Избранные труды - Вадим Вацуро 18 стр.


Еще в прошлых "Цветах" Вяземский печатал стихи "Семь пятниц на неделе", где задел "Флюгарина", "Фиглярина", журналиста с флюгерным пером. Теперь Баратынский выступил против журнальных приговоров, внушенных "торговой логикой".

Булгарин не принял всего этого на свой счет. Он избегает полемики. Он участвует в альманахе Дельвига. Он ищет сближения с Пушкиным.

Войны пока не будет.

Но литературная неприязнь растет, и отсветы ее ложатся на сотрудника Булгарина - Сомова.

"Сомов говорил мне о его (Булгарина. - В. В.) "Вечере у Карамзина". Не печатай его в своих Цветах. Ей-богу неприлично. Конечно, вольно собаке и на владыку лаять, но пускай лает она на дворе, а не у тебя в комнатах. Наше молчание о Карамзине и так неприлично; не Булгарину прерывать его. Это было б еще неприличнее".

Пушкин остерегает Дельвига: Булгарин, старинный неприятель Карамзина, печатавший на него критики при жизни, спешит теперь выступить с посмертными славословиями. "Неприлично".

Дельвиг сумеет уклониться: "Вечер у Карамзина в 1819 году" Булгарин напечатает у А. А. Ивановского в "Альбоме северных муз".

"Сомов говорил мне…" Разговор происходил в Петербурге, в июле 1827 года и касался "Северных цветов". Сомов принадлежит уже двум кружкам и двум изданиям: он служит у Булгарина и занимается дельви-говским альманахом. Дельвиг поручает новому сотруднику альманашные дела на время своего отъезда; Сомов делит теперь хлопоты с Плетневым.

Имя этого человека отныне станет неотделимо от истории "Северных цветов".

В конце июля Пушкин уехал в деревню. В первые же дни по приезде он посылает Дельвигу в письме обещанную элегию. Теперь у Дельвига было три произведения, и Пушкин обещал ему еще, может быть, "послание о черепе" его, Дельвига, пращура; череп этот был похищен Языковым в студенческие годы из старого рижского склепа, и Алексей Вульф держал в нем табак, а потом подарил Пушкину. Пушкин начал по этому поводу писать к Дельвигу послание, но не закончил.

Между тем его беспокоила судьба "Московского вестника", и он писал Дельвигу: "Я не могу его оставить на произвол судьбы и Погодина". Приходилось перераспределять стихи.

22 августа Бенкендорф возвратил Пушкину очередную партию стихотворений. Император дозволял напечатать "Ангела", "Стансы" и третью главу "Онегина"; из "Графа Нулина" было предложено исключить два "неблагопристойных" стиха и столько же - из "Новой сцены между Фаустом и Мефистофелем"; песни о Стеньке Разине запрещались вовсе. Плетнев поспешил сообщить об этом Пушкину. Он полагал, что все стихи - полученные и неполученные - предназначались Дельвигу, но Пушкин судил иначе: у него на руках был журнал.

Ожидая решения императора, Пушкин отослал Погодину отрывок из четвертой главы "Онегина", - вероятно, тот самый, который вначале был отдан Дельвигу, - и добавил к нему только что написанного "Поэта" ("Пока не требует поэта…"), - стихи пошли в 20-й и 23-й номера журнала. "Фауста" Пушкин также берег для Погодина, равно как и другие стихи: "Стансы", песни о Разине. Из возвращенного Бенкендорфом запаса он отдал Дельвигу одного "Ангела".

Как раз в это время - в августе 1827 года - до него дошло известие о намерении Погодина издать альманах, и он обеспокоился. Тогда-то он и написал Погодину письмо об "альманашной грязи", которой нельзя марать рук, стращал его утратой репутации и обещал на будущий год участвовать в "Вестнике" "безусловно деятельно" и для того разорвать связи с альманашниками обеих столиц. Вряд ли он, впрочем, верил всерьез, что выполнит это последнее обещание.

Пушкин вернулся в Петербург 16 октября. На пути из Пскова ему предстояла неожиданная встреча. На станции Залазы у Боровичей подъехали тройки с фельдъегерем: везли арестантов, - и Пушкин бросился в объятия бледного и худого человека с черной бородой. Жандармы их растащили, угрожали, ругали. Пушкин ничего не слышал. Он прощался с Кюхельбекером. Больше они не увиделись никогда.

