Моя жизнь с Пикассо - Франсуаза Жило 2 стр.


- Это еще неизвестно. Пока что я вижу только два разных стиля: древнюю Грецию и Жана Гужона.

В наш прошлый визит Пикассо показал нам всего несколько картин. И теперь решил восполнить это. Нагромоздил их кучей. На мольберте стояла картина; он пристроил сверху еще одну; по одной с боков; поверх них пристроил другие, и, в конце концов, получилось сооружение, напоминающее акробатическую пирамиду. Впоследствии я узнала, что он расставлял их так почти ежедневно. Они всегда каким-то чудом держались, но едва их касался еще кто-то, падали. В то утро на картинах были петухи; потрясала стойка "Каталонца" с черешнями на коричнево-белом фоне; маленькие натюрморты, некоторые с лимонами, многие со стаканами, с чашкой и кофейником, с фруктами на клетчатой скатерти. Казалось, он устраивал представление, приводя в определенный порядок цвета и поднимая их на подмости. Там была еще одна картина, привлекшая мое внимание. Выполненная в землистых тонах, очень близких к кубистскому периоду, она изображала большую обнаженную; вид сзади с поворотом в три четверти предоставлял возможность составить представление о натуре в целом. Были виды маленького мыса в западной части острова Ситэ неподалеку от Нового моста, с деревьями, каждая ветвь которых состояла из отдельных точек краски, в манере, очень напоминавшей Ван Гога. Было несколько матерей с огромными детьми, достигавшими головой верхнего края холста, несколько в духе каталонских примитивистов.

Многие из картин, которые Пикассо показывал нам в то утро, имели кулинарную основу - освежеванные кролики или ощипанные голуби с горошком - своего рода отражение времени, когда большинству людей было трудно раздобыть еду. Были и другие, с сосиской, приклеенной словно коллаж к старательно выписанному фону, были портреты женщин в шляпках с лежащими наверху вилками или рыбами и другой едой. Наконец, он показал нам серию портретов Доры Маар в очень искаженной форме, которые писал больше двух лет. По-моему, они принадлежат к одним из лучших его работ. Выполненные на беловатом фоне, эти портреты кажутся символами человеческой трагедии, а не просто деформацией женского лица, как может представиться поверхностному взгляду.

Пикассо внезапно решил, что показал нам достаточно, и отошел от своей пирамиды.

- Я видел вашу выставку, - сказал он, глядя на меня.

У меня не хватило смелости спросить, какого он мнения о ней, поэтому я лишь притворилась удивленной.

- У тебя большие способности к рисованию, - продолжал он. - Думаю, тебе нужно работать и работать - упорно - ежедневно. Мне будет любопытно наблюдать за твоими успехами. Надеюсь, будешь показывать мне свои рисунки время от времени.

Потом обратился к Женевьеве.

- Думаю, ты нашла в Майоле того учителя, какой тебе нужен. Один искусный каталонец достоин другого.

Хотя после этого Пикассо говорил мало, то утро глубоко мне запомнилось. Я ушла из дома на улице Великих Августинцев в очень приподнятом настроении, мне не терпелось поскорее вернуться в свою мастерскую и приняться за работу.

Вскоре после того второго визита Женевьева уехала обратно на юг. Мне хотелось вернуться на улицу Великих Августинцев одной, но я считала, что еще рано показывать Пикассо новые работы, хотя приглашение приходить к нему, когда захочу, было более, чем радушным.

Должна признаться, я часто задумывалась, обратил бы он на меня внимание, если б увидел одну. Когда мы были вдвоем с Женевьевой, он видел тему, проходящую через все его работы, особенно тридцатых годов: две женщины, одна белокурая, другая темная, одна вся состоит из округлостей, другая олицетворяет внешним обликом свои внутренние конфликты, с индивидуальностью не просто художнической; одна воплощающая собой для него эстетику и пластику, другая отражающая свою натуру в драматическом выражении лица. Когда мы вдвоем предстали перед ним тем утром, он увидел в Женевьеве один из вариантов внешнего совершенства, а во мне, внешним совершенством не обладавшей, какое-то беспокойство, созвучное его собственной натуре. Я уверена, что это создало для него образ. Он даже заметил: "Я встречаю тех, кого писал двадцать лет назад". Это определенно явилось одной из причин проявленного к нам интереса.

