Еще через пару дней я впервые пришла к Севе в гости. В квартиру 9 на шестом этаже дома 2 в Камергерском переулке. Когда мы разделись в передней, из кухни нам навстречу вышла женщина, которая сразу показалась мне веселой. Она радостно удивилась, что нас трое. Видимо, привыкла, что Сева приходит вдвоем с Гогой, но что пришла я, ей тоже, кажется, понравилось. Слева в коридоре была дверь в Севину комнату. Там прямо против двери стояла кровать, а у окна стол - не письменный, а большой обеденный. На нем валялись всякие книжки-бумажки, а еще больше их было на широком подоконнике. Около стола стояли два стула, а у стены небольшая полка с книгами, и какими-то игрушками. Сама комната была узкая и немного необычная, потому что дверь из коридора была не напротив окна, а в боковой стене. Когда Сева был у меня, он как-то небрежно глянул на рыбок в маленьком моем аквариуме и сказал что-то, что вот он мне у себя покажет настоящий аквариум. Но никакого аквариума в его комнате не было. Я решила, что он просто наврал: все всегда что-нибудь врут, это же так обыкновенно.
Тут в комнату вошла женщина, про которую я сразу решила, что она и есть Севина Маша. Он говорил, после знакомства с нашей Нюрой, что у них дома есть няня Маша. Она была совсем не такая, как Нюра - старая, некрасивая и говорила как-то невнятно, непонятно. Она поставила на стол большую сковородку с жареной картошкой. Севка закричал, что тарелок не надо, и мы стали есть из сковороды. Оказалось, что у нас троих самая любимая еда - жареная картошка (у меня по сей день). Потом та женщина, что встретила нас в коридоре, принесла чай. Это была Севина мама. Она была невысокая и показалась мне толстенькой. Она сказала, что пришла знакомиться и что ее зовут Лида. Но Сева строго сказал: "Лидия Густавовна", а она стала с ним спорить, что Густавовна совсем не обязательно. Из-за этого их спора я долго никак ее не называла - хотелось "Лида", но я боялась, что Севка обидится. Потом еще долго я буду называть ее то Лида, то по имени и отчеству, и только, когда Севки не будет, стану всегда звать Лида, а вслед за мной и мои дети будут путаться между именем и именем с отчеством. И только после ее смерти она и для них станет просто Лида.
Когда Лида ушла, Сева сделал круглые "страшные" глаза и шепотом сказал, что идет в разведку. И пошел - вразвалку, на цыпочках. Я ничего не поняла и шепотом спросила у Гоги. Но он только сказал: "Сама увидишь". Сева вернулся и скомандовал нам: "За мной". Мы прошли в коридор, а оттуда в другую комнату, дверь которой была направо. Комната была больше, чем Севина. Там справа, на диване сидел мужчина, который показался мне немолодым и похожим на Махно (о нем я читала), потому что у него было много волос и были они какие-то то ли нестриженные, то ли непричесанные. В общем, я немного испугалась его. А он очень строго стал говорить, что пришла девица (ударение на "е", а не на "и"), и это явление новое, и как девицу звать-величать. Последние два слова он почти пропел. И хотя говорил он грозно, я уже поняла, что он шутит. И сказала: "Люся". Он сморщился, как будто ему не нравится мое имя, и сказал, что это ужасно, потому что с таким именем я всем должна быть мила. И всегда. Я попыталась что-то объяснить, что я не Людмила, но он сделал страшную рожу и закричал: "К-о-о-ш-ш-м-а-а-р". Все начали смеяться, он первый, я последняя. И тут Гога сказал; "Тили-тили-тесто, жених и невеста".
