Случай Эренбурга - Сарнов Бенедикт Михайлович 7 стр.


Ютился он на ночевках, а обедал, и то в самых дрянных харчевнях, лишь когда ему об этом напоминали: "Да, да, конечно, вы правы, питаться совершенно необходимо". Женщин совсем не знал, хотел как-то сойтись с какой-нибудь для идейной близости и совместной борьбы рука об руку, но запамятовал или времени не хватило.

Когда началась революция, сидел он далеко в Сибири…

В октябрьские дни, во время короткой перестрелки с кучкой офицеров, Терехин был серьезно ранен и полгода провалялся в госпитале. Потом поехал в Москву, писал до потери последних сил резолюции с пунктами, но был комитетом партии мобилизован для "работы на местах" и этой зимой вернулся к нам уже в качестве председателя исполкома.

И вот, находясь уже в этой высокой должности председателя исполкома, в один прекрасный день он вдруг пропал. Исчез, словно растворился в воздухе.

Происшествие было из ряда вон выходящее, и вызвало оно, естественно, среди всего городского начальства большой переполох.

Были подняты на ноги все "Чеки", сколько их там было в этом губернском городе. Ведь это только невежественные простофили думают, что Чека - одна. А на самом деле:

Чеки много, и вся она разная. Есть у нас представители Вечека, есть Губчека, есть Ортчека, есть Уточека (ее любители буколики "уточкой" обозвали), есть и совсем особая, "00", такая страшная, что даже наш заведующий секцией, на что важный, и в комячейке состоит, лошадьми пользуется, и тот, когда заговоришь с ним об "00" этой, ерзать начинает.

Вот все эти разнообразные "Чеки" и забегали, засуетились, стали предпринимать в поисках пропавшего председателя исполкома самые чрезвычайные меры.

Первым делом, конечно, распорядились арестовать заложников из среды буржуазии, духовенства и левых эсеров.

К слову сказать, эта мера, как тут же выяснилось, была совсем не чрезвычайной, а самой что ни на есть будничной, для городских обывателей давно уже привычной:

Взяли помощника присяжного поверенного Тугенштейна, из комюста, по привычке - его всегда брали, обходилось дело тихо, почти любовно, и Тугенштейн на ночной звонок (даже телеграфистами не приходилось прикидываться) выходил сразу одетый, с подушкой под мышкой.

Не могу удержаться, чтобы не отметить тут, что в 1921 году, то есть за семь лет до "Двенадцати стульев", этим своим помощником присяжного поверенного Тугенштейном, привычно выходящим навстречу чекистам с подушкой под мышкой, Эренбург предвосхитил ильфипетровского Кислярского с его знаменитой допровской корзинкой. Да и в некоторых других заложниках, взятых по случаю загадочного исчезновения "товарища Валентина", тоже смутно угадываются прообразы персонажей Ильфа и Петрова, вовлеченных Остапом Бендером в наскоро создаваемый им мифический "Союз меча и орала":

Взяли еще лавочника Митрофана Саввича Романова, торговавшего прежде москательным товаром, а теперь "кустарными изделиями", то есть половыми щетками, бисером и кислой капустой. Романова губила его явно неудобная фамилия, просил он разрешения именоваться впредь Краснолобовым, но ему было отказано ввиду паразитического происхождения. Эти два были от буржуазии. От духовенства взяли одного протодьякона, да и тот идти не хотел, жаловался на паралич, валялся в ногах и цеплялся за дьячиху, завывавшую: "Прощай, Иона, супруг мой любезный!" Труднее всего было с эсерами - хоть город у нас порядочный, губернский, но эсеров в нем не осталось совсем, вывели давно. Весной семнадцатого на каждой тумбе эсер торчал, а теперь: как ни ищи, все равно не выкопать. Одних пристрелили при мятежах различных, другие сбежали, третьи коммунистами заделались. Имелся, правда, бывший студентик Пиликин, летом семнадцатого года устраивавший в училище живые картины с сопроводительными речами приезжего эсера. Его можно прихватить, да на беду он этой зимой сидел уже два раза как правый эсер, а теперь предписано ущемить левых.

Но это все - предыстория. Сама же история - впереди.

Заложников взяли. Но делу это, конечно, ничуть не помогло. Исчезнувший председатель исполкома - как сквозь землю провалился.