Когда я снова пришла повидать Пикассо, он стал очень ясно выказывать другую сторону природы своего интереса ко мне.

Там всегда бывало много людей, стремившихся увидеть его: одни находились на первом этаже в длинной комнате, где властвовал Сабартес; другие - в большой живописной мастерской наверху. Вскоре я заменила, что Пикассо постоянно ищет повода увести меня в другую комнату, где мог бы побыть наедине со мной несколько минут. Помню, впервые послужили предлогом тюбики краски, которые он собирался подарить мне. Заподозрив, что дело тут не только в красках, я спросила, почему он их не принесет. Неизменно находившийся поблизости Сабартес сказал:

- Да, Пабло, тебе следует принести их.

- Это почему? - спросил Пикассо. - Если я собираюсь сделать ей подарок, она, по крайней мере, может позволить себе труд пойти за ним.

В другой раз я приехала на велосипеде, тогда это был самый удобный способ передвижения. По пути меня застал дождь, и мои волосы вымокли.

- Только взгляни на эту бедняжку, - сказал Пикассо Сабартесу. - Нельзя оставлять ее в таком состоянии.

И взял меня за руку.

- Пошли в ванную, я вытру тебе волосы.

- Слушай, Пабло, - сказал Сабартес, - может, я поручу Инес заняться этим. У нее получится лучше.

- Инес оставь в покое, - сказал Пикассо. - У нее хватает своих дел.

Он повел меня в ванную и старательно вытер мои волосы.

Разумеется, такие случаи подворачивались Пикассо не всякий раз. Приходилось создавать их самому. И в следующий мой приезд предлогом могла оказаться какая-то особая чертежная бумага, обнаруженная в одном из пыльных углов мастерской. Но при любом предлоге было совершенно понятно - он пытается выяснить, до какого предела я могу быть восприимчива к его вниманию. Желания давать ему основания для того или другого решения я не испытывала. И очень забавлялась, наблюдая за предпринимаемыми им действиями.

Однажды он сказал мне:

- Хочу показать тебе свой музей.

И повел меня в комнату, примыкавшую к скульптурной мастерской. У левой стены стоял стеклянный стенд футов семь в высоту, пять в ширину и один в глубину. Там было четыре или пять полок со множеством произведений искусства.

- Это мои сокровища, - сказал Пикассо. Подвел меня к середине стенда и показал на одной из полок поразительную деревянную ступню. - Древнее Царство. В этой ступне весь Египет. Мне с таким фрагментом вся остальная статуя не нужна.

На верхней полке стояло десять очень стройных изваяний женщин высотой от фута до полутора футов, отлитых в бронзе.

- Я вырезал их из дерева в тридцать первом году, - сказал Пикассо. - А теперь взгляни вот на что.

Он очень мягко подтолкнул меня к концу стенда и постучал по стеклу перед набором камешков с резными женскими профилями, головами быка и фавна.

- Резал я вот чем, - сказал Пикассо и достал из кармана маленький складной нож фирмы "Опинель" с одним лезвием.

На другой полке, рядом с деревянными кистью руки и рукой до локтя, явно с острова Пасхи, я увидела плоский кусок кости длиной около трех дюймов. На нем были нарисованы параллельные линии, имитирующие зубья гребня. В центре между полосками был орнамент в виде дерущихся насекомых, одно намеревалось проглотить другое. Я спросила Пикассо, что это.

- Гребень для вычесывания вшей, - ответил он. - Я бы подарил его тебе, но думаю, нужды в нем у тебя нет.

И провел пальцами по моим волосам, кое-где раздвигая их возле корней.

- Нет, похоже, в этом отношении у тебя все в порядке.

