В это время из школы вышли Севка, Гога и Рафка и мгновенно разбросали кучу вокруг меня, так что все девочки разбежались. Я встала. Мальчишки меня отряхивали. Я вытирала лицо, мокрое от дождя и, может, слез. И мы пошли втроем нашим старым маршрутом. По дороге Севка спросил: "За что они тебя?". Я сказала; "Не знаю". Мне было стыдно. Никакой влюбленности в Шуру я не ощущала. Но вдруг поняла, что без этих троих в школе всегда чего-то не хватало. У Глинищевского переулка Рафка пошел дальше, а Севка сказал Гоге, что надо меня проводить до дому, потому что вдруг девчонки следят и снова начнут бить. У подъезда я позвала их к себе, и они пошли. Уже не было Нюры, а была Ольга Андреевна. Она спросила меня, вызвав на кухню, чем кормить моих гостей, и я попросила жареной картошки или оладушки. Оладьи, целая горка, появились очень скоро. После них Гога предложил: "В дурачка? " Но Сева сказал, что лучше почитать Маяковского. Гога сморщился. На что Сева ответил: "Не стихи, а "Как делать стихи", и достал из портфеля книжку, хвастливо повертел ее перед нами и стал читать оттуда отрывки "Где живет Нита Жо...", "...моя мама Лямина..." и другие такие же. Мы стали смеяться. Особенный смех вызвал "...могу чемодан... ". Мы как раз в это время прохо дили "Вещего Олега". Когда мальчики ушли, я достала из папиного шкафа Маяковского и прочла "Как делать стихи". А утром, собираясь в школу, я ощутила такую радость, будто начинается праздник.
За время моей влюбленности в Шуру Елка познакомилась с ним. Легко пококетничала и влюбила в себя, кажется, на все предвоенные годы. Из ее рассказов я знала, что она бывала у него в доме, знала его семью. Я - нет. Я была, как говорили тогда, "из другой компании". Став ленинградкой, в свои частые приезды в Москву я встречала его иногда на улице, на том тесном московском пятачке - ограниченные Охотным рядом и бульваром улицы Горького, Пушкинская и Петровка - где жили все мои соученики. Несколько приветливых слов. "Пока". - "Пока".
Последний раз я встретила его зимой 42-43-го, когда были победные сталинградские салюты. Я была в Москве несколько часов. И мне захотелось пешком пробежаться от центра до Чистых прудов, чтобы навестить Зорьку и Аню с Левой. Мы буквально столкнулись на углу Пушкинской площади. Встреча была неожиданно теплой. Военная! Он пошел провожать меня и, пока мы шли, небо над нами дважды или трижды взрывалось радугой салютов, а их залпы были как весенний гром. Он тогда только что вернулся из армии, живой, не покалеченный, демобилизованный из-за язвы желудка. Собирался поступать в медицинский. Спустя много лет я познакомилась с его женой Люсей. Она врач, акушер-гинеколог. Мы вместе работали. И она опекала мою Таню, когда Таня была беременна и потом под ее приглядом рожала нашу Анечку. Мы с Люсей много лет собирались как-то по-домашнему встретиться, да так и не собрались. Так что Шуру я с той зимы не видела.
На следующий день я пересела от Шуры на вторую парту, там было свободное место. Ничего удивительного - человек пересел поближе. А что опять с мальчиком, так мне просто все равно, с кем сидеть. Мальчика звали Костя. Он жил на улице Горького, в доме рядом с "Люксом". Иногда мы встречались утром и вместе шли до школы. Он был одним из самых маленьких в классе, а дружил с самым длинным - Женей по прозвищу "дяденька, достань воробушка".
Они читали газеты, и мы всегда обсуждали всякие политические новости. Я пристрастилась к газетам постепенно, после истории с альбомом, который клеила, когда убили Кирова. И они, как я, тоже были "активные" пионеры. Сева к этой стороне моей жизни относился почти презрительно, но так как мы учились в разных классах и, соответственно, были в разных отрядах, то наших отношений "политика" не касалась. Я же часто проводила в классе политинформации, клеила какие-то листки. Кто-то из них (Костя или Женя) хорошо рисовал и был постоянным оформителем. Одно время я была звеньевой, потом - председателем отряда. А до меня (или после) был Женя. Они были хорошие ребята, но как-то сложилось, что я ничего о них не знаю после седьмого класса. То, что я пересела от Шуры к Косте, вернуло мне если не расположение, то нормальное отношение девочек. Эти два моих приятеля большого интереса у них тогда, видимо, не вызывали.
