- Понимаешь, он знаком с Гариным… Вчера весь вечер пробыл за сценой… Гарин поцеловал его… Он, когда хочет, может пойти в театр без билета… Честное слово!.. - сыплет без передышки Иосиф.
Яков заинтересовывается, но не хочет подавать виду и сдвигает черные брови. Но я вижу, как с его тонкого лица спадает гордое выражение, а губы складываются в улыбку.
- Это правда? - коротко спрашивает он, обращаясь ко мне.
- Да, правда…
- Как ты попал к Гарину?
- Он сам со мною познакомился… Я стоял около дверей, а он выходит из театра и говорит мне: "Давай познакомимся… Я - артист Гарин, а ты Мишка…"
- Какой Мишка?
- Не знаю. Назвал он так, и теперь весь театр меня Мишкой зовет…
Иосиф хохочет, а Яков улыбается уже по-настоящему.
В это время мимо детской проходит Эсфирь - сестра Розенцвейгов. На ней коричневое платье и черный передник. Длинная и толстая коса, цвета спелого каштана, перевязана красной ленточкой. Лицом похожа на Якова.
- Эсфирь, пойди-ка сюда! - приглашает ее Яков.
Девочка входит, скользя темным взором по нашим возбужденным лицам, и, подняв тонкую, с острым локтем руку к затылку, перебрасывает тяжелую косу со спины на грудь.
Запоминаю ее высокие башмаки, плотно обхватывающие ноги и поблескивающие черным лаком.
- Вот этот мальчик хорошо знаком с Гариным, - представляет меня Яков.
- Гарин его Мишкой называет, - сквозь смех вставляет Иосиф.
Эсфирь медленно поднимает ресницы и спрашивает, обращаясь ко мне:
- А как вас на самом деле зовут?
Впервые за всю мою жизнь мне говорят "вас", и я от неожиданности начинаю краснеть.
- В Петербурге, - отвечаю я, - меня звали Сеня, а здесь - Шимеле… Сейчас пойду на репетицию… Меня там ждут… - бессознательно добавляю я и чувствую, как стыд обдает меня горячей кровью.
Эсфирь черными ресницами проводит черту по моему пылающему лицу и насмешливо кривит губы, обнажая сверкающую россыпь нежно-кремовых зубов.
- Вы там какую роль играете? - спрашивает она, и хитрым женским смехом наполняются ее прищуренные темные глаза.
Мне становится душно в этом просторном доме, и уж не помню, как хватаю фуражку и ухожу. На улице глотаю свежий воздух и спешу к театру.
Слышу, меня кто-то догоняет. Оглядываюсь - Яков.
- Послушай… мне нельзя с тобою? - просительно спрашивает он.
- Отчего нельзя? Можно… Попрошу Гарина - он и позволит. Ты мне только дверь открой: ручка высокая очень… Я войду один, а потом тебя позову.
Яков на все согласен, лишь бы попасть в театр.
На сцене обычная суета: готовятся, как я потом узнаю, к репетиции "Разбойников". Обстановка та же, что и вчера. Нет только "бури", и позолоченный трон обтянут коричневой материей. Актеры бродят по сцене с тетрадками в руках. Суфлер залезает в будку.
- А, Мишка! Пришел? Тебя Гарин спрашивал, - бросает мне на ходу режиссер.
Бегу в уборную Гарина и застаю его сидящим за гримировальным столом. Перед ним - недопитый полуштоф водки, кусочек черного хлеба и обкусанный соленый огурец. На нем - ночная сорочка, брюки и мягкие туфли. На диване измятая постель.
- Вот молодец, что пришел… Здравствуй, миляга!.. Ты, брат, мне нужен…
Гарин откидывает мягкую прядь волос и молча, но выразительно показывает на диван.
- Здесь ночевал… Вот что жена делает… Эх-хе! Хотят меня разлучить со сценой… Ну, конечно, разве можно?.. Именитая дворянка, и вдруг муж комедиант… Позор!.. А того она не знает, что сорок тысяч прекраснейших женщин не смогут меня, Константина Гарина, оторвать от искусства…
Я понимаю, что Гарин говорит сейчас не со мною, а что ему просто необходимо высказаться. По его красивому, но измученному бессонной ночью лицу и по протяжным вздохам, время от времени вырывающимся из его широкой груди, видно, как этот человек страдает, и в моем сердце растет к нему такое участие, что готов на какие угодно подвиги, лишь бы вернуть его к тому веселому и безобидному настроению, в каком я его видел вчера.