Я вернулась к центру стенда. Там был слепок его скульптуры "Стакан абсента" около девяти дюймов в высоту, с вырезанным углублением в стакане и настоящей ложечкой сверху, в которой лежал поддельный кусочек сахара.

- Эту скульптуру я сделал, когда тебя еще на свете не было, - сказал Пикассо. - В четырнадцатом году. Слепил из воска, добавил настоящую ложечку, заказал отлить шесть таких же из бронзы и все их разукрасил по-разному. А вот это тебя позабавит.

Он обнял меня за талию и повел к другой части стенда. Я увидела спичечный коробок с написанной на нем в посткубистской манере головой женщины. И спросила Пикассо, когда он ее написал.

- Года два-три назад, - ответил он. - И вот этих тоже.

Пикассо показал несколько сигаретных коробок, на которых изобразил сидящих в креслах женщин. Я обратила внимание, что три из них датированы сороковым годом.

- Видишь, - сказал он, - я сделал их рельефными, наклеив в разных местах кусочки картона. Вот этой пришил вырезку, образующую центральную часть торса. Обрати внимание на волосы. Они очень близки к настоящим - это веревочные волокна. Пожалуй, эти вещи представляют собой нечто среднее между скульптурой и живописью.

Я обратила внимание, что каркас кресла, в котором сидела женщина с нашитым торсом, тоже частично сделан из завязанной узлами веревки.

Под ними находилось несколько крохотных сценических декораций в сигарных коробках с раскрашенными, вырезанными из картона актерами величиной с маленькую булавку. Однако самым любопытным в них были сюрреалистические рельефы, сделанные из разнородных вещей - спичек, бабочки, игрушечной лодки, листьев, прутиков - и посыпанные песком. Размеры декораций составляли примерно десять на двенадцать дюймов. Я спросила, что это. Пикассо пожал плечами.

- То, что они представляют собой. Я делал такие штуки лет десять назад, на поверхности или изнанке маленьких холстов. Собирал композиции - некоторые вещи здесь пришиты, - покрывал их клеем и посыпал песком.

Осмотрев посыпанные песком рельефы, я сунула голову в дверной проем в задней части комнаты. Он вел в другую комнатку, заполненную рамами. Позади них находилась вырезанная фотография каталонского крестьянина в натуральную величину, словно бы охранявшая сокровища музея. У стены напротив стенда стоял стол с лежавшими на нем инструментами. Я подошла к нему. Пикассо последовал за мной.

- Ими я окончательно отделываю скульптуры, - сказал он. Взял напильник. - Этим пользуюсь постоянно. - Бросил его на место, взял другой. - Этот для поверхностей, требующих тонкой обработки.

Пикассо поочередно брал рубанок, щипцы, всевозможные гвозди /для гравировки по гипсу/, молоток, и с каждой вещью все больше приближался ко мне. Положив на стол последний инструмент, он резко повернулся и поцеловал меня в губы. Я не воспротивилась. Пикассо с удивлением взглянул на меня.

- Ничего не имеешь против? - спросил он.

Я ответила, что нет - с какой стати? Его, казалось, это потрясло.

- Отвратительно, - сказал он. - Надо было хотя бы оттолкнуть меня. А то мне может придти в голову, что я могу делать все, что захочу.

Я улыбнулась и предложила ему действовать. Это совершенно сбило его с толку. Я прекрасно понимала, он сам не знает, что хочет делать - да и хочет ли - и поэтому решила, что спокойно сказав "да", отобью у него охоту делать чтобы то ни было. Поэтому сказала:

- Я в вашем распоряжении.

Пикассо недоверчиво посмотрел, потом спросил:

- Ты влюбилась в меня?

Я ответила, что утверждать этого не могу, но, по крайней мере, он мне нравится, чувствую я себя с ним очень легко и не вижу причин заранее устанавливать нашим отношениям какие-то рамки. Он снова сказал:

- Отвратительно. Как можно соблазнить кого-то при таких условиях? Если ты не собираешься противиться, об этом не может быть и речи. Надо будет подумать.