Шел "Пушкинский год". Вместе с государственным возвратом Пушкина в школе стало можно читать Жуковского, Лермонтова. Не только "На смерть поэта", но тревожную, уже тревожащую любовную лирику. Гога ходил в школу с Баратынским. Севка читал Каролину Павлову и Анненского. Я, хотя дома был томик Есенина, переписывала какие-то стихи оттуда в заветную тетрадку. Сколько потерялось, а она сохранилась. И мы трое начинали утро с обсуждения очередной главы книги Вересаева "Пушкин в жизни". Их изо дня в день печатала газета "Известия".
В школе появился литературный кружок. Там были четыре шестиклассника - мы трое и Володя Саппак. Но мальчики чувствовали себя полноправными членами кружка и читали там свои первые стихи. Я же при них была только присутствующей. С кружка началась дружба с девятиклассниками Микой Обуховским, Борей Бариновым, Ляськой Гастевым, Игорем Российским.
Игорь был Севиным двоюродным братом. Но до этого года у меня с ним дружбы не было.
Когда я в Ленинграде вернулась из больницы домой после скарлатины, Раинька подарила мне книгу "Три толстяка". У автора была (тогда казалось) странная фамилия Олеша. Все произносили ее как имя - Алеша. Там были рисунки, запомнившиеся на всю жизнь, и имя девочки, как будто переделанное из крика кукушки - Суок. Теперь я как-то неожиданно узнала, что Суок - девичья фамилия Лиды Багрицкой и мамы Игоря и Оли. А писатель Юрий Олеша - дядя Севы и отчим Игоря. Отношения у Игоря и Севы с ним были дружескими, но скоро я поняла, что у Игоря они сложные - со многими "про" и "контра". Но у Игоря почти все отношения были сложными. И у кого в мире могли быть простые отношения с Олешей? Я же Олешу с первых встреч побаивалась - стеснялась, причем мне кажется, что и он меня тоже стеснялся, как и всех девочек-подростков, с которыми сталкивался.
Игорь боготворил свою маму, говорил, что она "прекрасная дама". И оба мальчика считали, что Оля "настоящий" художник. Весной 1936 года Ольга Густавовна попросила меня ходить к ней позировать - ей захотелось писать мой портрет. Это было время моей влюбленности в нее: "хочу прическу, как у Оли", "кольцо, как у Оли", "шляпу, как у Оли". Конечно, все эти "хочу" я хранила глубоко про себя. Я знала, что Севка посмеется. А мама сделает далеко идущие выводы, что я уже стала "золотая молодежь". Она почему-то так характеризовала всех моих друзей из писательского дома в проезде Художественного театра, Игорь видел, как я отношусь к его маме, может, поэтому я вскоре стала его "поверенной". Мне он поверял свои сердечные тайны и считал, что только мне может сказать о том, что его волнует в жизни. Он говорил, что Севу он любит, но не совсем доверяет, потому что "Севу все слишком любят".
Игорь был очень музыкален, много занимался музыкой, считал себя композитором. Пытался писать какие-то эссе о музыке и читать их на кружке. Они были заумны. Ребята над ним посмеивались. А он был очень раним и тяжело переносил любую шутку. Всю юность он был безнадежно влюблен в девочку из своего класса. Ее звали Леля. Мне она не нравилась. У нее был грубоватый, какой-то уличный говор, неприятная манера хихикать, закрывая ладошкой рот, неприметное лицо (ну, ничего из лица не помню) и сказочно длинные, почти серебрянного тона косы. Из-за этих кос Игорь и сочинил ее - свою Лорелею. И бледнел, и краснел, если она только, хихикая, проходила мимо. Мне иногда казалось, что он может потерять сознание от того, что она где-то рядом. И я всегда боялась, что она как-нибудь непоправимо обидит его своим смехом. Игорь покупал билеты в консерваторию и клялся мне и Севе, что пригласит ее. Но всегда кончалось тем, что в концерт с ним шла я. Сева тогда томился музыкой. И когда Игорь звал его, всегда отвечал:
"Пусть Люся тебя утешит".