А случилось с ним вот что.

В тот памятный для жителей города день, когда стало известно о его исчезновении, проходил он мимо тюрьмы и вдруг остановился, охваченный ностальгическими воспоминаниями: здесь, в этом сыром, стареньком остроге, прошли его юношеские годы. Взглянув на часы и убедившись, что до начала трудового дня еще довольно много времени, он решительно постучался в тюремные ворота. Сделав вид, что явился по долгу службы обследовать, как содержатся заключенные, он прошелся по всем тюремным камерам. Сперва заглянул в камеру уголовников, где взору его представилась хорошо ему знакомая, хотя и порядком уже подзабытая картина:

Посреди сидел рыжий детина, в одних портках, медленно, деловито похрустывая вошками, густо изукрасившими нежным серебристым бисером его волосатую грудь. Позади двое, очень юрких, скорей всего форточники, содружно плевались, истошно напевая: "Мы из Вязьмы два громилы и в тюрьме недавно были…" Еще ругался кто-то так, как ругаться могут только люди свободные, то есть громоздя на бабку прабабку. Хоть картина эта Терехину, прошедшему через Бутырки, Лукьяновку, Самарскую и многие иные места, была знакома, он удивился, ибо давно уже о тюрьмах думал не по воспоминаниям, а по статье в "Вестнике Наркомюста", очень хорошей статье, с мастерскими игрушек, концертами и даже древонасаждением.

- Вы, товарищи, довольны ли Советской властью? - спросил от растерянности Терехин, сам понимая, что глупый вопрос, никчемный, лучше б записать злоупотребления и в Рабкрин сегодня послать… Прямого ответа не последовало, только детина, не выпуская из-под пальца очередной жертвы, громко, раздельно сказал:

- Власть!

Но в укор ли, в хвалу ли или просто, чтоб сказать слово, так никто и не понял. Зато форточник, прошмыгнув вперед, пропел тоненько:

- Товарищ, разрешите папиросочку попросить, - и, сжимая добычу: - "Ява"-с. Первый деликатес!

От всех этих впечатлений у Терехина на душе стало муторно. Он постучал в дверь, оказавшуюся почему-то запертой, объявил, что инспекторский осмотр тюрьмы закончил, и вежливо попросил, чтобы его отсюда выпустили. Но в ответ услышал:

- Ты что, сукин внук, буйствовать?.. "Кончил"! Вот я те кончу, живо харю разузорю.

Оказалось, что старший сторож Емельич, хорошо знавший Терехина еще по старым, дореволюционным его отсидкам, куда-то смылся. А заменявший его младший сторож знать не знал и ведать не ведал ни о каком инспекторском осмотре.

"Ужасно обидно, весь день пропадет, в два исполком", - подумал Терехин. Ну да к вечеру этот Емельич вернется на смену, или в городе хватятся. Пока что надо ждать. И, поглядывая на мокрый коридорчик, где и присесть негде было, Терехин, скорей по привычке, поплелся в политическую, вошел, не здороваясь ни с кем, и мрачно сел на краешек нар.

В камере политических его, естественно, приняли за новенького. И стали знакомиться, объясняя, кто и за что тут сидит. Один, оказывается, отказался встать в общественном саду при исполнении "Интернационала". ("Статья 129-я", - автоматически мысленно отметил Терехин.) Другой нелицеприятно высказался вслух о Ленине. (И снова в голове у Терехина промелькнуло: "Оскорбление величества… статья 103-я…")

И потянулись мысли по этой дорожке - у писаря веснушчатого нашли прокламацию "возрожденцев" каких-то, за хранение, значит, статья легкая, 132-я… Так вошел Терехин в этот быт привычный, что даже задумался - по какой же он сам статье сидит? Но от этих вздорных раздумий был отвлечен ласковым возгласом:

- Товарищ Валентин, вы-то какими судьбами? Неужто раскрамольничались?

Рядом стоял давнишний приятель, спорщик, неуемный товарищ Игорь (или Исаак Львович Зильберман), закоренелый меньшевик, сиживавший не раз вместе с Терехиным. Не скрыто обрадовался Терехин, но и смутился, сам не зная, почему, очень хотелось ему ответить, что он тоже плотно засел, по солидной статье, 102-й, что ли, но соврать не мог и виновато пробормотал:

- Я по недосмотру.

