и "Пиковой дамы". Музыка начинающего двадцатилетнего автора звучала рядом с Глинкой и Чайковским…
Как только опустился занавес, с первыми же хлопками Чайковский выглянул из директорской ложи. Зная, что его заметят, он бурно аплодировал. Публика требовала автора. Рахманинова буквально вытолкнули на сцену. Когда зрители увидели совсем молодого человека, овации будто взлетели. Композитор знал, что в ложе бельэтажа сидела его бабушка, Варвара Васильевна Рахманинова, специально прибывшая из Тамбова. Она гордилась внуком, сияла.
…То, что постановка на высоте, в этом не сомневались ни слушатели, ни рецензенты. Актёры собрали множество похвал. Особенно Мария Дейша-Сионицкая (Земфира), но замечены были все - и бас Степан Власов (Старый цыган), и тенор Лев Клементьев (молодой цыган), и баритон Богомир Корсов (Алеко). Игра последнего понравилась не всем, слишком заметен был налёт мелодраматизма. Но и похвалы в его адрес раздавались достаточно громкие.
Воодушевили критиков и хоры. И об авторе сказали много замечательных слов. Только Семён Кругликов попытался попенять, что опере не хватает драматизма. Но и он не мог не признать у молодого композитора чувство сцены, замечательный мелодический дар и "верное понятие о человеческом голосе". Всех проницательнее оказался Николай Дмитриевич Кашкин: "Одним из наиболее ценных задатков нужно признать несомненную талантливость, понимание задачи оперной музыки, требующей не столько тонкой отделки деталей, сколько широкого, смелого письма и сильных красок; у г. Рахманинова это достоинство проявляется в большой мере, и вместе с тем он счастливо избегает как преувеличения выражения, так и расплывчатости его - двух недостатков, в которые оперному композитору, особенно начинающему, впасть очень легко".
"Широкое, смелое письмо" станет важнейшей особенностью всей музыки Рахманинова. Сам он переживает подъём. Его приглашают в Киев продирижировать "Алеко" осенью.
Но в мае вернулась хандра. В Москве он пробыл недолго и вскоре отбыл в Харьковскую губернию, в городок Лебедин.
* * *
Мягкий воздух, ясный свет. После зимних тревог, после весеннего триумфа жизнь Рахманинова в Лебедине - успокоение и сосредоточенность. Сергей со Слоновым гостил в доме Лысиковых. Хозяева, люди купеческого сословия, ничем не походили на представителей "Тёмного царства". Яков Николаевич звал себя "лабазник". При этом поражал невероятной осведомлённостью в самых разных областях человеческих познаний. Евдокия Никаноровна окружила гостей сердечностью. Несколько лет назад чета потеряла сына. Жили Лысиковы с памятью о своём Косте. Растили трёх сироток, своих племянниц. В доме находилась ещё одна особа. Некогда она нянчилась с Костей, ухаживала за их мальчиком. После - осталась у Лысиковых. Была нечиста на руку, но в память об ушедшем ей прощалось всё.
Рахманинов - для Евдокии Никаноровны "Серёженька" - напоминал Лысиковым сына. Ласковая хозяйка души в нём не чаяла. Сначала он перестал удивляться цветам, которые появлялись в его комнате. Потом стал побаиваться своих восторгов. Стоило заикнуться, что в саду хорошо сочиняется, как ради него начали возводить беседку, украшенную вензелями и звёздами.
Молодому музыканту работалось хорошо. Вставал он в восемь, пил молоко с булочкой. С девяти до двенадцати занимался композицией. Потом три часа - за фортепиано. К жёсткому распорядку добавил холодные обтирания и четыре стакана молока в день. Вечер проводил в саду - как улыбнулся однажды в письме Татуше: "Иногда читаю, изредка просто сижу и вздыхаю, затем мечтаю, в общем же вечера скучаю".
На корреспонденцию Сергей отвёл час вечером. Письма сестёр Скалон читал с душевным трепетом. Упрекал, что редко пишут, немножко дурачился, называя себя "стариком", и этим раздражал Татушу.
Память о лете 1890-го всё ещё сильна. В одном из июньских писем к Наталье Скалон - запечатлённое мгновение: "Как раз в эту минуту подходит к моему окну, около которого я вам пишу, хозяйка дома (читайте моё письмо к Л. Д.) и говорит мне такую странную фразу: "пошлите ей мой привет, поцелуйте её", затем немного отходит и добавляет: "только если она вас любит!". Меня почему-то это ужасно поразило. Мне сделалось почему-то тяжело! больно! Бог знает что такое! Впрочем, всё равно! И то, и другое посылаю вам! Хотела ли она вам послать это или кому-нибудь другому - не знаю".