Отец Игоря, Миша Российский (Игорь и мы так и звали его), жил где-то в районе Ленинградского проспекта. Я с мальчиками иногда бывала у него. Это был крупный, бонвиванистый мужчина с веселой скороговоркой и "одесскими" шуточками. Он всегда кормил нас всякими лакомствами и уговаривал мальчиков выпить вина, за что я им потом на улице выговаривала, и Сева говорил что-нибудь вроде: "Ужас, ты похожа на свою Батаню, я тебя боюсь!".
Мальчики любили ходить к Мише, потому что он давал им деньги "на карман". Одно время они перестали туда ходить. На мой вопрос, почему, Игорь, смущаясь, с запинками, рассказал, что по идее Оли, чтобы вылечить его - Игоря - от любовных страданий, Миша пригласил мальчиков к себе. Одновременно он пригласил каких-то девушек (Игорь сказал "профессиональных"), А сам ушел. Мальчики вначале шутили с девушками, танцевали, пили вино, а потом поняли, что их пригласили для "приобретения опыта", испугались, протрезвели и ушли. Игорь очень мучился, что его мама способна принять участие в "такой пошлости" (тоже его слова).
Игорь ранился не только о любовь. Обо все! В отличие от Севы он не был аполитичен, читал газеты, пытался найти правду, с кем-то спорил на комсомольских собраниях. Годы 36-й - 37-й, процессы, повальные аресты были для него непереносимы. Хотя ни его мать, ни его отчим не были арестованы.
Он говорил, что нельзя жить, если все кругом враги, и почти кричал на меня, что нельзя жить, если все кругом верят в это, а ты, ты (это я) не веришь. Какое право ты имеешь не верить? А потом плакал.
В августе 37-го года он пошел на Кузнецкий, дом 22 - там была приемная НКВД (теперь приемная КГБ), тогда мы все туда ходили, чтобы что-то узнать о своих мамах-папах. И ничего не узнавали. Он попросил дежурного, чтобы его арестовали, потому что у него "мысли, неподходящие для комсомольца". Дежурный не арестовал его, а вызвал его маму. Она увела Игоря домой. А через несколько недель, в ночь на 16 сентября, Игорь выбросился с шестого этажа, из окна своей комнаты. Прямо на тротуар проезда Художественного театра, туда, где теперь летом стоит цветочный ларек, а раньше женщины продавали цветы из ведер. И у них были мокрые стебли. Игорь всегда покупал мне там маленький букетик. И что-то говорил о своей бессмертной любви к Леле. Светловолосый, светлоглазый, высокий, красивый мальчик.
Кроме литературного, я еще посещала кружок учителя физики Николая Семеновича, где были очень интересные его рассказы, опыты и можно было самой паять какие-то лампочки для елочных украшений, делать радиопроводку в классах и еще что-то мастерить, радуясь реально сделанному. Не от этого ли кружка пошла моя любовь чинить всякие старые настольные и висячие лампы?
В это время Севка затеял к новогоднему школьному празднику ставить "Цыган" Пушкина. Выбрал актеров. Володя Сап-пак - старый цыган, я - Земфира. Сам он был Алеко и режиссер-постановщик. А вот кто был молодым цыганом, вспомнить не могу. Сегодня он распределил рели. Завтра мы их уже знали. На самом деле, почти все знали и раньше. И начались репетиции. День. Два. Три. Все актеры были талантливые, ну, на худой конец, способные. А я - полная бездарь. Севка хватался за голову, раскачивался, чуть ли не ложился на пол и кричал на меня, что никогда не представлял, что я такая дура и не умею сделать два шага и как-то по-особому поднять руку, что я не человек, а кукла, глупая кукла. Потом он кончил кричать. Кончил репетировать. Мы пошли домой. И всю дорогу он спрашивал меня, не обижусь ли я, если он возьмет другую Земфиру, потому что со мной обеспечен только провал, а он провала не переживет. Я говорила, что не обижусь. Он спрашивал снова и снова. И я никак не могла ему втолковать, что мне не нравится играть кого бы то ни было, что я это не люблю, не хочу и поэтому не могу, что и согласилась-то я только потому, что он так решил, что Земфира буду я. Не знаю, поверил он или нет. Мне всегда казалось, что он просто был не способен поверить в такое нежелание актерствовать.