Мужчина строго спросил: "Чья невеста - твоя?" Гога показал на Севку. Тогда мужчина громко закричал: "Лида, Лида, скорей иди, уже свадьба. Лида!" Вошла мама Севы и увидев, что я почти плачу, строго ему сказала: "Эдя, перестань хохмить". Я это слово слышала впервые, но сразу поняла, что оно значит. А Эдя продолжал кричать, что невесту надо взвесить и измерить, принимать по описи и не забыть записать бант, он очень в-е-л-и-к-о-л-е-п-н-ы-й. Лида очень спокойно сказала, что взвешивать не будет, но измерит. Подвела меня к правому косяку двери, взяла со стола карандаш и, послюнив его так, что на губах осталось чернильное пятно, положила карандаш мне на затылок и отметила мой рост. Моя полоска, около которой Лида написала "Люся", оказалась посередине двух уже имевшихся. Чуть ниже моей было написано "Гога", а рядом с верхней - "Сева". Через год в третьем классе на этом косяке будут прочерчены три наши новые полоски, и опять моя будет посередине. Больше полосок не появится. Но эти я увижу в последний раз в один из военных годов, когда приду навестить Машу. Давно не будет Эди, Лида будет в Карагандинском лагере, Севка в Новгородской земле, Гога тоже в земле, где-то под Курском. А полоски станут немым свидетельством того, что когда-то мы вместе были в этой комнате.
А после всех этих шуток (потом я узнаю, что они называют их хохмами), Эдя скомандовал Севке: "Показывай", и сам стал вылезать из-за стола, почти вплотную придвинутого к дивану, на котором сидел. Он был большой - не высокий, а именно большой, а на ногах у него были толстые до колен носки. Кажется, такие тогда называли гетрами. Севка подтолкнул меня от двери, где я была все время, на середину комнаты и ближе к окну. Это были два широченных окна, между которыми чуть приоткрытая дверь на балкон. Подоконники и какие-то полки перед окнами были заняты несколькими большими и маленькими аквариумами. Я уставилась на это чудо, а Севка гордо сказал: "Не то, что твоя мура". Я не спорила. Во-первых, спорить было нечего, во-вторых, мне очень хотелось выйти на балкон, И, ничего не сказав про рыб, я спросила у Эди, можно ли выйти на балкон. Он неодобрительно сказал, что девицы не интересуются животными (кажется, он сказал - живностью), и пошел к своему дивану. А мы вышли на балкон, и я впервые увидела Москву с такой высоты. Дом этот стоял (и стоит) лицом (этим балконом) к Тверской. Теперь перед домом выросли большие дома, а тогда были низкие и не загораживали вид на Кремль, на башнях которого еще не было звезд. И дальше далеко шел весь город, крыши и какие-то башни и церкви. Мы долго были на балконе, а потом я и Гога стали собираться домой, а Севка пошел нас провожать.
Дома я рассказывала про балкон и про то, что Москва с высоты тоже красивая, хоть и не такая, как Ленинград, когда на него смотришь с Исакиевского собора. И совсем забыла рассказать про странного Севиного папу. А через несколько дней, когда у меня были Севка, Гога и Рафка, пришла мамина подруга Настя. Пока мамы не было, Настя от нечего делать очень дотошно стала расспрашивать мальчиков про все. потому что ей всегда до всего было дело. Из ее расспросов и потом, когда мальчики ушли, а пришла мама, из Настиного рассказа я узнала, что Севин папа Багрицкий - поэт, и это хорошо, потому что он все-таки поэт, подходящий для партии, хотя допускает какие-то не те мотивы. Позже Настя мне объяснила, что мотивы у него "упаднические". Но дружить с Гогой плохо, потому что его папа Львов-Рогачевский в чем-то партии враждебный. Я стала защищать свою дружбу и сказала, что их не касается, с кем я вожусь и буду водиться. И тут мама меня неожиданно поддержала, что, вообще-то, это действительно мое дело, только непонятно, почему я дружу только с мальчиками. "Так это в школе. А в "Люксе" у меня девочки". На этом спор о друзьях в тот вечер закончился. А позже Настя еще не раз расспрашивала меня о Гоге и Севе до самого 37-го года. Про Рафку ни в тот вечер, ни потом она не говорила. Видимо, его папа ничем ее не заинтересовал.
