В отличие от меня, его десятилетние героини, мои вымышленные сестры, были совершенными, безупречными, отражали в себе все, что нравилось отцу. Любимая сестренка Холдена, Фиби, вела себя правильно всегда и везде:
"Такой хорошенькой, умной девчонки вы, наверное, никогда не видели… Ей всего десять лет… Вам бы она понравилась. Понимаете, ей что-нибудь скажешь, и она сразу соображает, про что ты говоришь… Например, поведешь ее на плохую картину - она сразу понимает, что картина плохая. А поведешь на хорошую - она сразу понимает, что картина хорошая… Любимый ее фильм - "Тридцать девять ступеней" с Робертом Донатом. Она всю эту картину знает чуть не наизусть…"
Десятилетняя сестричка Бэйба, Мэтти, тоже ведет себя правильно. В одной из сцен Бэйб ждет ее у школы, где она и еще несколько девочек задержались: учительница после уроков читает им "Грозовой перевал". Бэйб видит, как девочки выходят из школы:
"Небось им нет дела ни до какого "Грозового перевала". Просто подлизываются к учительнице. Но только не Мэтти. Спорю на что угодно, ее эта книга сводит с ума, и она мечтает, чтобы Кэти вышла за Хитклифа, а не за Линтона…"
- Бэйб! - завопила она. - Ура-а!..
- Ну, как книжка? - спросил Бэйб.
- Хорошая! Ты ее читал?
- Ага.
- Я хочу, чтобы Кэти вышла за Хитклифа. А не за этого зануду Линтона. Ну его в болото! - затараторила Мэтти…"
Идеальные читатели отца тоже ведут себя правильно. Через несколько страниц после рассказа о Фиби Холден описывает, как толпа в ночном клубе принимает пианиста, бьющего на эффект. Холден обращается прямо к читателю:
"Вас бы, наверно, стошнило. С ума посходили. Совершенно как те идиоты в кино, которые гогочут, как гиены, в самых несмешных местах… Они всегда не тому хлопают, чему надо".
Однажды - думаю, мне было тогда лет восемь - я сказала отцу, что люди ему нравятся только в гомеопатических дозах. Он счел мое наблюдение таким верным, таким проницательным, что вечно повторял его всем своим знакомым, как другие родители повторяют первые слова своих детей, хвастаются первыми наградами и призами. Я тогда имела в виду - и, думаю, он так это и понял, - что люди ему нравятся только в очень маленьких дозах, но теперь я осознала, что мое наблюдение верно и на другом уровне. Отцу нравятся только подобные ему люди, гомеопатически подобные, идентичные субстанции с идентичными свойствами, различающиеся лишь размером и формой. Подобное - подобным.
Я была очень чуткой и восприимчивой, поэтому мне удавалось почти все время сохранять его расположение, быть славной девчонкой, той самой, которая смотрела в зеркало, когда он брился. Так я продолжала пребывать в волшебном мире, где он рассказывал мне истории, где мы собирали в лесу грибы и завтракали в гостиницах и куда не было доступа взрослым с их "пустозвонными" правилами и нелепым чванством. Но цена, которую приходилось платить, чтобы в этом мире оставаться, оказалась чересчур высокой. Чтобы обычная, реальная девочка могла войти в его мир, ей нужно было в каком-то смысле стать выдуманной, отделить себя от глубины, сложности, несовершенств всамделишного, трехмерного человеческого существа. Требовалась изощренная умственная гимнастика, чтобы всегда отражать его точку зрения и никогда не доводить до отторжения с его стороны, - а значит, выказывать себя крайне осторожно, выборочно, подчеркивая только одну сторону своей личности. Мой духовный мир не утратил самобытности, но расщепился; во мне, можно сказать, сосуществовали две личности: одна играла с подругами и предавалась собственным тайным помыслам, а другая представляла собой сколок с отцовского мира и позволяла мне оставаться его любимой дочкой. Я тогда так не думала, я этому просто научилась. Такая реакция стала автоматической, психическая структура - надтреснутой, как подвергнутое удару стекло.
Читая отцовскую повесть "Зуи", я удивилась, когда обнаружила, что отец эту особенность своих отношений с людьми отчасти осознавал. Его мать, во всяком случае, понимала, в чем тут дело. Бесси Гласс говорит своему сыну Зуи: "Ты нагоняешь на людей страх, молодой человек… Если кто-то тебе не понравился в первые две минуты, ты с ним не желаешь иметь дела, и все". То, что Бесси говорит о Зуи, совершенно верно и в отношении моего отца и меня. Когда я переставала с ним совпадать, синхронизироваться, как звук и изображение в кино, он реагировал мгновенно и остро. Однажды по дороге из школы между нами произошла размолвка, и он позже позвонил мне по телефону, чтобы выяснить отношения, - в десять лет я сочла, что это очень по-взрослому. Я отчетливо помню тот разговор. Он сказал, что лучше нам найти какой-то путь к примирению, ибо "если я с кем-то перестал водиться, значит, перестал". И потом рассказал, как поссорился с одним близким другом и больше никогда с ним не разговаривал. Но мне не нужны были подтверждения и примеры: на моих глазах это происходило не с одним гипотетическим другом, а с большинством из тех немногих друзей, какие у него еще оставались. Он закончил словами: "любить тебя я буду по-прежнему, но если я перестал уважать человека, его больше нет для меня. Конец".
