Дочки матери - Елена Боннэр 15 стр.


Еще я любила сама - одна - ходить в гости к брату Батани дяде Мосе и его жене тете Наде. Все на той же Страстной площади я садилась на "аннушку" и доезжала до них. Они жили на втором этаже в длинном трехэтажном доме в начале Чистопрудного бульвара, почти напротив теперешней станции метро "Кировская". Это была не обычная квартира, а нечто вроде общежития. Окна их длиннющего и необычайно широкого коридора выходили на бульвар, а окна комнат - во двор. У них были две комнаты. Большая была гостиной, столовой, спальней и даже кухней. Там около двери на маленьком столике стояла плитка, на которой всегда кипел чайник. Вообще-то кухня в этой квартире была, но до нее было далеко ходить. Вторая комната, небольшая и узкая, как пенал, была кабинетом. В этой комнате, при свете зеленой настольной лампы (раньше всегда были зеленые, и Андрей до сих пор мечтает о зеленой), было у меня бесчетное множество разговоров с дядей Мосей, разговоров-общений, всегда наедине. Не с тех ли пор я общаться могу только, когда вдвоем, а если два-три человека или просто много, то никакого общения для меня не получается - это уже что-то другое. Разговоры эти были удивительны своей доверительностью (мне казалось, что дяде Мосе я все могу сказать) и серьезностью.

Серьезны они были всегда - и когда я со скакалкой пробегала их неповторимый коридор, и когда, спустя годы, мы говорили о маминых письмах из лагеря, о моей армейской жизни, о маленькой Таньке. Я всегда ощущала его невероятную образованность, ощущала, что он совсем не такой, как мама, папа или их друзья, и что интересует его что-то другое и в жизни, и в общении со мной. Но первое меня никогда не подавляло, а второе не настораживало. Я только всегда боялась, что мама, именно потому, что она не такая, как он, сделает что-то, что будет неприятно дяде Мосе. Но такого никогда не происходило. Напротив - если мама при нем и не становилась такой, как он, то как-то неуловимо менялась, приближаясь к нему. Много позже я узнала, что она последний класс гимназии кончала в Москве, жила у дяди Моей и он был для нее почти столь же авторитетен, как ее мама. Теперь-то я знаю, что был дядя Мося в моей жизни первый настоящий интеллигент, и что у него была совсем другая шкала ценностей, и что он был человеком, при котором другие становятся лучше. Но это все теперь!

В 1982 году, когда я еще ездила из Горького в Москву, мне на маминой полке попалась на глаза книга в старом коричневом переплете издания 1913 года - М. М. Рубинштейн "Очерк педагогической психологии". Я видела ее всю жизнь, помнила, что там есть дарственная надпись от автора моей бабушке, но никогда раньше у меня не появлялось желания прочесть эту книгу. Я взяла ее в Горький. Теперь нашлись "время и место". При чтении книги меня не покидало то же ощущение доверительности и серьезности, которое возникало при каждом общении с дядей Мосей в реальной жизни. Доверительности и серьезности и по отношению к собеседнику - сейчас читателю - и к ребенку, о котором вся книга. Детский поиск Бога, поиск доброты, попытки постигнуть понятия "жизнь" и "смерть". Ну, конечно же, он был идеалист, наш дядя Мося. И как мне больно, что я невозвратно упустила возможность поговорить с ним обо всем том, о чем его книга!

Он пережил Сталина. Но не дожил до посмертной реабилитации сына и возвращения из лагеря его жены - матери его внуков. Умер дядя Мося в Москве весной 1953 года и похоронен на лютеранском кладбище.

***

По субботам Нюра всегда ходила на вечера, которые были в столовой рядом со вторым выходом из "Люкса" - не на Тверскую, а на Глинищевский. Там, кроме докладов, устраивались танцы, и туда приезжали военные - солдаты и их командиры из воинской части, которая была подшефной у Исполкома Коминтерна. Мне всегда тоже очень хотелось туда пойти, но мама почему-то яростно возражала. На самом деле эти ее возражения ничего не стоили. Я, как и некоторые другие девочки, все равно туда бегала.