Кажется, это был мой первый бунт против "генеральной линии партии", твердо проводившейся в воспитании мамой и ее подружками, снисходительно и со многими отступлениями - папой. И которой жестко противостояла Батаня. В тот же вечер Настя читала какие-то стихи Багрицкого, первые мной услышанные, а через несколько дней принесла его книжку. Так что не в Севкином доме я впервые познакомилась с Багрицким-поэтом. Насте же я обязана знакомством с советской поэзией (комсомольско-коммунистической) того времени. Она приносила книжки Жарова и Безыменского, Уткина, Алтаузена, Сель-винского, Тихонова и еще кого-то. Папа, похоже, этих поэтов не читал. От него я не слышала ни их имен, ни стихов. Настя, видимо, их любила. Она в те годы часто оставалась у нас ночевать. Спала она обычно в моей комнате и перед сном с удовольствием читала наизусть стихи. Что-то с ее чтения полюбила и я, например, Уткина - поэму о рыжем Мотеле и еще несколько стихотворений, и стихи Н.Тихонова.
Как мы учились? Похоже, почти никак, потому что во втором классе тогда была такая система, что один ученик мог отвечать урок за десятерых. А девять ничего не делали. В нашей десятке чаще других за всех отвечал Рафка. А когда был урок чтения, то я. Считалось, что я не только быстро читаю, но и с выражением. За это чтение "с выражением" Севка меня часто дразнил, при этом, подражая отцу, противно растягивал слово в-ы-р-а-ж-е-н-и-е. Но я уже научилась не обижаться на "хохмы". А еще меня он и другие долго дразнили за бант. Но в третьем классе к банту придралась и учительница и стала говорить что-то о мещанстве. Тогда я, до того" упорно требовавшая постричь меня под челку и обойтись без банта, стала просить, чтобы бант был размером побольше. Так я и проходила в школе с бантом до пятого класса, когда Анетка (наш друг, работавшая с папой и вечно куда-то уезжавшая) привезла мне из Парижа пакетик отливающих серебром заколок для волос. Девочки в классе с восхищением разглядывали мою заколку, как теперь разглядывают "фирму". Батаня тоже одобрила, сказав, что мои волосы перестали походить на бороду Карла Маркса. А через год металлические заколки стали продаваться во всех галантерейных магазинах.
Уроки на дом почти совсем не занимали времени, хотя у нас четверых были ужасные почерка. Чистописания как предмета тогда не было вообще. Арифтметика была до смешного легкой, а то, что задавалось выучить, а потом рассказать (считалось, что это нечто вроде истории, географии и обществоведения), легко запоминалось на уроке. В классе мы часто тайком читали что-то принесенное из дома. Иногда учительница отнимала книжку, но потом обычно отдавала. Отметки за поведение и дневники были введены, кажется, только, когда мы были уже в шестом классе (может, в пятом). Экзамены - "весенние испытания" - появились в четвертом. А до того, похоже, вообще нормального учета успеваемости не было. Считалось, что мы четверо учимся хорошо. Я думаю, что хоть сколько-то учился только Рафка, он вообще был мальчик способный, с живым, все схватывающим умом, но более заземленный, что ли, чем Гога и Севка. В старших классах, когда уже надо было что-то делать, Рафка был в числе лучших. Севка всегда относился к школе снисходительно-небрежно, никогда ничего за все десять лет толком не делал, к точным наукам питал отвращение. Он был грамотным "от Бога" и читающим. Это и природная обаятельность, так же, как аура фамилии, помогали ему иметь сносные отметки и кучу свободного от школы времени. С шестого класса Сева считал, что он литератор, может, поэт, может, прозаик, может, драматург. И свое будущее связывал только с пером.