17 октября в семье Дельвигов праздновали именины Андрея и пили за его здоровье из привезенного Пушкиным черепа одного из баронов Дельвигов. Пушкин читал законченное им послание, которое должно было пойти в альманах.

В тот же день - 17 октября - рукопись альманаха была представлена в цензуру. Наблюдал за ней Сомов - он и получил ее обратно "для доставления".

Одобрение рукописи не означало, однако, что Дельвиг закончил дела с альманахом и цензурой. Напротив, ему предстояли самые хлопотные дни. Корпус альманаха был собран лишь в первом приближении; рукописи - и в их числе такие, от которых отказываться было бы грешно, - продолжали поступать, как всегда бывает, в последнюю минуту. Их отправляли к цензору дополнительно - и здесь-то вступали в дело личные связи. Издание, уже, казалось бы, подписанное и сброшенное с плеч долой, продолжало тяготеть над цензором почти до нового года.

27 октября по докладу цензора "Цветов" - уже знакомого нам К. С. Сербиновича - Петербургский цензурный комитет исключает из альманаха две "пьесы". Одна из них была "отрывком из дневных записок Русского офицера" Ф. Глинки и содержала "обозрение происхождения масонских лож". Ложи были строжайше запрещены еще в 1822 году; правительство уже тогда - и не без основания - видело в них рассадник вольномыслия и своего рода организационную репетицию тайных обществ; сам Глинка был активным деятелем ложи "Избранного Михаила", близкой к Союзу Благоденствия. Его исторический экскурс, конечно, возбуждал ассоциации нежелательные. Второй "пьесой" было "Сравнение Вольтера и Руссо" В. В. Измайлова; оно было исключено "за неумеренные отзывы, особенно в похвалу Руссо".

Итак, старый поклонник Руссо также принял участие в альманахе. В "Северных цветах" появилась лишь его басня - перевод из Флориана; рассуждение же его оказалось не ко времени. Руссо был противником Вольтера, и еще лет двадцать назад можно было искать в нем противоядия против религиозного скептицизма вольтеровского толка - но сейчас не это было важно: на Руссо ретроспективно ложился отблеск Французской революции.

Альманах тем временем начинали печатать. Через два дня, 29 октября, Сомов отправляет к Сербиновичу дополнение к какой-то статье, чтобы по одобрении тут же отправить в типографию "для пополнения листа". Цензурование, печатание и даже составление книжки идет одновременно.

В ноябре до Пушкина доходит написанное Языковым послание к Арине Родионовне - доходит кружным путем, через П. А. Осипову. Пушкин отдает его Дельвигу и просит напечатать. В редакции "Цветов" делают в первой строке необходимую поправку: Языков называл "Родионовну" "Васильевной". Автор послания не думал видеть свои стихи в печати; еще 20 ноября он, как обычно, беспокоился, что ничего не успеет послать Дельвигу, а по выходе книжки удивлялся, что напечатано его "пустословное послание к няне". Между тем послание и для Пушкина, и для Дельвига было важно: оно частично восполняло потерю "Тригорского". В нем были те же темы: поэтической дружбы - притом дружбы Пушкина и Языкова - и "поэтической обители", связанной с воспоминаниями о Тригор-ском. Уже в который раз Тригорское и его обитатели являлись у Пушкина и Дельвига в окружении поэтических ассоциаций: Пушкин посвятил П. А. Осиповой "Подражания корану", Дельвиг будет испрашивать ее согласия на посвящение сборника своих стихотворений; Пушкин адресует стихи Керн; Дельвиг печатает их в "Цветах" и вместе с ними - свое послание к А. Н. Вульф. Имя Языкова вплеталось в эту вязь; он как бы становился тоже членом интимного "союза поэтов", каким хотели его видеть и Пушкин, и Дельвиг. Другое дело, что сам Языков как-то сторонился этого литературного содружества: ни Пушкин, ни Дельвиг, кажется, не представляли себе этого ясно.