И пошел обратно в скульптурную мастерскую к остальным.

Несколько дней спустя Пикассо снова заговорил об этом в той же манере. Я сказала, что заранее обещать ничего не могу, но он может сделать попытку в любое время.

Мои слова вызвали у него раздражение.

- Несмотря на твой возраст, - сказал он, - мне кажется, у тебя большой опыт в подобных делах.

Я ответила, что большим опытом не обладаю.

- Ну, тогда я не понимаю тебя, - сказал он. - Твое поведение лишено смысла.

Я сказала, что ничего не могу с этим поделать. Лишено оно смысла или нет, оно такое, какое есть. К тому же, я его не боюсь, и притворяться, будто дело обстоит так, не смогла бы.

- Трудно мне тебя понять, - сказал он.

Это его несколько охладило.

Примерно неделю спустя, я снова пришла к Пикассо. Пользуясь уже знакомой техникой, он завел меня в спальню. Взял книгу со стоявшего у кровати стула.

- Читала маркиза де Сада?

Я ответила, что нет.

- Ага? Я потряс тебя, не так ли? - сказал он с очень гордым видом.

Я сказала - нет. Что хотя не читала де Сада, ничего против него не имею. Я прочла Шодерло де Лакло и Рестифа де ла Бретона. Без маркиза де Сада обойтись могу, но он, видимо, не может. Во всяком случае, принцип жертвы и палача меня не интересует. Ни та, ни другая роль мне не подходит.

- Нет-нет, я не это имел в виду, - сказал Пикассо. - Мне было просто любопытно, может ли тебя это потрясти. - Он казался слегка разочарованным. - По-моему, ты в большей степени англичанка, чем француженка. У тебя чисто английская сдержанность.

После этого натиск Пикассо ослаб. Когда я заходила по утрам, держался он не менее дружелюбно, но поскольку я не поощряла его первых попыток, он явно не решался делать дальнейшие. Моя "английская сдержанность" успешно охлаждала его. Я была довольна.

Однажды утром в конце июня Пикассо сказал, что хочет показать мне вид "из леса". По-французски этим словом обозначаются стропила. Повел меня в коридор верхнего этажа, где находилась его живописная студия. Там у стены стояла приставная лестница, ведшая к маленькой двери футах в трех над нашими головами. Пикассо галантно поклонился.

- Ты первая.

У меня были какие-то колебания, но спорить по этому поводу казалось неловко, поэтому я стала подниматься, Пикассо следом за мной. Наверху я толкнула дверь и оказалась в комнатке примерно двенадцать на двадцать футов под самой крышей. Справа над самым полом было маленькое открытое окно. Я подошла к нему и взглянула на почти кубистскую картину, образуемую крышами и трубами Левого берега. Пикассо подошел сзади и обхватил меня.

- Подержу тебя на всякий случай. Не хочу, чтобы ты выпала и принесла дому дурную славу.

Последние дни были жаркими, и Пикассо был одет как обычно по утрам в жаркие дни - в белые шорты и комнатные туфли.

- Парижские крыши - замечательное зрелище, - сказал он. - Их можно писать на холсте.

Я продолжала смотреть в окно. Напротив нас, чуть справа, за двориком, перестраивали старый дом. На одной из наружных стен рабочий нарисовал известкой огромный, футов в семь, фаллос с дополнительными вычурными украшениями. Пикассо продолжал говорить об открывающемся виде и красоте старых крыш на фоне серовато-голубого неба. Повел ладонями вверх и легко обхватил мои груди. Я не шевельнулась. В конце концов, он сказал, как мне показалось, с несколько наигранной наивностью:

- Tiens! Что, по-твоему, изображает тот рисунок известкой на стене?

Подражая его бесцеремонному тону, я ответила, что не знаю. Что рисунок, на мой взгляд, совершенно лишен изобразительности.

Пикассо убрал руки. Не резко, а осторожно, словно мои груди были персиками, привлекшими его формой и цветом; он взял их, убедился, что они спелые, но затем сообразил, что время обеда еще не наступило.