Самым способным был Гога. В младших классах он всегда что-то рисовал, и тетради его были сплошь изрисованы, даже между арифметическими примерами вдруг появлялись какие-то причудливые лица, фантастические машины, изогнутые, изломанные деревья. Он рано, значительно раньше Севы, стал писать стихи. Знал он всегда больше нас и в том, что касалось школьных предметов, и из каких-то в то время нам совсем недоступных областей - истории, астрономии, политики. При этом был фантастически неграмотен. Почти любой школьный диктант кончался в младших классах для него двойкой, а то и колом. Правда, тогда колов не было. "Кол" - это из лексикона Батани. А отметки были - очень плохо, плохо, посредственно, хорошо, очень хорошо. Потом их изменили на неудовлетворительно, удовлетворительно, хорошо, отлично. А позже, уже не в годы нашей учебы, школа вернулась к дореволюционной пятибалльной системе.
Я стала после школы часто бывать у Севы. У нас сложилась такая традиция, что после уроков мы втроем шли или к нему, или ко мне. Рафка присоединялся к нам нечасто, и у него дома я никогда не бывала. У Севки традиционно была картошка - розовая, хрустящая - или иногда оладушки, а у нас полный Нюрин обед, который нравился Гоге, а мы с Севкой в любой день и час предпочитали картошку. Потом мы читали, играли, что всегда кончалось дикой возней, бросанием всяких предметов, чаще всего подушек, после чего появлялась Лида и советовала нам пойти погулять. Кроме нас в эти часы появлялись у Севы в комнате еще дети из их дома: две сестрички Кирилловы - Надя и Валя, обе очень беленькие и очень хорошенькие, Шурик Арский, Юра Селивановский. Других в 32-м - 33-м году не помню. Гуляли мы всей компанией с санками, шли очень далеко, до Трубной площади и вверх по бульвару ради удовольствия скатиться с горы прямо на середину площади.
Большую часть дороги девочкам выпадало удовольствие ехать в санках, которые волочили мальчики. На обратном пути первым отсеивался Гога, когда мы проходили мимо его дома. Потом я у своего "Люкса", а "писательские" шли вместе до самого конца, и я немного завидовала Наде и Вале, что они живут к Севке ближе, чем я.
Бывая у Севы три-четыре раза в неделю, я редко видела его папу. Нас не очень допускали в его комнату. Но иногда Севка зазывал меня туда, чтобы поприсутствовать при кормлении рыб. Эдя (так я называла его про себя, потому что это имя звучало в доме, а отчества я не знала), видя меня, шутливо-грозным голосом объявлял: "Наша законная невеста пришла" и потом устраивал какой-нибудь допрос, ставя меня в тупик своими вопросами. Так, однажды он стал выяснять, чем занимается папа. "Ну, работает". - "Он что, землю копает или ботинки тачает? " - спросил Эдя. Я молчала. Наученная ленинградским опытом. что слово "партработник" лучше не говорить, я молчала, мучительно думая, как объяснить, что делает папа, и, запинаясь, сказала: "Он пишет". - "Значит, коллега, - как-то на иностранный лад произнес это слово Эдя. - А что, прозу или стишата кропает?" И когда я уже готова была разреветься, выручила Лида, прикрикнув на него, чтобы он перестал мучить девочку. Эдя отвечал ей всегда одинаково: "Не девочка, а невеста. Должна уметь ответить достойно". Из-за этих разговоров я не очень рвалась в его комнату.
Но иногда там было по-другому. Севка говорил: "Пойдем послушаем". Мы тихо протискивались в дверь. Комната была небольшой и поэтому казалось, что в ней много людей. Кто-нибудь читал стихи, потом Эдя ругал эти стихи. Я не слышала, чтобы он хвалил. Но ругал он так же, как разговаривал со мной - не поймешь, всерьез или шутя. Хотя, может, это только я не понимала. Меня поражало, как Эдины гости читали стихи - протяжно, с резкими перепадами громкости, раскачиваясь, закрывая глаза. Мне не нравилось. Иногда по настоянию отца стихи читал Сева. Так же, как другие. Мне уже совсем не нравилось и даже хотелось уйти. Но однажды там были два человека, которые читали стихи самого Багрицкого так. что мне понравилось. Потом я узнала, что один был артист Журавлев, фамилия другого была Голубенцев. Пожалуй, тогда мне впервые понравилось чтение стихов в Севином доме. Позже я удивлялась себе, потому что совсем разлюбила актерское чтение. Но тогда это было так. Вспоминая теперь это время, я думаю, что мне никогда не было легко в присутствии Севиного папы, чем-то он меня сковывал. Я его стеснялась. А с Лидой мне всегда было хорошо, легко, просто. И эта легкость отношений, сложившаяся, когда мне было девять-десять лет, протянулась потом на всю жизнь.