Хотя от его слов у меня все переворачивалось внутри, я думала, как это здорово, что он обращается со мной, как со взрослой. Теперь, на самом деле став взрослой, я думаю - да ты что, с ума сошел? Так говорить с десятилетней девочкой, твоей дочерью! Но, как Зуи втолковывает своей сестре Фрэнни:
"И не повторяй, что тебе было десять лет. Я говорю о том, к чему твой возраст не имеет никакого отношения. Никаких существенных перемен в возрасте от десяти до двадцати лет не происходит - и от десяти до восьмидесяти, кстати, тоже".
Юный Симор (семи лет), герой повести "Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года", в письме домой из летнего лагеря поучает своих трехлетних братьев-близнецов - трехлетний возраст-де не оправдание для того, чтобы отрываться от "выбранных профессий", например чечетки, больше чем на несколько часов кряду: "мне просто смешно вспомнить, оглядываясь назад, какие примитивные речи и поступки приписывают трехлетнему возрасту!" Потом Симор подает такие же несоответствующие его возрасту советы своим сестрам. В этой последней опубликованной повести отца взрослый и ребенок сливаются до такой степени, что в результате получаются герои, которые, будто бы с помощью эликсира Алисы в Стране чудес ("Выпей меня"), созданы в равной пропорции из младенца и старика: они кажутся скорее рукотворными манекенами, чучелами, чем людьми из мяса и костей, которые появились на свет в результате реальных, плотских отношений. В них нет крови, соков, грязи, испражнений. Эти маленькие индейцы хранятся неизменными, под стеклом, как в любимом музее Холдена.
Когда мне было десять лет, я больше всего старалась скрывать от отца, пусть даже и под стеклом, что я испытываю хоть какой-то интерес к мальчикам. (Сейчас я поставила бы вопрос немного по-другому и сказала бы, что чувствовала настоятельную необходимость скрывать от него мою "сексуальность".) Когда в фильме, который мы вместе смотрели, пара целовалась, я, как мне ясно помнится, говорила "фу-у-у" и при этом прекрасно осознавала, что кривлю душой. Как в стихотворении его героя, Рзймонда Форда, я с виду не менялась, сохраняла свои совершенные десять лет, но это - на поверхности, а в глубине, под почвой, не пустыня, но перевернутый лес с новой, пробивающейся листвой.
Опасностью вечного детства, этого слияния ребенка и взрослого, является то, что в результате возникает ребенок, похожий на взрослого, "умный ребенок". С того момента, как где-то года в четыре с половиной я поняла, что лучше родителей представляю себе, в чем нуждается мой маленький братик, я себя стала считать более взрослой, чем окружавшие меня взрослые. С одной стороны, это укрепило мою жизнестойкость, а с другой - создало реальную угрозу для жизни. Я часто полагалась на шестое чувство маленького солдата, которое помогало мне избегать опасностей. Но оттого, что я была "взрослым ребенком", мне было трудно судить, что подходит для детских игр, а во что играть небезопасно. Теперь я прекрасно понимаю, почему в десять лет я считала парня, которого наняли смотреть за нами, моим ухажером, хотя на самом деле он был настоящим педофилом. В моем "перевернутом лесу" я не была шокирована и не испытывала чувств, какие можно было бы ожидать от десятилетней девочки, когда двадцатидвухлетний парень забирается с ней в постель. Мне, как Фрэнни Гласс, внушили, что между восемью и восьмьюдесятью годами особой разницы нет.
Мак, парень, который за нами присматривал, учился в старшем классе в Дартмуте и работал ди-джеем на радиостанции колледжа. Он забирал меня из школы на своей спортивной машине и, отвозя домой в Корниш, сжимал мою руку на переключателе передач. Когда Мэтью отправлялся спать, Мак помогал мне с домашним заданием, награждая за правильные ответы долгими французскими поцелуями. Сами по себе поцелуи мне не очень-то нравились: будто рыба плещется во рту, но я думала, что дело в привычке - когда начинаешь курить, тоже сначала мерзко во рту и кружится голова, но мысль о том, как это круто, перевешивает. Щупая меня, он говорил, что по-настоящему не должен бы этого делать, но я не понимала, почему.
Я думала, как это круто - ходить со студентом колледжа, хотя, оглядываясь назад, вижу, что мы никуда и не ходили.
Когда моя подруга Бет, оставшись у меня переночевать, рассказала, что Мак "щупал" многих девочек, присматривать за которыми его нанимали, и одна девочка пожаловалась маме, до меня вдруг дошло, что он вовсе не мой ухажер, а попросту извращенец. Мне было очень скверно.