На следующий день была найдена другая Земфира, на подлинную цыганку похожая только тем, что черноволосая. Совсем некрасивая девочка по имени Таня. Она оказалась способной. Иногда Севка после репетиций даже говорил: "Талант!", и мне казалось, что он немножко влюблен в этот "талант". Я взяла на себя (как много раз потом) весь реквизит, костюмы, занавес и прочее. Мне это настолько нравилось, что я не успела начать волноваться за Севкину влюбленность. Кстати, она прошла начисто после нашего вполне успешного спектакля. Больше никогда в жизни я не пробовала себя на амплуа драматической актрисы.
***
Из-за школьных дел и Совиного дома я меньше бывала дома, почти отстранилась от ребят из "Люкса". Но и дом наш стал как-то исподволь меняться. Мама уже не работала в МК, а училась в Промакадемии им. Сталина. Она собиралась стать инженером-строителем.
Мне это было странно. Именно в этом году, в связи со всякими своими пионерскими делами, я решила, что буду партработником. Когда я однажды это сказала папе и маме, мама скептически заметила, что у меня совсем нет организаторских способностей. На что папа засмеялся и сказал, что, по его мнению, есть. Он на днях видел, как я шла по Глинищевскому переулку с большой группой мальчишек. И что ему кажется, я неплохо их организовала. Ну, просто "уличная девчонка". "Ты, что, Геворк!" - прикрикнула на него мама. А папа ей ответил, что это у них - сибиряков - "уличная" это плохо. А в Тифлисе улица теплая. И "уличная" это значит - идет по улице девушка, а вся улица рвется идти за ней или хотя бы смотрит ей вслед. Я была польщена, что это про меня впервые было сказано "девушка", а не "девочка", и вообще мне понравилось папино объяснение.
К маме стали ходить ее соученики - готовились то к экзаменам, то к зачетам. Они мне не казались такими интересными и яркими, как друзья в Ленинграде и в первые московские годы. Вообще это были не друзья, а именно соученики. Всем им было учиться трудней, чем маме, она им помогала. Но мне казалось, что ей от них так же скучно, как мне.
А настоящие их друзья бывали реже, а когда приезжали, не выглядели такими беззаботными, напористыми, радостно-сильными. Постарели они, что ли? Может, только Агаси бывал по-прежнему шумным и по-прежнему, если к вечеру должен был появиться он, то как знак того, что он уже не в Эривани (это не ошибка - это тогда так говорили), а в Москве, появлялся какой-нибудь человек с ящиком фруктов. Да еше Степа Коршунов бывал веселым, когда приезжал. Он наконец-то женился и без конца что-то говорил про свою жену, так что всем становилось ясно, что он совсем потерял голову от любви. А вообще говорить про любовь или показывать ее у них не было принято. А Бронич из Николаева и Шура Брейтман из Одессы и все другие из Ленинграда приезжали грустные. И меня удивляло, что они теперь, вместо того, чтобы всем сидеть в столовой за веселым чаем или с вином, уходили подолгу негромко разговаривать к папе в комнату.
Особенно я замечала какую-то угнетенность в Алеше Столярове и Мане Каспаровой и что она так грустно на папу смотрит. Я знала, что Маня просто обожает папу, что он для нее "свет в окошке" и самый умный. Когда-то маленькими мы с Егоркой почему-то ночевали у них на Сивцевом Вражке. Я еще возилась на кухне, а Егорка уже был в постели и канючил - "а в кроватку". Маня его не понимала и квохтала над ним, как курица, а он решил притворяться и плакать. Пришла я и объяснила растерянным Мане и Алеше, что нам надо чего-нибудь дать "в кровать", ну, что у них есть, можно яблоко, или конфету, или, на худой конец" печенинку. Маня начала говорить что-то, что это не гигиенично и кто это нас так плохо приучил. А я ей сказала: "Как кто? Твой Алиханов". Маня замолчала, а Алеша стал над ней смеяться, что даже малые дети видят, как она обожает своего Геворка. Мане было нечего сказать, и она пошла искать нам то ли яблоко, то ли еще что-то.