И вместе с неясными волнениями, воспоминаниями, вечерними мечтаниями в саду - творческая щедрость. За лето он написал: Фантазию для двух фортепиано ор. 5, две пьесы для скрипки и фортепиано ор. 6; симфоническую фантазию "Утёс" ор. 7, духовный концерт без опуса: "В молитвах неусыпающую Богородицу". Поразительно не столько количество, сколько жанровое разнообразие этих молодых творений.
* * *
Пьесы из его Фантазии для двух фортепиано носят названия: "Баркарола", "И ночь, и любовь", "Слёзы", "Светлый праздник". К каждой предпослан стихотворный эпиграф, и только тютчевские "Слёзы людские, о слёзы людские…" в шесть строк композитор привёл целиком. Остальные - сокращает. Венецианские образы Лермонтова в "Баркароле" почти все исчезнут, останется только "гондола" и - волны, вёсла, "гитары звон".
Второе произведение - с байроновскими соловьями и "плеском волны". Соловьиные трели разливаются по этому произведению. И музыка постепенно обретает всё более взволнованный оттенок, в аккордах начинают проступать звоны, ещё не вполне явленные.
Третья "фантазия" - о слезах "неистощимых". Произведение пронизывает завораживающий нисходящий мотив, который повторяется и повторяется, лишь меняя высоту звука и тональность. Ощущение влаги и падающих капель ("слёзы людские") становится похожим на дождь ("Льётесь, как льются струи дождевые"). И всё сливается с мерными ударами колокола, которые рождаются из того же изначально заданного мотива - четырех тонов новгородской Софии, - их узнавали его слушатели.
В эпиграфе к четвёртой фантазии из хомяковских строк о Пасхе ушло всё московское. Остался только благовест ("…И воздух весь, гудя, затрепетал…"), а в музыке - те же новгородские колокола, уже торжественные, радостные.
Свою Фантазию в письме Татуше он назвал: "ряд картин музыкальных". Это действительно звуковая живопись. Очень сильна в них именно изобразительная сторона.
Симфонической поэме "Утёс" предпослан эпиграф из Лермонтова:
Ночевала тучка золотая
На груди утёса-великана…
Но музыка навеяна рассказом Чехова "На пути". Этому рассказу был предпослан тот же лермонтовский эпиграф. Музыка о несбывшемся, о той встрече, которая могла стать судьбой, но так и не стала.
"Романс" и "Венгерский танец" для скрипки и фортепиано - пьесы мелодичные, но из тех, которые исполняются не столь уж часто. Да и духовный концерт для хора без сопровождения: "В молитвах неусыпающую Богородицу и в ходатайствах надежду непоколебимую гроб и смертность не удержали…" - пока лишь обещание, своего рода "проба пера".
* * *
Музыка, написанная летом, сразу нашла своих слушателей. Сёстры Скалон, возвращаясь в Петербург, задержались в Москве, услышали Фантазию в доме Сатиных и - вместе с Наташей - бросились его целовать.
В середине сентября ждал его и строгий суд, у Танеева, в кругу музыкантов. Был в тот день у Сергея Ивановича и Чайковский. Рахманинов принёс Фантазию и "Утёс". Чайковский встретил его пошучивая:
- Я слышу, Сергей, вы уже начали создавать шедевры? Поздравляю, поздравляю!
Пётр Ильич прочитал недавно статью Александра Амфитеатрова о начинающем композиторе "Многообещающий талант", журналист назвал его пьесы из 3-го опуса "маленькими шедеврами". Услышав же, сколько всего молодой собрат понаписал за лето, всплеснул руками:
- Ах, я, бездельник несчастный! Написал за это время только одну симфонию.
Рахманинов эту фразу - "только одну симфонию" - не забудет и через десятилетия: это была самая знаменитая, Шестая, "Патетическая".
Показывать Фантазию, написанную для двух фортепиано, он не решился. Из всего сочинённого летом она нравилась ему больше всего. И всё же на одном инструменте "Фантазия" звучала бы бледно. Прослушивание решили отложить до осени, до концерта. В этот раз Рахманинов сыграл "Утёс". Чайковскому симфоническая фантазия показалась замечательной, и он пообещал молодому композитору, что исполнит её зимой.