Сразу стали поминать старое - годы "объединенной", как на предсъездовских дискуссиях грызлись дружески (Терехин с Урала большущий мандат раздобыл, а Зильберман промышлял все больше печатниками), как бегали по проходным дворам, устраивали в чайных "явки", глотали папиросные бумажки с адресами ("связи"), как в Лукьяновке их обоих избил до крови надзиратель, а потом швырнул в карцер, где по ночам шныряли жирнущие крысы и залезали в ухо мерзкие мокрицы, как мечтали они оба - скоро, скоро кончится все это, будет по-иному, как, толком не расскажешь, даже понять - не поймешь, но совсем по-иному.

Повспоминав былые годы, товарищ Валентин и товарищ Игорь как-то враз замолчали. Но молчали недолго, а тут же, по старой памяти, вступили в острую политическую дискуссию. В дискуссии этой поминались "учредилка" и разные ошибочные большевистские декреты. Опытный спорщик Зильберман не забыл даже помянуть пакостника Емельича, который как ни в чем не бывало по-прежнему шмыгает по миру со своей огромной парашей. Само собой, все эти его аргументы и доводы сводились к классической формуле: "Мы предупреждали".

Все это, конечно, была обычная меньшевистская чушь, и в теории Терехину ничего не стоило бы, как, бывало, в прежние времена, "крепкими ядрами диалектики разбить все эффектные пирамиды соглашателей". Но бытие, как известно, определяет сознание, и сознание Терехина, незаметно для него самого, стало арестантским. Политическая дискуссия быстро иссякла. Войдя в привычный родной быт, Иван Ильич стал расспрашивать: как сидится? По каким дням передачи? Дают ли теперь книги из библиотеки, кроме замусоленного "Патерика"?..

С толком, входя в суть даже детали мельчайшей, отвечал на вопросы Зильберман: все по-прежнему, даже "Патерик" изъять позабыли, ни зверств каких-нибудь романтических, ни древонасаждений, тихо, мирно, тюрьма как тюрьма.

Вечер подошел. Уголовные притащили парашу и чан с кипятком… Попили, залегли, голова к ногам в ряд… Пошло сначала тонкое, редкое подсапывание, потом густой, ровный, как бы спевшихся, храп. Только Терехин не спал, и виной сему были не облепившие его вши, не крепкий парашин дух, но совершенно ему не свойственные, неприличные даже мысли. Речи товарища Игоря его не поколебали, что же меньшевику делать, если не причитать "а мы предупреждали"? Нет, не в этом дело, не в программах, не в тактике, не в резолюциях! Терехин тщился разрешить непосильный вопрос, в самую утробу залезть, допытаться, как же это так все устроено, помимо царей, большевиков и меньшевиков, что был Емельич, есть и, видно, во веки веков будет… Что это за паскудная болезнь: взрежешь только нарыв на голове, выскочит где-нибудь пониже.

Так и не сумев найти ответ на эти проклятые вопросы, товарищ Валентин вдруг испытал острую зависть к товарищу Игорю, подумав, что при таком положении дел лучше (честнее, да и душевно комфортнее) сидеть в тюрьме, чем быть жандармом или - еще того хуже - начальником над жандармами.

В общем, наутро, когда пропавший Емельич наконец объявился и досадное недоразумение должно было разрешиться самым благополучнейшим образом (никто даже ничего и не узнал об этом глупом его приключении), Терехин твердо объявил трясущемуся от страха старшему сторожу, что на волю не пойдет, а останется здесь, в этой вот самой камере. И оставался там, пока не явились товарищи из "00" (Особый Отдел, надо полагать), не взяли его крепко под руки, не усадили в крытый автомобиль и не увезли, объяснив любопытным, что товарищ Валентин переутомился от работы последних месяцев: четыре кампании, а тут еще эти выборы на съезд… В общем, надо ему отдохнуть месяцок-другой в хорошем санатории.

Недели две только и было разговоров в городе, в учреждениях, в очередях, на всяком крылечке, что о пропаже диковинной… Сколько легенд развели!..

Терехин, оказывается, хотел себя диктатором объявить и "порядок подлинный" завести. Сбежал он и теперь с повстанцами идет наш город осаждать. Все это, разумеется, чистейший вздор. Сидит Терехин в лечебнице бывшей Фекельштейна, сидит тихонько, бежать никуда не пытается, только каждое утро, проснувшись, высовывается из окошка и кричит на петуший манер: "Ниспровергаю!"