Нюра очень старательно готовилась к каждому вечеру, наряжалась, иногда она надевала мамино платье (мама ей разрешала), но вообще-то у нее были и свои. Нюра, в отличие от мамы, была не против, если я туда пойду, она только не разрешала к ней подходить во время этих вечеров, и уж если я подойду, то зовут ее не Нюра, а Анна, и она мне не няня. Она там всегда была веселая, громко смеялась, пела и много танцевала, ее все время приглашали. Часто с ней танцевал один из командиров. Так длилось довольно долго. Стала Нюра и на целый день уходить в воскресенье, а раньше, хотя это и был ее выходной, больше сидела в своей комнатке и шила себе и нам.

А однажды, после вечера, у нее был большой, длинный разговор с мамой. Она сказала, что этот ее командир хочет прийти в гости познакомиться с мамой и папой и нами. Потому что у него "намерения", а она ему сказала, что она мамина сестра. В общем, оказалось, что она опять врала, как тому солдату с бульвара. Мама на нее рассердилась, но не за вранье, а за то, что она все себе испортила и теперь надо этому командиру рассказать правду. Пришел папа и тоже говорил, что она зря врала, но что командир "хороший парень", он его знает, и пусть приходит. А если Нюра боится, то он сам все ему расскажет.

На следующее воскресенье Нюра надраила дом, себя и нас, как на пасху, напекла пироги, почти такие, как у Батани (она все давно умела делать по-батаниному), наготовила еще всякой вкусной еды, очень красиво накрыла стол. Пришел ее командир. Егорка на нем сразу повис, потому что в это время обожал военных, даже жалел, что папа не "красный командир". Все ели и пили ситро и вино. На столе была и водка - это Нюра купила.

Но папа сказал, что он водки не пьет, и Нюрин военный тоже не пил - только вино. Потом они с папой ушли к нему в комнату и долго там были, а Нюра сидела на кухне и плакала. Мама стала убирать со стола и кричать на нао, чтобы мы немедленно ложились спать. Но тут вышли папа и военный. Они еще стоя что-то поговорили, и Нюра с военным вместе ушли. Мама спросила папу: "Ну как?", и папа ответил: "Думаю, он на ней женится. Я же говорил - он хороший парень". Помолчал и добавил: "А если не женится, то мерзавец". Я подумала, что выходит, все мерзавцы, кто не женится, но промолчала, боялась, что мама опять начнет кричать "иди спать". А папа вдруг сказал уже совсем другое: "Сложно, конечно, все с Нюрой. А у него повышение, и переводят его куда-то. Ну, посмотрим", - и начал мурлыкать свою "...отец сыну не поверил, что на свете есть любовь, веселый разговор..."

Вскоре военный куда-то уехал. И вдруг выяснилось, что Нюра тоже скоро уедет - к нему, что оказывается, они уже "зарегистрировались" и у нее даже теперь другая фамилия. Но Нюра еще долго собиралась и уехала не сразу. Она привела в дом новую няню. Ее звали Дуся. Нюра шипела на нее, как змея, и Батаниным голосом учила, как гладить белье и делать котлеты. Несколько недель в доме был слышен Нюрин злой голос и Дусины причитания. По-моему, Дуся боялась Нюру больше, чем Нюра когда-либо Батаню. Потом Нюра уехала, рыдая и без конца обнимая Егорку, и Дуся ее провожала. Дуся была уже не няня, а домработница. Она была хорошая. Потом будут еще две. Но никогда не будет такой, как Нюра. После ее отъезда оказалось, что уехала не няня, а очень родной, близкий "свой" человек.

