Предо мною какая-то высокая стена, и до того тонкая, что качается при малейшем прикосновении, и двустворчатая дверь посредине. Переступаю порог и в полумраке вижу, что нахожусь в большой роскошной комнате. Мягкий ковер во весь пол, кресла, столы, цветы, позолота, бархат и… прежняя будка с черной полукруглой дырой. А за комнатой - возня, крики, перебранка и стук молотков.
В боковой стене вижу еще одну дверь и направляюсь к ней, чтобы выйти отсюда и найти уборную Гарина.
Письмо, полученное мною от красивой дамы в Варшавской гостинице, держу крепко в руке.
Осторожно, чтобы не запачкать ковер, плыву на цыпочках к намеченной двери. Но только выхожу, натыкаюсь на рабочих. Их двое.
Тащат огромную штуку в деревянной раме. На махине этой темно-коричневыми красками нарисованы не то шары, не то камни, а на камнях тучи вроде дыма…
- Куда волочите, идолы чортовы?.. - кричит знакомый мне голос.
- Приказано, - мы и несем… Наше дело маленькое, - ворчит один из рабочих.
Из темноты выплывает маленький быстроглазый человек с неровными плечами: одно значительно выше другого.
- Кто приказал?.. Зачем приказал?..
- Я велел, - несется из мрака чей-то ровный, спокойный голос.
- Вы?! Тем хуже!.. Должны же вы знать, что степь в третьем действии, а вы бурю тащите на первый план.
- Знаем, знаем! - слышится все тот же голос невидимого человека. - Но нельзя же кулису нести через рампу! Напрасно горячитесь: все будет в порядке…
Рабочие трогаются. "Буря" скрипит и качается - вотвот свалится. Первый рабочий, крепко вцепившись в рамку, движется спиной. Хочу перебежать и сталкиваюсь с рабочим.
- У, дьяволы!.. Откуда только эта мелкота здесь берется?.. Задавишь отвечай еще…
- Ты кто такой?.. Как сюда попал?..
Маленький человек стоит предо мною и ввинчивает карие зрачки в мое лицо.
- Я к Гарину… Письмо несу…
- Так бы и сказал… А то тычешься в ноги… Иди по коридору, третья комната направо… И скажи Гарину: "Режиссер просит гримироваться: реквизит привезли"…
Непонятные слова пчелами впиваются в мою память, и мне хочется запомнить их навсегда.
Вхожу в уборную и останаливаюсь в удивлении: "великий" Гарин лежит распластанный на диване с налитым кровью лицом.
Руки раскинуты, крахмальная грудь рубахи измята, ноги, обутые в лакированные ботинки, не вместе: одна на диване, другая - на полу, а сам храпит целым оркестром.
На столе мигает и пахнет керосином лампочка. Стою в нерешительности: будить боюсь, а письмо передать надо. Скоро наступит ночь, мне домой пора: Оксана браниться будет. Делаю еще один робкий шаг и хочу вложить в сжатую ладонь спящего письмо, но в это время входит еврей среднего роста, широкоплечий, грудастый, с толстыми волосатыми руками и с густой черной бородой.
Он похож на мясника. Вслед за ним появляется маленький крикун-режиссер. Сейчас его трехугольное, чисто выбритое лицо ласково улыбается, и он просительными глазами смотрит на еврея.
- Ну где же ваше слово? - говорит еврей, указывая на лежащего Гарина. Вы же мне сказали, что он будет трезв, как стекло… И он-таки лежит, как стекло. Ой, я уже вижу, что мнетаки придется закрыть спектакли!.. Вы хотите, чтобы я нищим ушел отсюда… Ведь я городской управе плачу вперед, а сам получаю назад. Вы же помните, как "Человек, который смеется" не состоялся?.. А почему не состоялся?.. А потому, что господин Гарин на ногах не стоял… Но я не хочу докладывать на этом деле!.. Вы слышите?.. Не хочу!..
Еврей не говорит, а кричит изо всей мочи. И спящий просыпается. Сначала Гарин потягивается и рычит, потом приподнимается и обеими руками трет лицо и голову, а затем длительно зевает, встает и, заложив руки за голову, вытягивается во весь гигантский рост и так рявкает, что еврей невольно делает шаг назад.
