Куперник Дни моей жизни и другие воспоминания - Татьяна Щепкина 30 стр.


Гнедич был со мной знаком еще по "Артисту", московскому журналу, где мы оба сотрудничали, и относился ко мне очень хорошо. Звал меня "кузиной", уверяя, что в наших писаниях есть что-то родственное. Мы с ним всегда поддерживали переписку. Я отдала в музей его остроумные письма, написанные то в стиле старославянском, то в духе XVII века, - он любил такие шутки. Он был одним из немногих друзей наших в Суворинском театре. А друзья нам очень были там нужны: предстоял бенефис Яворской и "испытание огнем" отношения к ней петербургской публики.

Яворская решила ставить "Принцессу Грезу" Ростана в моем стихотворном переводе. Но обычная чуткость, очевидно, покинула Суворина. Пьеса ему не понравилась, и, когда Яворская заявила ему, что ставит ее в бенефис, он совсем взбеленился. Приходил на репетиции со своим неизменным посохом, стучал им об пол и громко из своей ложи восклицал на весь театр:

- Какой-то дурак едет к какой-то дуре на каком-то дурацком корабле, а эти девчонки воображают, что Петербург от этого с ума от восторга сойдет!..

Конечно, видя нерасположение Суворина к этой пьесе, все остальные вторили ему: дирекция отказала в новых декорациях, в костюмах… Скептические улыбки, пожатия плечами - вот все, что мы встречали в ответ на наши просьбы. Ставил пьесу тогдашний режиссер Суворинского театра Е. П. Карпов. Режиссер он был посредственный, но как "народник", которым считал себя, любил ставить пьесы Островского или Потехина и сам писал пьесы из народного быта. Поправлял актрису, сказавшую "мужей":

- Мужей! Да разве так говорят?

- А как же, Евтихий Павлович?

- "Мужьев" надо говорить!

Понятно, романтическая драма, да еще в стихах, на сюжет средневековой легенды о любви трубадура принца Рюделя к Мелиссанде, принцессе Триполиса, увлечь его не могла, и он, что называется, умыл руки в ее постановке. Фактически ставить пьесу пришлось нам с Яворской.

Роль принца Рюделя играл актер Красов, человек мягкий, милый, с высшим образованием, роль его друга, трубадура Бертрана, - молодой, пылкий Анчаров-Эльстон. Оба они увлеклись своими ролями и усердно помогали нам в постановке. Вот уж поистине было коллективное творчество! Бутафоры, рабочие, портнихи и прочие "незаметные люди", как всегда, были на нашей стороне. Понабрали декораций из старья… Уж и пришлось нам помучиться с дворцом принцессы! Опустошили всю квартиру Яворской: подушки, вазы, куски парчи - все, что хоть немного подходило по нашим соображениям к стилю, переехало из гостиной на сцену театра. Воображаю, в какой ужас пришел бы историк искусства, увидав во дворце XIII века вазу "декаданс" или статуэтку эпохи Возрождения… Но если оставить в стороне историческую правду, красиво вышло очень. Костюм и тиару Лидия Борисовна заказала еще в Париже, в той самой мастерской, где их делали для Сары Бернар, игравшей эту роль, а требовавшиеся по пьесе красные розы и белые лилии были к спектаклю в изобилии доставлены друзьями.

Незанятые в пьесе актеры и актрисы посмеивались и кивали головами, проходя мимо сцены, где мы работали с увлечением молодости. Я никак не могла понять этой враждебности, как будто заранее торжествующей провал пьесы: ведь если не будет успеха, так пострадаем не только мы, а общее дело. Но я не предполагала правды, а именно, что в этом театре "общего дела" не было: каждый думал только о себе, и при этом не только желал, чтобы ему было хорошо, но требовал, чтобы другому было плохо… "Скорбь о благополучии ближнего"! Я там впервые с ней познакомилась.

Упрекали нас за все, даже за то, что бенефициантка "нарочно выбрала пьесу без женских ролей" (действительно, там еще только одна женская роль наперсницы принцессы, которую играла красивая и изящная Борги).