Нюра жила вначале где-то в Белоруссии, а потом на Украине. Она несколько раз приезжала на день или два в Москву, всегда очень красивая и нарядная - несравнимо нарядней мамы. А в 1938 году Нюра приезжала в Ленинград. Всем она говорила, что приехала повидаться с сестрой, но на самом деле она приехала просить Батаню отдать ей Егорку, говорила, что Егорке будет лучше и что муж ее не только согласен усыновить его, но и сам торопил Нюру ехать за ним. Он уже был к тому времени каким-то большим начальником. После войны он стал генералом, мы узнали об этом из письма Нюры, которое получила я , уже когда мама освободилась. Это было первое письмо мне, раньше Нюра писала сестре Тане. Нюра писала, что у нее все хорошо, и дети, и муж здоровы, а она чем-то тяжело болеет. Больше мы о ней ничего не знали, ведь Таня - главный поставщик сведений - умерла в блокаду.

Мне стыдно об этом писать, но я совсем не помню карточной системы тех лет. Видимо, мы жили так, что это никак не отразилось в памяти, т.е. проблемы сытости или голода у нас не было. По этой же причине я не помню, когда отменили карточки. Я про все это знаю, но это теперешнее знание, а не непосредственная память. Я помню пайки. Папин паек - то ли два раза в месяц, то ли чаще - приносили домой. Я не знаю, платили ли за него. В нем было масло, сыр, конфеты, какие-то консервы. Кроме этого, постоянного пайка, были еще большие предпраздничные. Там была икра, разные балыки, шоколад и тоже сыр и масло. За маминым пайком надо было ходить - недалеко, на Петровку. Там, в доме на углу Рахмановского переулка. была столовая МК (Московского комитета партии), и раз в неделю давался паек. Часто за ним ходила я, там деньги платили. В нем тоже было масло и еще что-то, но он был значительно проще папиного.

Мама никакого участия в ведении хозяйства ни при Нюре, ни при других домработницах не принимала. Нюре давались деньги с зарплаты и все, дальше она сама решала, на что тратить и как. Последующим мама давала деньги, кажется, раз в неделю (я не помню), но очень сердилась, когда они пытались представлять ей отчеты о расходах, говорила, что ничего в этом не понимает, и если им так хочется отчитываться, то пусть подождут: "Вот приедет Татьяна Матвеевна - и могут считать". Мне запомнилось, что в один из своих приездов Батаня, ругая маму, утверждала, что ни мама, ни папа не знают, почем нынче хлеб или сахар, и устроила им нечто вроде экзамена. Они действительно не знали, "что почем".

Однако к пайкам мама относилась очень серьезно, так что даже Нюра без нее паек не трогала. Мама начинала с того, что все, что было в пайке, она делила на две части - одна для нас, другая для Ани, Левы и Зори.

Одно время из пайка выделялась и третья часть - для Вали, или, как мама говорила, "Вальки", маминой подруги, которая родила ребеночка, а мужа у нее не было. Папа говорил: "Валька дура, а он мерзавец". Кто был этот "мерзавец" - не знаю. А мама говорила папе: "Ну, это не твое дело, она хотела ребенка и родила". Валя была младше мамы, и откуда она у нее взялась - я не знаю, но мама ее любила. Жила Валя в большом Моссельпромовском доме в Гнездниковском переулке, 10. Комнатка была маленькой, как кладовка, и не ее, а каких-то людей, которые ее пустили. Когда родился ее маленький, я почти каждый день что-то ей носила: то какие-то вещи, то паек, то просто готовую еду. Ближе к 37-му году жизнь ее как-то устроилась, она где-то получила комнату. Кажется, ее близость с мамой постепенно угасала. Мама говорила, что после 37-го года ничего о Вальке не знает.

***

Через год или два наш девятый номер перестроили. Опять летом, когда нас с Егоркой не было. Из большой комнаты сделали две - мне и столовую. Из ванной сделали комнату Егорке и еще кухню. Ванну поставили в кухне, и она закрывалась большим щитом из досок. Закуток домработницы тоже отгородили стенкой, верх которой был стеклянный. Теперь у нас было четыре комнаты, а если считать закуток - и пять. Не надо было ходить в кухню "за углом". Но больше всего меня радовала своя комната. Без Егорки. И можно вообще закрыть дверь ото всех.