После зимних каникул освободилось место рядом с Рафкой. Гога пересел туда, и так вчетвером, на второй и третьей парте средней колонки мы проучились во втором и третьем классе.
А в четвертом классе меня перевели в "филиал" во дворе "Известий", Гогу - в школу, которая была в его доме, а Севка и Рафка остались в старой школе. В начале учебного года мы общались так же много, как раньше, но постепенно у мальчиков появлялось все больше своих "мужских" занятий. Я все больше проводила время с девочками из "Люкса". Вообще, это начинался возраст, когда детское приятельство мальчиков и девочек кончается, а романтическим отношениям время еще не пришло.
***
Дядя Саня, тетя Роня и ее мама тетя Соня переехали из Читы в Москву. Первое время они жили у нас. Папа считал, что это был период невероятных гастрономических удовольствий, так как тетя Соня превосходно готовила. К этому времени относится легенда о том, как Микоян (он тогда был наркомом пищевой промышленности), пообедав у нас и отведав какой-то наливки, сделанной тетей Соней, уговаривал ее идти к нему работать консультантом. В Москве они жили сначала в Гавриковом переулке, потом в доме Наркомтяжа на Солянке. Мне разрешили самой ездить к ним в гости. Я садилась в трамвай на Страстной площади. Там было "кольцо", мало людей и можно сесть у окна. И ехать через "всю Москву". И всегда в их комнате (в Москве был уже не дом или квартира, а комната) стояли те же вазы, та же ширма и то же пианино. И опять звучала музыка. А мне было жаль дядю Саню, потому что он огорчался, что у меня нет слуха. Но он же и успокаивал меня, говоря, что главное - это любить музыку и уметь слушать. Мы вместе читали друг другу вслух мои первые серьезные книги - "Хижину дяди Тома" и книгу, которую я потом читала своим детям - "Приключения доисторического мальчика". В Москве дядя Саня работал в Госплане.
Тетя Роня была моим доктором все мое детство, потом доктором моих детей. Она всю жизнь была другом последовательно бабушки, мамы и моим. И никакие катаклизмы нашей семьи на этой дружбе не сказывались - ни 37-й год, ни приход в наш дом Андрея. Уже в последние годы ее жизни (она умерла осенью 1979 года) меня поражала ее заинтересованность в моей судьбе и радовала взаимная симпатия, которую испытывали они с Андреем.
Потом мне разрешили ездить к Зорьке, Ане и Леве. Иногда даже посылали туда, чтобы что-нибудь отнести или сказать, потому что телефона у них не было. Зорька меня тогда не очень занимала. Она была маленькая и больше дружила с Егоркой. Ко мне стала тянуться и я ее полюбила позже, когда была в старших классах и приезжала из Ленинграда. Но мне нравилось, что они жили далеко, казалось, почти за городом. И это место очень красиво называлось - у Горбатого моста, Продольный переулок. Дом был деревянный, двухэтажный, старенький, скрипучий, похожий на дачку. Особенно скрипели двери и лестница, которая вела к ним на второй этаж. И двор тоже походил на дачный, с множеством кустов сирени и жасмина. Но главным был обратный путь. Когда трамвай, проехав Пресню, останавливался у Зоологического сада, я выходила и "шла немного посмотреть на зверей". А потом по дороге домой мне казалось, что я ездила далеко, в другой город или в ту страну, где живут эти звери. Как странно - Зоологический - это теперь так близко!