Пикассо попятился. Я повернулась и взглянула на него. Он слегка раскраснелся и выглядел довольным. Мне показалось, он рад, что я не отстранилась и не поддалась слишком легко. Пикассо учтиво вывел меня под руку из леса и помог мне ступить на лестницу. Я спустилась, он следом, и мы присоединились к группе в живописной мастерской. Все оживленно разговаривали, словно не заметили ни нашего ухода, ни возвращения.

Тем летом я поехала в деревушку Фонте под Монпелье, находившуюся в свободной - не оккупированной немцами - зоне, чтобы провести каникулы у Женевьевы. Пока была там, пережила кризис, какие иногда случаются с молодыми людьми в процессе взросления. Причиной его являлся не Пикассо; кризис назревал задолго до того, как мы познакомились. Он возник вследствие переоценки ценностей, вызванной противоречием между той жизнью, какую я вела, и представлением о той, какую должна была вести.

С раннего детства я страдала бессонницей и ночами больше читала, чем спала. А поскольку проглатывала книги быстро, одолела их много. Эту мою склонность отец поощрял. По образованию он был сельскохозяйственным инженером и основал несколько заводов, производящих химикалии. Кроме того, он обладал пылким интересом к литературе, и его обширная библиотека была всегда для меня открыта. К двенадцати годам я по его совету прочла большие тома Жуанвиля, Вийона, Рабле, Эдгара По и Бодлера, к четырнадцати - всего Жарри. В семнадцать лет я весьма гордилась своей начитанностью и любила воображать, что досконально знаю жизнь, хотя все мои знания были книжными.

Внешность моя не казалась мне замечательной; с другой стороны, я не считала себя дурнушкой. И чувствовала себя совершенно бесстрашной, непредубежденной и независимой во всех своих суждениях, безмятежно свободной от всевозможных иллюзий, возникающих у молодых людей от неопытности. Словом, мнила себя зрелым философом в обличье юной девушки.

Отец пытался раскрыть мне глаза, говорил: "Ты паришь в небесах. Надень на ноги какую-нибудь тяжелую обувь и спустись на землю. Иначе тебя ждет глубокое разочарование". И оно наступило, когда я решила стать художницей. Тут я впервые поняла, что возможности мои ограничены. В школе, даже занимаясь предметами, которые совершенно не интересовали меня, например, математикой и правоведением, я легко справлялась с любыми трудностями. Однако взявшись за живопись, при всей целеустремленности занятий ею, стала постепенно понимать, что многое мне не по силам. Не ладилось как с замыслом, так и с техническим исполнением. Долгое время я ощущала себя зашедшей в тупик. Потом вдруг мне пришло в голову, что большая часть моих трудностей проистекает от незнания жизни. По книгам я изучила многое, но в том, что касалось личного опыта, была едва ли не полной невеждой.

Я взялась за кисть, когда мне было семнадцать лет. Последние два года работала под руководством венгерского художника по фамилии Рожда. Вместе с тем готовилась к получению в Сорбонне степени лиценциата по литературе и диплома юриста. Отец не позволил мне бросить университет и целиком посвятить себя живописи, но я часто пропускала утренние занятия и шла в мастерскую Рожды.

Рожда приехал из Будапешта в тридцать восьмом году. Мать его была еврейкой. По оккупационным законам ему полагалось носить желтую звезду Давида. Он ее не носил и располагал большей свободой передвижения, но при этом подвергался значительному риску. Мало того, поскольку Венгрия являлась союзницей Германии, Рожда был обязан отбывать военную повинность у нацистов. Таким образом, в их глазах он был не только необъявленным евреем, но и дезертиром. Поэтому дважды подлежал немедленной отправке в газовую камеру. Схватить его могли в любой момент. Мой отец, безжалостный, когда нарушали его волю, при желании бывал очень великодушным. Когда я рассказала ему о положении Рожды, он помог ему выправить документы, с которыми можно было беспрепятственно вернуться в Будапешт.

Назад Дальше