И Пушкин же отдает в "Северные цветы" стихотворение Василия Туманского, старого приятеля своего и Дельвига, уже несколько лет жившего в Одессе. Он получил от Туманского по почте стихотворный запас для "Московского вестника" и держал его при себе; в декабре он отослал его Погодину, оставив для "Северных цветов" только одно стихотворение, но зато едва ли не лучшее: "Прекрасным глазам" ("Большие глаза, голубые глаза…").

Что касается его собственных стихов, то он опять вынужден их делить. Дельвиг просил оставить за "Северными цветами" "Стансы", и Пушкин согласился. Во всяком случае, в протоколах Главного цензурного комитета за 18 ноября 1827 года была сделана запись:

"Статья VI. Цензор коллежский асессор Сербинович внес на общее суждение Главного цензурного комитета Стансы государю императору, сочинение А. Пушкина, принадлежащее к издаваемому бароном Дельвигом альманаху "Северные цветы".

Определено: Хотя Комитет не находит в сих Стансах ничего противного правилам цензурным, но как они написаны государю императору, то по важности предмета представить об оных на разрешение его высокопревосходительства г. министра народного просвещения".

"Стансы" были разрешены царем еще в конце августа, и 23 ноября министр просвещения позволил их к печати. 25 ноября решение это стало известно цензору.

Итак, в конце ноября эти стихи еще принадлежали Дельвигу, в декабре же Пушкин посылает их Погодину вместе со стихами Туманского и отрывком из "Онегина", и они немедленно появляются в первой книжке "Московского вестника" за 1828 год. К этому времени Пушкин уже решился напечатать в "Цветах" полностью "Графа Нулина"; "Северная пчела" сообщила об этом еще 19 ноября.

И, наконец, Пушкин отдавал Дельвигу "Череп".

Прими сей череп, Д***, он
Принадлежит тебе по праву…

С этими стихами вышло некоторое осложнение.

"Стихотворения, назначенные к напечатанию в "Северных цветах" на 1828 г., были в октябре уже просмотрены императором, - рассказывал А. И. Дельвиг, - и находили неудобным посылать к нему на просмотр одно стихотворение "Череп", которое однако же непременно хотели напечатать в ближайшем выпуске "Северных цветов". Тогда Пушкин решил подписать под стихотворением "Череп" букву "Я", сказав: "Никто не усомнится, что Я - Я". Но между тем многие усомнились и приписывали это стихотворение поэту Языкову. Государь впоследствии узнал, что "Череп" написан Пушкиным, и заявил неудовольствие, что Пушкин печатает без его цензуры. Между тем, по нежеланию обеспокоивать часто государя просмотром мелких стихотворений, Пушкин многие из своих стихотворений печатал с подписью П. или Ал. П.".

Это решение - обойтись без цензуры императора - явилось, вероятно, в последний момент: как и в предшествующей книжке, стихи Пушкина заканчивают альманах. Когда они набирались, все остальное было, конечно, уже напечатано. Однако еще ранее Пушкину пришлось заранее предусмотреть тактический ход, чтобы избежать надзора Николая, о чем у нас пойдет речь особо.

Пушкинские стихи были венцом поэтического отдела, и к книжке недаром был приложен портрет Пушкина - гравюра Уткина с оригинала Кипренского. Кипренский писал портрет по просьбе Дельвига и выставил его в Академии художеств в том же 1827 году. Дельвиг намеревался вначале открыть книжку портретом Карамзина, но потом изменил намерение. Он ставил альманах под эгиду пушкинского имени.

Однако и другие стихи, не пушкинские, как замечала потом критика, поддерживали прежнюю славу "Северных цветов" - и выбор был строже, чем в прежней книжке. Здесь почти не было случайных имен.

"Граф Нулин" начинал поэтический отдел; за ним следовало "Море" Вяземского и "Элегия" Батюшкова. Они стоят рядом, как будто и напечатанные сохраняют между собой таинственную внутреннюю связь. Далее идет эпитафия Дельвига "На смерть В<еневитино>ва" - едва ли не лучшее стихотворение Дельвига в альманахе. Издатель "Цветов" поместил здесь еще "Застольную песню", "Ответ" на старое послание Плетнева, "Идиллию" ("Некогда Титир и Зоя…") - критика находила ее весьма удачной, - три антологические эпиграммы и полушутливый пастиш "На смерть собачки Амики", написанный еще для покойной Софьи Дмитриевны Пономаревой в подражание знаменитой катулловой элегии, переведенной Востоковым. В стихах была прелесть непринужденной поэтической игры.