- Кто вы и что вам от меня надо? - гудящим басом обращается проснувшийся к пришедшим.
- Господин Гарин… Извините меня… - начинает еврей тихо и примирительно, - но я пришел просить вас, чтобы вы мне из "Короля Лира" не сделали "Человека, который смеется"… Сегодня полный сбор… И если мне придется возвратить публике…
Гарин не дает ему договорить:
- Вон отсюда!.. Здесь храм искусства, а не базар!..
Мощный голос Гарина ветром сдувает пришедших, и оба исчезают.
А я прижимаюсь к стене и не знаю - бежать или оставаться?
- Мишка!.. Ты здесь, миляга?.. Получил ответ?..
И уже другой человек говорит: тон мягкий и приятно-густой.
Я подаю письмо. Гарин подходит к лампочке, наклоняется и читает.
- Ага!.. То-то!.. Вот так лучше будет… - шепчет он про себя.
Потом садится на стул, задумывается и вдруг вскакивает, идет к двери, высовывает в коридор голову и кричит:
- Парикмахер!..
Рев Гарина катится большими барабанами, и сейчас же раздаются чьи-то торопливые шаги.
Вбегает тонкий, костлявый человек на длинных ногах-ходулях, в коротенькой черной визитке. Небольшая птичья голова его висит на гусиной шее впереди туловища.
- Уберите эту вонючку и дайте пару свечей! - приказывает Гарин.
Парикмахер, согнувшись в "э" оборотное, хватает лампочку и молча уходит.
Гарин снова опускается на стул, роняет тяжелую голову на грудь и стонет.
- Какая гадость во рту! - ворчит он. - Фу ты, чорт возьми!
Потом, обращаясь ко мне:
- Мишка, голубчик ты мой… Сбегай, душа моя, за квасом… Знаешь, тут на площади погреб есть…
Он запускает два пальца в жилетный карман, достает двугривенный и протягивает его мне…
- Сбегай… сделай милость…
С этого момента попадаю во власть Гарина, теряю представление о времени и уже не думаю об Оксане.
Возвращаюсь с квасом и застаю парикмахера. Комната освещена двумя свечами, воткнутыми в бутылки.
- Принес?! - радостно восклицает Гарин. - Ну, что Мишка за молодец такой!.. Сдачу возьми себе на орехи, - добавляет он.
В моей руке целый пятиалтынный! Мне даже не верится: никогда еще таких больших денег у меня не было.
Гарин выпивает квас залпом - стакан за стаканом.
Ладонью вытирает толстогубый рот, поднимается, расправляет широкие плечи, откидывает назад большую темнорусую голову, обеими руками подтягивает брюки и пробует голос:
- Та-ма-ра… Са-ла-ман-дра…
Из богатырской груди вырываются не звуки человеческого голоса, а вопли необычайной силы, заполняющие не только нашу комнату, но и все смежные помещения.
- Ну, что… как звучит голос? Недурно как будто? - спрашивает Гарин.
Парикмахер, прежде чем ответить, оправляет выскочивший из короткого рукава визитки манжет, вытягивает вперед голову с остренькой бородкой, похожей на запятую концом вверх, и говорит на плохом русском языке:
- Разве у вас голос звучит? Он бьет пудовым молотом прямо по голове.
Гарин хохочет. А спустя немного становится в позу, делается меньше ростом, суживает глаза, лицо принимает выражение оскорбленного человека, доведенного обидой до отчаяния, а затем голосом, полным злой горечи, декламирует.
Дуй, ветер, злись, пока не лопнут щеки!..
Вы, хляби вод, стремитесь ураганом,
Залейте башни, флюгера на башнях…
Вы, серные и быстрые огни,
Предвестники громовых тяжких стрел,
Дубов крушители…
Летите прямо
На голову мою седую.
Я слушаю с остановившимся сердцем, и полнозвучные слова, произносимые Гариным, живут и гнездятся под моим черепом.
- Вот что, дорогой мой, - неожиданно обрывает Гарин, обращаясь к парикмахеру, - с третьего действия мне понадобится второй парик… Тот самый, что надевал в Виннице…
- Это все можно, но где я возьму помощника? Захарка уже второй день валяется пьяный, а сегодня действующих лиц - целая синагога… Вот вы, господин Гарин, - продолжает парикмахер, - не любите евреев… А за что? За то, что мы не пьяницы? Мне уже сорок лет, а я, извините, ни разу еще не был пьян.