И я, конечно, никому не стала жаловаться.
18
Записки из-под земли
В 1967 году весь мир покрылся цветами. Девочка одиннадцати лет, даже высокая, могла легко утонуть в море подсолнухов. На стенах спален благодаря усилиям "Дей-гло" появились плакаты с переливающимися маргаритками, плечи облеклись пестрыми шалями, хипповские дашики окрасили черно-белый мир во все цвета радуги, длинные девичьи ноги в одночасье показались из-под укороченных юбок, а запахи тела уже не могли пробиться сквозь бесконечные волны Английской лаванды Ярдли, лимона Жана Нате, ладана и мяты.
Перед началом занятий - о манна небесная! - мать разрешила мне самой купить для себя одежду. Не знаю, почему она наконец прекратила обряжать меня в тусклые, кусачие, похожие на кокон платья из твида, фетра и шерсти, какие носят английские школьницы. В тот день я вышла из магазина в Хановере с красивым, мягким, голубым, пушистым мини-платьем из акрила, к которому я подобрала белые чулки "с переплетом" и пояс - причем не в том магазине, где мы обычно покупали практичные белые трусики "Картер Порки": от названия этой фирмы меня всю передергивало, да и сама по себе покупка белья была неблагодарным занятием.
Еще я купила пестрое мини-платье, оранжевое с желтым, - цвета, до тех пор неприемлемые в моем гардеробе, - и темно-синее, с желтыми и красными продольными полосками. Это последнее платье было не только яркое: самое крутое в нем было то, что по подолу шел ободок в полтора дюйма толщиной, вроде хула-хупа, зашитого в ткань. Последний "писк".
Впервые в жизни мне разрешили купить нормальные туфли, такие, как у других девочек. Мать была уверена, что я вконец испорчу себе ноги. Ноги у меня были вполне здоровые, но каждый день с тех пор, как я научилась ходить, мне приходилось таскать "практичные" шнурованные полуботинки, похожие на ортопедические, даже на дни рождения, где другие девочки носили легкие кожаные лодочки. Мы купили туфли девятого размера (я носила восемь с половиной, но запас в полразмера предназначался для того, чтобы я не испортила себе пальцы в тот самый момент, как надену туфли), кожаные темно-синие лодочки, на которых - о счастье! - был каблук высотой в одну восемнадцатую дюйма. То были настоящие лодочки! Боже правый! Каблуки. Я купила еще и голубой плащ, "сликер", хорошо известный поклонникам "Битлз", с большой молнией спереди и ярко-желтым, шириною в фут, поясом. Как чудесно впервые в жизни ощущать, что ты выглядишь классно, а не кошмарно. Знаю: большинство людей в мире заботятся лишь о том, чтобы прикрыть наготу и защититься от холода. Но как все-таки хорошо чувствовать себя красивой: это случилось в первый раз в моей жизни. Я могла бы "танцевать всю ночь" - и не испортить пальцы.
Когда мы вернулись домой, мать позволила мне вытащить из шкафа старые платья и сложить их в сумку, чтобы отдать "бедным детям". На этот раз, правда, "бедные дети" уже не были сестрами одноклассниц, которых я знала в лицо и о бедственном положении которых догадывалась; теперешние бедняки жили далеко, были простым понятием. В сумку, предназначенную для них, отправились три старых платья: три злобные, безобразные сводные сестрицы. Туда отправился узкий, коричневый с бежевым клетчатый шерстяной сарафан, который я носила два года с бежевым или коричневым свитером под шею, белыми короткими носочками и "практичными" полуботинками. Туда отправился темно-синий шерстяной джемпер с сине-белой плиссированной юбкой, которая топорщилась под каким-то нелепым углом и была ужасно кусачей; туда отправился наконец самый ненавистный из всех грязно-бурый сарафан из шляпного фетра, такого жесткого, что он сгибался, как картон, когда я садилась. Боже, как я ненавидела этот сарафан. Я бы с радостью повесила его, а потом сожгла, как чучело противника в Дартмутском колледже перед игрой. Или утопила бы его в заливе, устроив что-то вроде Бостонского чаепития, о котором мы читали в школе, в учебнике по истории - протест против несправедливого налогообложения. Свобода.
И снова, тайком потратив доллар в Виндзорском центре распродаж "Ньюберри", в том самом, откуда был родом мой "золотой" кулон с буквой Р, я приобрела контрабандные аксессуары, благодаря которым как-то выделялась среди одноклассниц: купила клипсы с огромными круглыми "жемчужинами", которые так чудесно раскачивались на двухдюймовых "золотых" цепочках, и тюбик бесцветной губной помады. Эти прелести я тайно проносила в школу. Когда-то только мы с Виолой направлялись прямиком в туалет, где без спросу распрямляли локоны и расплетали косы, а нынче легионы девчонок толпились там перед занятиями, накладывая макияж, милями подворачивая юбки, чтобы достичь вожделенной мини-длины; иные даже курили в кабинках. В воздухе носилось возбуждение.