- Мишка, друг мой… После репетиции я напишу письмецо, и ты отнесешь его на Киевскую улицу… Эххе!.. Еще одно, последнее сказанье - и жизнь семейная окончена моя… Вот что, Мишка… Вчера ночью я попал в какую-то гадость и башмаки испакостил… Можешь ты их вычистить?
- Могу, господин Гарин! - с горячей готовностью откликаюсь я.
- В таком случае, возьми их, и в бутафорской…
Не дослушав, хватаю ботинки и убегаю. А немного погодя когда возвращаюсь с начищенной обувью, я вижу Гарина, широко шагающего по комнате и на ходу подтягивающего брюки.
- Ай да Мишка!.. Хороший ты, брат, человечище…
Он подходит к столу, берет в руку зеленоватый штоф и задумывается.
- Пить или не пить! - произносит он по-театральному.
- Не пить! - почти бессознательно восклицаю я.
Гарин быстрым движением оборачивается ко мне и долга смотрит на меня сверху вниз.
- Ин быть по-твоему… Эх-хе!.. - произносит он протяжно и печально, а затем подходит к зеркалу, внимательно вглядывается в свое отражение и густой октавой роняет слова: - Вот она рожа разбойника… С такой физиономией Гамлета не изобразишь… Эххе!..
- Мишка, - неожиданно обращается он ко мне, - пойди, миляга, на сцену и скажи режиссеру, что репетицию начну со второй картины. Ну, что же ты? добавляет он, видя, что я мнусь на месте.
- Господин Гарин, у меня товарищ… Гимназист второго класса… Стоит на площади… Ему хочется посмотреть на репетицию… Можно?..
- Ну, конечно же!.. Гимназисту, да еще второго класса!.. Я, брат, люблю образованных… Тащи его в зрительный…
Мы с Яковом сидим в первом ряду и с радостным волнением воспринимаем все, что делается на сцене. Режиссер объясняет актерам, что они сейчас находятся в корчме и должны изображать людей, готовых стать разбойниками.
На сцену поднимается Гарин. Он идет вялой, изломанной походкой, с опущенной головой и притом еще сутулится. Сонными глазами окидывает он собравшихся вокруг стола актеров, громко и длительно зевает, а затем садится верхом на первый попавшийся стул, руками обнимает спинку и спрашивает:
- Можно начать?
- Да, да, - поспешно откликается режиссер.
Гарин тихим и ровным голосом читает свою роль, а остальные действующие лица подают ему реплики. Режиссер, маленький и подвижный, с опухшей от флюса щекой, хлопочет изо всех сил, поминутно вмешивается, делает указания, обозначает места, где кому стоять, сидеть, ходить, поправляет интонацию, жесты, мимику…
От бесконечных повторений одних и тех же слов и сцен и от будничных голосов усталых актеров просачивается к нам, сидящим в первом ряду, монотонная серая скука.
Вижу, как Яков хлопает глазами, и мне становится неловко за Гарина, за актеров, а главное за то, что угостил Розенцвейга таким негодным и пустяшным зрелищем. Как вдруг Гарин встает, отшвыривает стул, выпрямляется и мгновенно становится артистом. С первым поворотом его прекрасной гордой головы и широким властным взмахом рук исчезает скука, а сам Гарин преображается до неузнаваемости.
Он гибок, строен, ритмичен и весь пылает страстью.