Мама одной девочки сказала, что хочет посмотреть на наш ремонт. То, как перестроили нашу квартиру, называли "ремонт". Она пошла со мной днем, когда взрослых, кроме няни, не было, а потом сказала: "Вот это ремонт!", - то ли с восхищением, то ли с неодобрением. "А он кто, твой папа? Не много ли - четыре комнаты, наверное, большой начальничек?" Я не знала, кто он и что ответить, и слово "начальничек" мне совсем не понравилось. Я застеснялась не этого, а того, что, наверное, четыре комнаты - и правда, много.

Все население "Люкса" негласно делилось на советских и иностранных, но все так или иначе были связаны с Коминтерном. Эта женщина со своими двумя детьми и их няней была советской, жила в одной комнате в "Люксе" потому, что папа ее детей работал в Коминтерне, но жил в эти годы где-то в другом месте, отдельно от них. Наверное, поэтому она и не знала, кто мой папа. А вообще-то я ее и раньше не любила - маму этой девочки - и поэтому свое стеснение скоро забыла.

В Ленинграде дети занимали мало места в моей жизни. Конечно, я играла с ребятами во дворе "Гранд-Отеля", приводила их домой и иногда (очень редко) бывала у них. Но это общение, видимо, было для меня не очень важно, так как никого из них я не помню. Настоящие связи со сверстниками возникли в "Люксе" и в школе уже в Москве.

В "Люксе" была пионерская комната - нечто вроде клуба для детей, организованная не столько для идейной работы, как для того, чтобы ребятишки меньше бегали по коридорам и не мешали взрослым. Конечно, я там тоже иногда торчала, но это было неинтересно. Главная жизнь для детей была именно в коридорах и вестибюлях. "Прятки", "салочки" и бесконечные многочасовые "казаки-разбойники".

У детей существовало очень четкое возрастное разделение и негласное классовое, по положению родителей. Мне кажется, что я это разделение как-то нарушала и в том, и в другом плане. В какой-то мере для вновь приезжающих из-за границы детей возникал и языковый барьер, но он был удивительно краткосрочным. Все дети начинали быстро и хорошо говорить по-русски, а их родители в этом от них очень отставали. Мирелла и Джордже говорили по-русски не хуже меня, их мама говорила плохо, а папа, кажется, вообще не знал русского. Фамилия этой семьи была Р.

Спустя сорок лет я выступала на молодежном собрании в Милане. Я говорила о страшном положении в советской медицине, о росте детской смертности, об отсутствии необходимых медикаментов. Сказала и о том, что даже современных бутылочек и сосок для вскармливания детей у нас не делают. Все это недавно в своей статье в "Известиях" повторил нынешний, уже "перестроечный" министр здравоохранения доктор Чазов. Из зала мне начали кричать, что я - фашистка и занимаюсь злостной клеветой, что мне надо встретиться с итальянскими коммунистами, которые знают, какая в СССР хорошая бесплатная медицина. Я отвергла определение "фашист". А о встрече с коммунистами сказала, что знала в детстве близко одного итальянца. Ребенком он жил со мной в одном доме, а теперь он - коммунист в Италии. Но ни он, ни другие коммунисты Италии не проявили желания со мной встретиться. При этом я назвала фамилию Р.

После собрания ко мне подошел немолодой мужчина и сказал, что он занимается историей Коминтерна и знает, что мой отец был коминтерновцем. Он сказал, что фамилия Р. - вымышленная, а настоящая - П., и что Джорджа П. живет в Риме, начальник конторы. Я позвонила туда и встретилась с Джорджа и его мамой. Это свидание не было радостным. У каждого позади была своя жизнь, и все время ощущалось, что в общении со мной их лимитирует мое "диссидентство", моя, так сказать, одиозность для них - коммунистов.

Смешное воспоминание. Жорка был первым мальчиком, с которым я поцеловалась. Мы с ним спрятались за большим зеленым креслом в нашей столовой. Не знаю, что волновало его в этот момент, но меня - чтобы нас не нашли: это было во время игры в прятки, и игральные амбиции были превыше всего.