- Да неужели?! - перебивает Гарин. - Прожить сорок лет - и ни разу… От всего сердца жалею вас… А что касается помощника, то я рекомендую Мишку: человек на редкость… Мишка, пойдешь в помощники?
- Пойду, - откликаюсь я, уверенный, что мое согласие доставит удовольствие Гарину.
Парикмахер поворачивает свою маленькую птичью голову в мою сторону и всматривается в меня глазами ученого, разглядывающего козявку.
- Вы все шутить любите! - говорит Гарину парикмахер. - Какой же это помощник, когда он ниже моего колена?
- Это ничего не значит: мал, да удал…
Длиннокостный парикмахер подходит ко мне, наклоняется и спрашивает на родном языке:
- Ты еврейское дитя?
Я утвердительно киваю головой.
- Ну, идем уже, - обидчивым тоном говорит парикмахер и первый выходит из комнаты.
Я следую за ним. В коридоре нам встречается еврей, разбудивший давеча Гарина.
- Ну, что?.. Как там у него?.. - спрашивает еврей.
- Вы уже можете войти: он в порядке…
- Ой, вы себе представить не можете, сколько крови стоят мне эти знаменитые актеры!..
- Разве театр приносит вам убыток?
- Хорошенький вопрос!.. Уж я вам скажу по секрету: если бы я не держал ассенизационного обоза, я бы отсюда ушел без рубахи. Обоз - это действительно золотое дело. Но у меня же еврейское счастье! И управа грозит отнять у меня ассенизацию, если я откажусь от театра. И вот то золото, что я добываю от вывозки нечистот, я отдаю этому сумасшедшему дому, чтоб он вам сгорел.
Арендатор приподнимает широкие плечи, запускает толстые пальцы в темную чащу жестококудрой бороды и направляется к уборной Гарина. Не проходит и полчаса, как я уже становлюсь здесь своим человеком.
Все, что происходит сейчас перед моими глазами, поднимает меня на вершину радости, где я обогащаюсь новыми словами, новыми понятиями. Я на лету хватаю куски доселе неведомой мне жизни, заглядываю в тайны театрального волшебства, впитываю в себя и закрепляю в памяти своей каждое слово, малейший жест и мимику играющих лиц.
Быстро узнают меня актеры, плотники, режиссер, актрисы, бутафор, парикмахер… И всем я нужен, и поминутно меня зовут…
"Мишка, подержи! Мишенька, подай щипцы!.. Мишка, позови бутафора!.." И я волчком обвиваю кулисы, шмыгаю по уборным актрис и актеров, вьюном проскальзываю через все щели, ведущие на сцену, заглядываю в будку суфлера и не чувствую усталости, а время летит мимо, не задевая меня.
Нарождается сказка. Обыкновенные люди превращаются в королей, принцев, завоевателей, героев… Неинтересные женщины, старые и бедные, вдруг становятся царевнами, молодыми и гибкими, в богатых нарядах из шелка, бархата, парчи и сверкающих камней…
Эта живая сказка развертывается с необычайной быстротой.
Только что бритоусые люди, с испитыми лицами, убогие и обтрепанные, перебранивались из-за какого-то пустяка, а сейчас они уже в рыцарских плащах, при шпагах, в шляпах с перьями, в высоких ботфортах с шпорами гордо и важно прохаживаются за кулисами.
А Гарин… Он - король до ногтей, до корней волос…
Хочу узнать его, но не могу: другая походка, и не его совсем глаза… Какое величие в его поступи, какая осанка, и какое холодное выражение лица. Я боюсь его…
- Мишка! - кричит режиссер. - Возьми вот этот колокольчик, пойди на сцену и дай звонок.
Не трудно вообразить, как я это делаю. В куцей и тесной курточке, в длинных, закатанных снизу брюках с двумя карманами, несусь вдоль рампы и так трясу колокольчик, что рука устает.
От радостного волнения горит мое лицо, кольца черных кудрей падают на глаза, пока подбежавший режиссер не вырывает у меня колокольчик.