- К чему все это? - бросает он режиссеру. - Зачем вы их расставляете, как солдат? Не забывайте, что мы не простые разбойники, а революционеры…
Гарин выходит на середину сцены, горячим взглядом больших темных глаз пробегает по всем действующим лицам и, напитав голос бунтующими нотами, громким голосом продолжает:
- Мы протестуем против существующего строя… Вслушайтесь в слова Карла: "Мне ли заковать свою волю в существующие законы? Закон заставляет ползать улиткой того, кто бы взвился орлиным полетом. Закон не создал еще ни одного великого человека, тогда как свобода рождает гениальных водителей человечества!.." Поняли? - обращается он к актерам. - Кто вы, собравшиеся сюда? Вы мои единомышленники. Через несколько минут вы изберете меня своим атаманом. Мы хотим сорвать плесень с болота, именуемого жизнью… Так действуйте!.. И пусть ваши мятежные сердца горячей кровью брызнут по зрительному залу…
С этого момента Гарин сам ведет репетицию. Под его страстным и бурным руководством актеры оживают, становятся бунтарями, их голоса крепнут, звучат убедительно, и репетиция превращается в спектакль.
Мы с Яковом взволнованы и потрясены до того, что не находим слов, и выражаем свой восторг тихим оханьем да вздохами и толканием друг друга локтями в бока.
16. Розенцвейги
Из чувства благодарности Яков сопровождает меня на Киевскую улицу, куда после репетиции отправляюсь с письмом по поручению Гарина, а на обратном пути он приглашает меня к себе.
- Со мною и пообедаешь, - говорит Яков, - а потом с Иосифом поиграешь, - добавляет он тем покровительственным тоном, каким старшие говорят с младшими.
Сознаю, что, не будь на моем пути Гарина, Яков не обратил бы на меня никакого внимания. Да оно и понятно: какой я товарищ гимназисту второго класса, сыну богатых родителей, я, никому не принадлежащий мальчик, да еще такой маленький?.. И хотя я это понимаю, но внутри меня все же горит обида, и мне хочется доказать брату Иосифа, что я не так уже глуп, чтобы со мною нельзя было вести знакомство.
С этой целью я всю дорогу рассказываю о моих близких отношениях с Гариным и со всей труппой.
- Знаешь, Гарин от меня ничего не скрывает, а иногда даже советуется со мною. "Пить или не пить?" - спрашивает он у меня, а я ему: "Не пить!" И он не пьет… Сегодня я ему ботинки почистил. Вот уже был он рад!.. И еще знаешь, что?.. Я короля Лира помню…
Яков на минуту останавливается, заглядывает мне в рот и спрашивает:
- Как ты его помнишь?
- Наизусть. У Гарина выучился… Не веришь? А хочешь, я сейчас произнесу "Дуй, ветер, пока не лопнут щеки…" А то еще: "Зачем живет собака, лошадь, мышь?.." И это я знаю.
Мы входим в переулок, где живут Розенцвейги. Шагаем вдоль деревянного забора. Прохожих не видать. Мороз высушил мостовую, и переулок без обычной грязи кажется пустынным и холодным.
Я становлюсь в позу и приступаю к монологу. Подражаю Гарину до последней черточки. Повторяю его жесты, паузы, мимику, и как у него, так и у меня кипят слезы в горле, и тяжкая обида вырывается из надломленной старческой груди стонущие вздохи.
У Якова от изумления лицо становится длинным и тонким и глаза круглыми.
- Замечательно!.. Как это ты запомнил?.. И ведь все верно!.. Замечательно!..
Чувствую, что покорил Якова, однако мне этого мало, и я приступаю к "Зачем живет собака" и так далее, но в это время изза угла показывается незнакомая женщина с ребенком на руках, и Яков меня останавливает.
- Здесь не надо… Пойдем к нам. Я позову всех наших, и ты сыграешь короля Лира… Даже можно настоящий спектакль устроить… Это будет замечательно.!.. Ты ведь согласен?..
Я, конечно, согласен и заранее торжествую: вот когда я отвечу Эсфири на ее вопрос: "Вы там какую роль играете?"
На этот раз попадаю в дом Розенцвейгов не через кухню, а через парадный вход. В обширной передней с стоячими вешалками, нагруженными шубами и всяким иным верхним платьем, Яков предлагает мне снять шинель. Из передней мы попадаем в большую комнату, освещенную пятью окнами, украшенными тюлевыми гардинами. Вдоль стен расставлены черные стулья и кресла с пунцовыми атласными сиденьями. В правом углу от входа поблескивает черным лаком фортепьяно с белым оскалом клавишей.
В зеркале, поднимающемся от пола до потолка, я вижу себя и Якова.