Баратынского был отрывок из "Бального вечера" и одно стихотворение, но весьма значительное. Это была "Последняя смерть".

Баратынский вступал в переломный период творчества. "Последняя смерть" была написана рукой "позднего Баратынского" - эта апокалиптическая философская медитация говорила о фатуме, тяготеющем над человечеством. Овладевая природой, человечество утрачивает с ней естественную связь - а это ведет к вырожденью, уничтожению. В стихах Баратынского начинался философско-романтический бунт против цивилизации - и вскоре поэт отойдет от кружка Дельвига в лагерь адептов "философской поэзии", к бывшим "любомудрам". Сейчас они еще этого не понимают: не только для них, но и, например, для Плетнева Баратынский еще "классик", "элегик", человек XVIII века.

От Плетнева - "Соловей" и "Безвестность"; последняя, как и в прошлой книжке, в антологическом роде. На этих антологических элегиях затухает его поэтическая деятельность.

Одно стихотворение Языкова, одно В. Туманского, одно - И. Козлова, но зато это "Вечерний звон".

Стихи достаются с трудом; они хороши, но их мало. От старших поэтов приношения случайны. Крылов представлен посланием к А. Н. Оленину; он написал его как посвящение на титульном листе нового издания "Басен" в 1826 году. Дельвиг печатает и отрывок из старого послания Гнедича к Плетневу, написанного в 1824 году в ответ на плетневское послание и в свое время не напечатанного. Тяжело больной Гнедич писал из Одессы и жаловался на молчание друзей; друзья же в это время, пусть символически, но все же возвращали его в петербургскую литературу.

От Жуковского, только что вернувшегося из-за границы, нет ничего. От Дашкова.

Страницы 71–74 заняты циклом "Надписи к изображениям некоторых итальянских поэтов": Данте, Петрарки, Ариосто, Тассо. Подписи под стихами нет, но торжественные, слегка архаизированные элегические дистихи, фонетическая передача имен, филологические примечания, кажется, выдают автора. Это почти наверное Дашков, еще в юности увлекавшийся Италией и писавший письма на языке Торквата своим русским соотечественникам.

За главными вкладчиками следуют рядовые - постоянные и несколько новых. "Две оды из Горация" - обычное приношение В. Вердеревского; басня "Цветок и терновник" - архангельского крестьянина Михаила Суханова, самоучки, баснописца не без дарования (благожелательная критика не забывала именовать его "земляком Ломоносова"); ориентальные стихи под звучным названием "Учан-Су" - Ефима Петровича Зайцевского, "рифмоплета Зайчевского", которого встретил в 1825 году в Херсонской губернии Василий Туманский и переслал от него стихи Бестужеву в "Звездочку". Он живет теперь в Одессе и общается с Туманским и А. А. Шишковым; с Дельвигом же и Сомовым познакомится позже, в 1830 году. Молодой поэт А. И. Подолинский; некто "М." (не Максимович ли?), поместивший стихи "Пчела и мотылек"; чья-то острая и забавная "Характеристика", анонимное "подражание Беранжеру" "Падающие звезды"; "Надежды", перевод с немецкого.

И неизменный Алексей Дамианович Илличевский, с россыпью мадригалов и эпиграмм; он издал свои "Антологические стихотворения" и может не беречь стихи. Среди девяти его "пьес" - три сонета: "Аккерманские степи", "Плавание", "Бахчисарайский дворец" - первые петербургские отзвуки новой поэтической славы. В Москве вышли по-польски "Сонеты" Адама Мицкевича; сам автор также в Москве; о нем пишут в "Телеграфе", и Вяземский переводит его в прозе. Илличевский решается переложить три "крымских сонета" в русские стихи - и опыт удачен.

Прежние арзамасцы, бывшие лицеисты, поэты уходящие, поэты начинающие. А что же "гражданские романтики" старой "ученой республики"? Есть ли они?

Назад Дальше