…С осени 1893-го Рахманинов поселился на Воздвиженке, в "Америке" - так называли эти меблированные комнаты их обитатели. Ему удалось найти жильё, изолированное от всего остального мира, чтобы попасть к себе - он проходил по коридору, поднимался на пять ступенек, здесь в закоулочке и находилась его дверь. Его запомнит современник, Александр Вячеславович Оссовский, обитавший тогда в том же доме. Запомнит лицо Рахманинова: одухотворённое, оно словно светилось.
В это время у Сергея появилась новая ученица, Елена Крейцер. Отец её, Юлий Иванович, ещё летом получил согласие Рахманинова позаниматься с дочерью. Осенью на Воздвиженку к молодому музыканту явилась мать Елены. Будущий учитель показался ей человеком хмурым и малообщительным. На Лёлю Крейцер Сергей Васильевич тоже произвёл впечатление человека строгого, даже сурового. Заметил, что рука у неё маленькая - а это не очень хорошо для трудных пассажей, - да и постановка руки оставляет желать лучшего. Сразу показал нужные ей упражнения, заметив, что дело исправить можно лишь усидчивостью, терпением и упорством.
Ученица попалась старательная, и уже при следующей встрече суровые черты преподавателя прояснились: она поработала.
Одно из первых занятий с необычайным педагогом Лёля запомнит надолго. Показывая домашнее задание, она старалась слушать только себя. Рахманинов взялся подыгрывать ей в верхних октавах какие-то вариации. Когда он ушёл, мать ученицы вздохнула:
- Какую красивую музыку играл Сергей Васильевич!
26 сентября в Париже скончался известнейший поэт и переводчик Алексей Николаевич Плещеев. Когда-то в молодости он написал стихотворение, ставшее гимном радикальной молодёжи: "Вперёд! Без страха и сомненья…". Входил в кружок Петрашевского и, как Достоевский и многие другие участники кружка, прошёл через каторгу.
Лирику Плещеева современники любили. Некоторые строки из его детских стихов - "Травка зеленеет, солнышко блестит…", "Будет вам и белка, будет и свисток" - стали поговорками. Ценились переводы поэта - из Гёте, Гейне, Рюккерта, Фрейлиграта, Беранже, Барбье.
В Ниццу на лечение поэт отправился уже тяжелобольной и скончался по дороге от апоплексического удара.
30 сентября 1893 года внезапно умер Зверев. Еще 15 сентября Николай Сергеевич давал урок в консерватории. После занятия зашёл домой отдохнуть, просто полежать, и уже не встал. Болезнь - рак печени и желудка - развивалась с такой быстротой, что врачи не могли её предупредить. От болей Николаю Сергеевичу прописали морфий. У постели его дежурили.
В день похорон, 2 октября, Рахманинов услышал подробности. За пять часов до кончины Зверев вдруг сказал: "Прощай, брат. Я тю-тю!" После забытья очнулся в полночь. Сел на кровати. Пожаловался, что ему душно. Просил, чтобы отворили окно и распахнули шторы…
В письме Рахманинова сёстрам Скалон - щемящее чувство ("грустно и жалко"), слова о том, что консерваторская семья редеет, что "одним хорошим человеком меньше" и… "Он умер без причастия, не причащавшись лет десять. Ещё раз жалко!.."
6 октября в последний путь провожали Плещеева - тело покойного доставили наконец в Россию. На волне этих впечатлений появился рахманиновский опус 8-й - шесть романсов на стихи Плещеева, включая его переводы.
В музыке слышны летние, элегические чувства - и осенние, сумрачные. Любовная лирика Гейне в переводах русского поэта - "Речная лилея", "Дитя! как цветок ты прекрасна…" - перебивается "Думой" Тараса Шевченко:
Проходят дни… проходят ночи;
Прошло и лето; шелестит
Лист пожелтевший; гаснут очи;
Заснули думы; сердце спит.
Одна строка - "Живёшь ли ты, душа моя?" - звучит у композитора почти с отчаянием. И следом приходит молитва: "Но жить мне дай, Творец Небесный…"
И снова - волна любовной лирики, опять из Гейне ("Сон", "Молитва"), и на стихи самого Плещеева:
Полюбила я,
На печаль свою,
Сиротинушку
Бесталанного…
В музыке романса отчётлив русский народный мелос.
Шесть вокальных пьес Рахманинов написал в один присест, словно торопился к своему выступлению с оперой "Алеко".