Впервые предстаю перед самим собой во весь свой ничтожный и жалкий рост. Какая разница между мной и Яковом! Он вдвое выше меня, выпуклая грудь осыпана золотыми пуговицами, сапоги новые скрипят, голова гладко причесана на косой пробор, и весь он сияет чистотой. А я, с моей, лохматой, кудряво спутанной головой, похож на пуделя, наряженного бедным мальчиком. Мои искривленные башмаки, покрытые засохшей грязью давно минувших осенних дней, длинные закатанные брюки и коротенькая тесная курточка с заплатами на локтях делают меня смешным и неподходящим к этой шикарной обстановке, где каждый стул кричит мне: "Осторожней, запачкаешь!.." Вдобавок ко всему у меня нос не в порядке, и я не знаю, во что и как высморкаться.
С каким удовольствием я бы сейчас повернул назад, чтобы не быт среди этой роскоши, не видеть этого противного зеркала и не ступать по этому ковру! Но Яков тащит меня дальше. И я помимо воли следую за ним, тихо шморгаю носом и от стыда обливаюсь потом.
Выходим в широкий полутемный коридор, заставленный сундуками и шкафами необычайной величины.
С обеих сторон коридора - белые двери, ведущие в разные комнаты.
- Здесь, - объясняет мне Яков, - наша половина. Тут моя с Иосифом комната, а в остальных живут дедушка с бабушкой, старшие братья и Эсфирь. В будущем году у меня тоже будет отдельная комната, - добавляет он солидно и приглашает войти к нему.
Помещение небольшое, и убранство неважное. Вдоль стен две кровати, накрытые красными одеялами. (Впоследствии я убеждаюсь, что любимый цвет Розенцвейгов - красный). На стене висит полка с книгами. Стол, забрызганный чернилами, и пара простых стульев довершают обстановку.
- Ты посиди здесь немного, а я пойду насчет обеда. Сейчас, наверное, Иосиф придет, - говорит Яков и уходит.
Как только остаюсь один, я начинаю шарить по комнате, нахожу листик почтовой бумаги, свертываю фунтик и освобождаю нос, а бумажку прячу на полку за книгами.
И мне сразу становится легче.
В доме так тихо, что он мне кажется необитаемым.
Вдруг напротив меня раскрывается дверь, и показывается маленький старик с круглой седой бородой, румяным сморщенным лицом и белыми пушистыми бровями. В одной руке держит зажженную свечу, а в другой - толстую палку с мягким наконечником.
- Хане, где ты? - хрипловатым голосом зовет кого-то старик и весь трясется, а свеча в сухой руке качается и роняет капли воска. - Я ищу тебя с огнем, - продолжает он.
В это время открывается дверь следующей комнаты, и показывается старушка в белом чепце и в темном гладком платье.
- Я здесь, - откликается она и мелкими шажками идет ему навстречу. Что ты беспокоишься?.. Меня уже теперь никто не похитит…
Старушка подходит к старику вплотную и тушит свечу. Тот смеется мягким беззубым смехом.
Догадываюсь, что это дедушка и бабушка Розенцвейгов, но не могу понять, зачем понадобилась старику свеча, когда и без того еще светло.
Когда я об этом рассказываю Якову, он мне объясняет, что дедушка большой шутник и что он часто забавляет бабушку, делая вид, что ищет ее "днем с огнем".
- Нашему дедушке уже девяносто два года, - хвастливо замечает Яков.
Горничная нам приносит обед.
После обеда Яков приступает к устройству домашнего спектакля.
Ему горячо помогает Иосиф.
Вначале они хотят из простынь сделать занавес, но ввиду того, что действующих лиц, кроме меня, никого нет, решают обойтись только расстановкой стульев для "публики".
Все это происходит в детской, в довольно просторной и почти пустой комнате, если не считать одного длинного стола, черной классной доски и нескольких географических карт, развешанных на стенах.
Иосиф поминутно убегает и возвращается с сообщением о том, кто выразил согласие быть на спектакле.
- Бабушка с дедушкой сказали, что придут обязательно… И мама обещалась… А у Гриши товарищи. Сейчас пойду просить их… Можно? добавляет Иосиф, обращаясь ко мне, и, не дождавшись ответа, убегает.