Господи, как удивительна память! Вчера я писала о друзьях мамы и папы. Потом в ванной слове возвращалась мыслью к написанному. Почему Маня и Алеша последние два года выглядели более угнетенными, чем другие? Особенно Маня? Почему у нее стали такие тоскующие глаза? И внезапно вспомнила! Манин брат, Иван Каспаров, был секретарем Ленинградского горкома партии. Его арестовали почти сразу после гибели Кирова. Вот и встало все на свои места! Просто в их семью 37-й пришел чуть раньше.
И уже пошли какие-то воспоминания о семье Вани Каспарова.
Его самого я почти не помню. Но хорошо помню жену Геню, маму Татьяну Сергеевну и дочь Таню, крупную, яркую, поразительно красивую девочку. После 37-го я бывала у них в Ленинграде и не то чтобы дружила, но приятельствовала с Таней. Несколько раз я приводила ее в нашу школу на вечера, и, кажется, все мальчики сразу на весь вечер в нее влюблялись. Судьба их семьи более типична для тех, кого "меч правосудия" настиг в первой половине тридцатых годов. В лагере Ваня вернулся к своей первой, допартийной профессии. По образованию он был врач. Выжил. И возвратился. Геня - тоже врач, не была арестована и работала в одном из ленинградских родильных домов. А в 37-м - 38-м обычно было - мужу 10 лет без права переписки, что фактически означало расстрел, и жене 8 лет как ЧСИР, ну, в лучшем случае - жене 5 лет. Все по той же "дамской" статье - член семьи изменника родины.
В конце двадцатых или в начале тридцатых Ваня работал в Москве. Они жили в Доме правительства, и нас с Егоркой папа однажды туда привез, когда мама болела, а няня была в каком-то запоре. Мы с Таней собрались, гулять, и нам доверили взять с собой Егорку, которому было чуть больше трех лет. Мы пошли на набережную. Там у причала стояли несколько барж с песком и досками. К одной вели сходни. Рабочих, которые достраивали какую-то часть этого дома-города, на набережной видно не было. День был теплый. Сияли купола храма. А мы решили поиграть в песке. По сходням, таща Егорку, перебрались на баржу и возились в песке часа полтора. Потом вернулись на берег. И тут я увидела, что баржа, тихо покачиваясь, отплывает от причала. А там на песочке, таком чистом, желтеньком, калачиком свернувшись, спит Егорка. Перебраться к нему на баржу уже не было возможности. Меня обуял ужас. Я закричала. От моего крика Егорка проснулся, подошел к борту баржи и, довольный своим плаванием, стал махать нам рукой. Я кричала ему, чтобы он отошел, бежала параллельно барже по берегу и страшно кричала. А Танька сначала совсем не испугалась и воспринимала все это как игру. Она прыгала и смеялась. Только мой крик, смешанный с плачем, заставил ее наконец что-то понять. Она тоже стала истошно вопить - то ли Егорке, то ли звать на помощь. Наконец, на наши крики обратили внимание какие-то мужики, ладившие что-то на мостовой, и подбежали к нам. Они зацепили баржу, подтянули ее к бережку - каменной набережной тогда еще не было - и сняли Егорку с его первого в жизни "корабля". Я схватила его и, держа поперек живота, потому что взять на руки у меня не хватало сил, потащила домой к Каспаровым. Потом я позвонила папе, чтобы он скорей взял нас домой. Я ненавидела себя и ругала за то, что забыла Егорку на барже.
Я забыла брата! Танька была ни при чем. Но оставаться в гостях у нее мне не хотелось. Потом я еще не раз приходила к ним с папой - это же был дом его друзей. Но память об этом случае почему-то всегда осложняла мое отношение к Тане.