Такой вот рассказ написал - и опубликовал - писатель Эренбург в 1921 году.

До того как я прочел этот его рассказ (ну и "Хулио Хуренито", конечно), я время от времени задумывался: а почему, собственно, некоторые книги Эренбурга были изъяты из "открытого хранения" и оказались здесь, в спецхране?

Про книги других авторов, которые я там читал, у меня таких вопросов не возникало. Как правило, это были книги либо эмигрантов (Цветаева, Ходасевич, Замятин), либо "врагов народа" (Воронский, Радек, Бухарин).

Но Эренбург не был ни врагом народа, ни эмигрантом, ни даже отщепенцем (как, например, Булгаков). Он был орденоносцем, лауреатом Сталинских премий, депутатом Верховного Совета. Почему же вдруг его книги оказались здесь, в тюрьме, за семью замками?

Поначалу объяснение нашлось тоже совсем простое. Вот, например, "Виза времени". Такая книга была у меня дома: я купил ее в букинистическом. Правда, с выдранным предисловием. В спецхране же она был целехонькая. С предисловием, автором которого оказался Ф. Раскольников. Вот этот самый Раскольников и был, наверно, "врагом народа", и именно из-за него эренбурговская "Виза времени" попала в спецхран.

Насчет Раскольникова это мое предположение потом подтвердилось. Но оно объясняло далеко не все. К книге Эренбурга "А все-таки она вертится" никаких предисловий не было. Правда, она вышла в издательстве "Геликон", в Берлине. Может быть, в спецхран отправляли все книги, изданные за границей? Да, наверно. Хотя там же, в спецхране, почему-то оказалась и изданная и Москве его книга "Лето 1925 года".

В конце концов я перестал ломать себе голову над этими загадками, решив, что спецхрановская наука "имеет много гитик" и таинственные правила, которыми руководствуются спецхранщики, мне все равно не постичь.

Но когда, прочитав "Хулио Хуренито", "Неправдоподобные истории" и некоторые другие книги раннего Эренбурга, я вспомнил эти мои недавние недоумения, они показались мне просто смешными. Тут уж было все ясно.

Передо мной был просто другой писатель, совсем не тот, которого я знал раньше. И книгам этого другого, неведомого мне прежде Эренбурга здесь, в спецхране, было самое место.

Главное отличие этого - "спецхрановского" - Эренбурга от того, чьи книги можно было получить в залах "открытого хранения", заключалось в том, что этот ранний, молодой Эренбург, оказывается, уже тогда, в 1921 году, - ВСЕ ПОНИМАЛ.

А потом что же? Перестал понимать? Разве так бывает?

Или - как сказано у Бабеля - в номерах служить, подол заворотить?

Но кто заставлял его служить в этих номерах? Сидел бы себе в Берлине, а потом в Париже - и никаких забот. Никакой необходимости применяться к постоянно меняющейся "генеральной линии", пиши, что хочешь и как хочешь. Чтобы оказаться в Париже, ему не надо было даже хлопотать, писать письма Сталину, как это делали Замятин (которого отпустили) и Булгаков (которого так и не выпустили). В отличие от них, он УЖЕ БЫЛ ТАМ. Вот и сидел бы там со своим советским паспортом или с каким-нибудь нансеновским, если бы советского его лишили…

Зная, что советским писателем (в точном смысле этого слова) Эренбург стал, в 1934 году (написав "День второй"), я, естественно, сопоставил это с приходом к власти Гитлера в 33-м. Вот ведь даже Фейхтвангер ("даже" - потому что Россия не была его родиной и не было у него, как у Эренбурга, большевистского прошлого) и тот кинулся тогда в объятия Сталина.

Вы только вдумайтесь в эту чудовищную ситуацию: горячий, искренний, убежденный, непримиримый, неподкупный, на весь мир прославленный антифашист, он приезжает в Москву 1937 года, где творятся дела куда пострашнее тех, что творили у себя дома гитлеровцы, - и всем своим моральным авторитетом освящает не только всю эту кровавую вакханалию, но и самого главного ее вдохновителя и творца!

Назад Дальше