Яков расставляет стулья, принесенные из всех комнат. Я сижу в углу и с тоской поглядываю на Якова. Сознание, что я сейчас стану для всех смешным, тревожит, волнует и заранее стыдит меня.
Из моей подавленной памяти выливаются первые слова: "Дуй, ветер, пока не лопнут щеки…", а дальше - ни звука. Все остальное кто-то "вы дунул" из моей головы. И зачем так торопиться?.. Лучше бы завтра это устроить… Ах, если бы я мог превратиться в муху и незаметно вылететь отсюда!..
Прибегает Иосиф.
- Яков, скажи ты Эсфири… Чего она ломается?.. Ее подруги Прива и Лиза хотят пойти, а она отговаривает.
- Ладно, сейчас пойду сам, - отзывается Яков, занятый расстановкой стульев. - А Мендель придет?
- Он читает Дарвина и разговаривать не желает.
- Хорошо, сейчас иду…
Яков уходит, и мы с Иосифом остаемся вдвоем.
Маленький Розенцвейг не умолкает ни на минуту и пристает ко мне со всякими глупыми вопросами и советами. А я трушу, собираюсь в комочек и заранее измеряю глубину пропасти, куда я неминуемо скачусь, как только соберется публика.
Появление Эсфири с двумя подругами убивает меня наповал.
От сильного смущения у меня глаза заволакиваются и в ушах шумит. Но это состояние длится не долго. Яков, должно быть, сумел убедить сестру в том, что я отлично подражаю Гарину и что мое выступление окажется "замечательным".
Сейчас Эсфирь смотрит на меня не прищуренными глазами, и в ее улыбке я уже не замечаю презрительной насмешливости.
Напротив, она хочет принять деятельное участие, советует меня загримировать и до начала спрятать меня от "публики".
Мысль, брошенная Эсфирью, сейчас же находит отклик, и тихий дом оживает, наполняется молодыми голосами, раскатистым смехом, вспышками коротких споров, беготней и хлопаньем дверей.
Притаскивают ширму, чтобы спрятать меня от зрителей до моего выхода. Потом приносят "мамин" платок.
Из него Эсфирь с помощью подруг - двух тоненьких блондинок с голубыми ленточками в коротеньких косичках - хочет сделать для меня плащ.
Но я так мал, а платок настолько велик, что приходится сложить его вдвое. Меня вертят во все стороны, заставляют изгибаться, выпрямляться, забывая, что я предмет одушевленный. Вся эта суетня вокруг моей особы начинает мне нравиться, и я постепенно осваиваюсь. Когда длинноногая Эсфирь, с булавками в губах, заправской портнихой опускается предо мною на корточки, чтобы закрепить складки "королевского плаща", я весело смеюсь ей прямо в лицо и в упор разглядываю двух поблескивающих мальчиков в ее черных густообресниченных глазах.
Собирается публика. Первыми появляются бабушка и дедушка.
Иосиф усаживает их в первом ряду и тараторит безостановочно.
Говорит он со стариками по-еврейски.
- Это ничего, что он маленький… Яков говорит, что он настоящий артист… Честное слово!..
- Ты мне скажи, кто он такой и откуда взялся? - спрашивает дедушка и в ожидании ответа отгибает раковину уха большим и указательным пальцами.
- Его мама служила у нас прислугой, - понизив голос, отвечает Иосиф и отходит от стариков.
Я понимаю, что маленькому Розенцвейгу неловко перед чужими девочками: он не хочет, чтобы они знали, что среди них находится сын кухарки. При этой мысли мне самому становится неловко, и, чтобы не пасть в глазах Эсфири и ее подруг, а главное, чтобы не выдать моего низкого происхождения, я начинаю говорить громко, становлюсь требовательным, капризным… А когда Эсфирь хочет вместо соломы положить на мою голову какую-то тряпку, я решительно, отказываюсь от этого украшения, угрожая уходом.
- Ну, ладно, Сеня, пусть будет по-твоему, - успокаивает она меня.
И я действительно успокаиваюсь и надолго запоминаю нежный голос Эсфири, впервые назвавшей меня "Сеня".