- Ты никак взбесился! - шипит он на меня. - Сколько же надо звонить! Отнеси королю Лиру посох… Вон в углу стоит…
Еще немного - и начнется спектакль.
- Занавес! - хриплым шопотом приказывает режиссер.
И когда занавес поднимается, я впервые вижу зрительный зал, переполненный людьми. На темном фоне скупо освещенного театра желтыми пятнами выступают сотни лиц с сверкающими точками глаз.
Человеческая громада взволнованно молчит в ожидании зрелища.
15. Гарин
Осенняя ночь делает город липким, мокрым и темным.
А я иду, стучу ногами по каменной тишине пустынной улицы и ни чуточки не боюсь. Во мне сейчас живет король Лир, и ничто меня не страшит. Хочется только скорее попасть домой, втащить на печь неостывшие впечатления и осыпать Оксану рассказами о театре.
Подхожу к институту. Калитка на замке. В черной глубине ночи плавает красный глазок сторожевой лампочки.
- Дедушка Стась, я пришел! - кричу я.
Самого Станислава не видно: он весь ушел в огромный тулуп - наверно, спит. На мой голос, расколовший немую тьму, отзывается собачка, ночующая на стеклянной террасе, а потом приходит в движение тулуп Станислава. Сначала поднимается рукав, и из него высовываются два пальца, отгибающие края высокого воротника, а затем уже показывается лохматая бровь и длинный ус старика.
- Ну, кажить, люди добрые!.. Виткиля ты взялся?.. А тут Оксана все кутки очами перетыкала: тебя шукала… Хиба ж можно так гуляты махонькому хлопцю?..
Станислав кряхтит, жалостливо вздыхает, медленно поднимается и шагает к калитке.
- Дедушка Стась, а я в театре был… Вот интересно где!..
- Тихо… Який ты горлатый!.. Панив разбудишь… Эх, дитынка ты безридная!
Иду на кухню. Добрая Оксана не закинула крючка и не загасила лампочки. В буйном нетерпении срываю с себя одежду и по мешкам с мукой вскакиваю на печь.
Оксана спит. Подползаю на четвереньках к спящей, забираюсь к ней под одеяло, обнимаю ее за шею, нарочно прижимаюсь к ней поплотнее, а она не слышит. Вот досада!
Кому же я расскажу о том, что делалось в театре?
Спать мне совсем не хочется… Да и как тут уснешь, когда перед тобою сам король Лир!.. Вот он стоит ночью во время бури…
На нем рваный плащ и пучок соломы на голове. Родные дочери выгнали старика, и слезами полна каждая морщинка на его лице, плачет каждая складка его одежды, и жалок каждый волос на его седой голове…
Я вижу взбудораженный зрительный зал. Гарин подходит к самому краю сцены и наклоняет голову, а взволнованные зрители осыпают его ливнем рукоплесканий, восторженными криками и топанием ног.
Опускается занавес. Гарин идет за кулисы. Я стою, прижавшись к "буре", и плачу от жалости к Лиру.
- Мишка, ты о чем это? - спрашивает Гарин прерывающимся голосом.
- Да… мне, чай, жалко вас…
- Жалко?.. И ты из-за меня плачешь?.. Ах ты, миляга этакий!..
И Гарин, подняв меня, целует в голову.
- Вот кто по-настоящему оценил меня! - говорит он, обращаясь к подошедшим актерам. - Никогда этого не забуду.
Воспоминания живут и горят в моей голове… Громоздятся образы, плывут розовые туманы, смешиваются лица и голоса, разверзается темная глубь, я падаю в бездну и… засыпаю.
Просыпаюсь поздно, после завтрака. Сегодня воскресенье, и училище закрыто. Со двора не доносится обычного детского шума.
Филипп заканчивает уборку столовой.
Оксана подходит к печи и, видя, что я проснулся, делает мне выговор.
Впервые слышу в голосе доброй горбуньи недовольство и раздражение. Меня это огорчает и волнует. Наскоро одеваюсь и начинаю лебезить.
- Тетенька Окся, ты не сердись на меня: ведь я в театре был…
И вдруг вспоминаю, что у меня имеется подаренный мне Гариным пятиалтынный. Бросаюсь к шинели, нахожу в кармане монету и подношу Оксане:
- Вот что я заработал!