В "Люксе" у меня впервые завелись подружки: болгарка Роза Искрова и норвежка Магда Фурботен. Ее семья въехала в комнату, которая раньше была нашей. Обе не стали "задушевными", но были ближе других девочек. "Водилась" я и с той девочкой, мама которой назвала папу "начальничек". И с Надей Суворовой, которая была из советских детей "Люкса". Позже я училась с ней в одном классе.

Из мальчишек я близко подружилась с Жарко Вальтером - племянником Тито (тогда он тоже носил фамилию Вальтер). Жарко существовал в "Люксе" как-то очень беспризорно. Дяде заниматься им было некогда. Мама его, кажется, в то время сидела в Югославии в тюрьме или уже погибла. Про отца я вообще никогда не слышала. Жить в Коминтерновском детском доме он не хотел, да и за его слишком "не в рамках" поведение от него стремились там избавиться Живя в "Люксе", он резко отличался от других люксовских мальчишек. Был одет значительно хуже "заграничных" ребят, да и советских тоже. Выглядел неопрятно, смотрел исподлобья. Разговаривая со взрослыми, походил на разозленного и несколько затравленного зверька, и тогда его рыжеватые волосы начинали торчать, как колючки. Он был отчаянный драчун и такой же смельчак. Учился на два класса ниже меня, хотя был младше всего на несколько месяцев. В школу ходил редко, больше шлялся по окрестным дворам и особенно по известной тогда "Бахрушинке". Это было множество проходных дворов за нашим домом, соединявших сложной сетью переходов Большую Дмитровку, Козицкий и Глинищевский переулки. "Бахрушинки" все боялись. Считалось, что там раздевают, убивают и еще многое происходит столь же и даже более страшное. Жарко был своим в этом темном месте и водил знакомство с парнями взрослей его. Возможно, это стимулировалось тем, что в "Люксе" он был явным парией. Няни, мамы и бабушки стеной стояли против того, чтобы их дети "водились" с ним. Считалось, что его нельзя звать к себе, потому что он ворует, и это был его еще самый мелкий грех.

Наши отношения начались с того, что я, идя домой из школы, случайно увидела, как Жарко своровал батон с лотка, когда выгружали хлеб. Мы столкнулись с ним в подъезде. Он заметил, что я видела, но продолжал спокойно жевать, отламывая по кусочку от батона, открыто торчавшего у него под мышкой. Я вдруг, когда он угрожающе на меня посмотрел, поняла, что он просто голодный, и сказала "пойдем ко мне", отлично зная, что сейчас меня после школы будут кормить и учитывая, что папа дома. Он тогда часто бывал дома, болел - начиналась его язва, и периоды обострений были очень тяжелые. Я знала, что при папе никого из дома не выгонят. Тем паче папа знал Жарко, потому что довольно часто вечерами его дядя (Вальтер) приходил к папе играть в шахматы. Так Жарко вошел к нам в дом и, сколько бы ни ворчали няни и ни пугали меня тем, что Жарко заведет меня в "Бахрушинку", - это уже было принято. Потом Жарко одолжил мои коньки с ботинками (коньки тогда были далеко не у всех), зачем - не знаю, (они были ему малы), и не вернул - может, продал. Я, чтобы получить новые соврала, что потеряла. Был период, когда я была беззаветно предана Жарко, и мне нравилось в нем все: начиная со смелости и кончая воровством и "Бахрушинкой".

Наш дом тогда надстраивали. Дом был с эркерами. На высоте пятого этажа из окна эркера в другое окно была проложена доска. То ли мы были "казаками", то ли "разбойниками". Жарко побежал по этой доске над пропастью, крикнув остальным "за мной". И я мгновенно, не задумываясь, пробежала за ним. Остальные из нашей партии остались "на том берегу". Мне и сейчас страшно, когда я это вспоминаю. Я - всегда помнящая о женщине, бросившейся с Исакия, и о мальчике, выпавшем из окна, ничего тогда не вспомнила. Просто - побежала. Правда, и вообще, несмотря на память о том, чувство боязни высоты у меня не развилось - не я падала.

Назад Дальше