Оксана удивлена и обрадована. Тут же она решает купить ситцу и сшить мне рубаху. А я безумолку рассказываю о Гарине, о режиссере, рассказываю про еврея, обливающего золотом театр, излагаю историю короля Лира, говорю о парикмахере и о том, как Гарин меня поцеловал и велел сегодня притти на репетицию.
- А що це таке? - спрашивает Оксана.
- Это… это такое непонятное слово… Я теперь много непонятных слов знаю. Вот слушай: "рампа", "монолог", "трагедия", "грим"…
Стою посреди кухни, размахиваю руками, откидываю назойливые кудри, падающие на глаза, и рассыпаю звонкие слова, прочно засевшие в моей памяти.
В квадратном отверстии столовой живым портретом в раме стоит Филипп. А у дверей в недоумении останавливается вошедший Станислав с трубкой в усах.
- Як це вин запоминав! - удивляется Оксана.
А Филипп рассуждает:
- Почему не запомнить, ежели охота есть? У нас в полковой церкви дьячок был, так всю библию и житие святых наизусть выливал, как из пожарной трубы. Вот какая история…
- Хотите знать, как Гарин говорил, когда дочери выгнали его в степь во время бури?
- Валяй, валяй, послушаем! - поощряет меня Филипп.
Принимаю позу Гарина и, к моему собственному удивлению, произношу монолог "Дуй, ветер, пока не лопнут щеки" до конца и без запинки [Этот монолог, в том виде, как его произносил Гарин, я запомнил дословно а помню по сей день.].
Результат получается неожиданный. Оксана хмыкает и подносит кончик передника к глазам, а Филипп и Станислав серьезно переглядываются и глазами выражают свое удивление.
И я понимаю, что изумил и растрогал друзей, и радуюсь тому, что умею бросать перед взрослыми такие сильные и печальные слова.
А когда после этого я заявляю, что отправляюсь сейчас в театр, Оксана меня не удерживает, понимая, должно быть, что я попал в хорошее место.
На дворе сухо, холодно и просторно. Сквозь сад, раздетый догола, серая пустыня горизонта веет стужей. Ветер бьет по лицу морозными колючками. Ледяные струи воздуха забираются в рукава и обвивают шею. Всовываю руки в карманы шинели, прячу голову в поднятый воротник, бегом несусь к театру. Моментами, изображая дикую лошадь, пускаюсь вскачь, и, когда вырываюсь из переулка на площадь, мне даже становится жарко.
Но я торопился напрасно: театр закрыт, и я догадываюсь, что прискакал слишком рано. Тогда поворачиваю обратно домой.
Проходя мимо дома Розенцвейгов, вспоминаю о вчерашней встрече с Иосифом и останавливаюсь у знакомых ворот.
Одну минуту стою в нерешительности, а потом, набравшись смелости, отталкиваю калитку, вхожу во двор и вижу в окне лицо Иосифа. Он узнает меня, приветствует улыбкой и рукой показывает, куда итти.
Дом у Розенцвейгов большой. Комнат так много, что заблудиться можно.
Прежде, когда моя мама служила здесь стряпухой, я забегу, бывало, к ней в уголок и жду, а мама с румяным и влажным от пота лицом хлопочет около сковородок да чугунов и нет-нет да взглянет на меня, вздохнет, улыбнется, а потом подойдет ко мне, поглядит большими серыми глазами, всунет в руки кусочек съедобного и торопит меня:
- Иди домой, мой птенчик… Иди, мой маленький… Здесь нельзя долго…
А сейчас мы с Иосифом проходим через несколько больших и богато обставленных комнат, пока не попадаем в детскую, где я Розенцвейгу рассказываю о театре и о Гарине. Иосиф, не дослушав меня, кричит через открытую дверь:
- Яков, иди сюда скорей!..
Из соседней комнаты входит брат Иосифа. Ему уже теперь двенадцать лет. Он перешел во второй класс. Он по прежнему горд и самостоятелен. Лицо у него смуглое, глаза черные, а на остром подбородке ямочки.
- Чего орешь? - спрашивает Яков, покосившись в мою сторону.