Все шипели: "Тиару-то можно с Сары Бернар скопировать… а вот таланта-то нельзя…"

Пророчили неуспех, а в глаза высказывали лицемерное сожаление: "Кому в наше время нужны сказки? Очень неудачный выбор".

Приезжая в театр, мы словно проходили сквозь строй…

А у меня, как на беду, еще не ладилось со "стансами" Рюделя. Я их перевела дословно и размером подлинника, но получалось необычайно прозаично - я же чувствовала, что от этих стансов зависит все, в них был лейтмотив пьесы… Билась я, билась и, наконец, вдруг как-то ночью проснулась - и у меня в голове спелись стансы. Совсем не так, как первоначально. Я утром же полетела в типографию, рассыпали набор страницы и заменили прежние стансы этими. Потом - в театр, к суфлеру. Все на меня ворчали, что надо переучивать, но я стояла на своем… И стансы пошли в новом виде.

Наконец настал роковой день. Как дожили до вечера, сказать трудно. Я сидела в ложе Гнедича, первый номер бенуара с правой стороны, дрожащая и взволнованная: я знала, что мы с Яворской поставили на карту очень многое тем, что настояли на постановке этой пьесы, провал которой предсказывали почти все.

Первый акт этой пьесы происходит на палубе корабля; на нем умирающий принц Рюдель плывет из Франции в Триполис к принцессе Мелиссанде, которую он полюбил по описаниям паломников, с тем чтобы взглянуть на нее перед смертью.

Бенефициантки в первом акте на сцене нет. Действие идет на палубе потрепанного бурей корабля. Измученные матросы в отчаянии, патер тщетно старается ободрить их - вдохнуть в них новые силы удается только Бертрану, рассказывающему им, под звуки арфы, о принцессе, о том, как она прекрасна:

При ней все женщины - ревнивы,
И все мужчины - неверны!

Матросы решают сделать еще усилие, берутся за весла, и в это время раздается крик: "Земля, земля!"

Тут выносят принца, и он, чувствуя себя слишком слабым, чтобы ехать самому к принцессе, просит своего друга Бертрана ехать за него и сказать принцессе стихи, которые он давно сложил для нее. Эти стихи он говорит Бертрану под аккомпанемент арфы.

Эти стансы - свободный пересказ скорее, чем перевод, - начинались словами: "Любовь - это сон упоительный…"

Помню, как сейчас, бледное лицо Красова-Рюделя, белокурые локоны и руки, бессильно упавшие на голубое покрывало, на которое мы еще накануне, не щадя трудов, сами нашивали серебряные французские лилии.

Я смотрела то на него, то на примолкший театральный зал. Блестящий зал того времени: мундиры, фраки, кто-то из великих князей, умопомрачительные туалеты дам… Зал казался чужим и враждебным.

Невольно приходила на память знакомая, такая простая и добрая Москва, милые лица Саблина, Гольцева, Чехова… Московская восторженная молодежь, друзья-студенты в косоворотках и курсистки… Здесь - среди малокровных петербуржанок и вылощенных гвардейцев - друзей не было. Угрожающе выглядела ложа Мережковских, презиравших таких обыкновенных смертных, как мы…

Красов начал читать при полном молчании публики:

…Люблю - и ответа не жду я,
Люблю - и не жду поцелуя…

под красивый аккомпанемент арфы ("Каскад" Цабеля, удивительно подошедший к ритму стансов). Закончил:

Люблю мою Грезу прекрасную,
Принцессу мою светлоокую,
Мечту дорогую, неясную,
Далекую!..

Кончил. Оборвались звуки арфы. Пауза…

И вдруг в театре словно буря разразилась: рукоплескания, крики, вызовы… Обычно сдержанную петербургскую публику словно подменили.

Мы с Гнедичем недоуменно переглянулись.

- Кузиночка! Да ведь это - успех? - сказал он. - И еще до выхода бенефициантки!

В антракте в театре было волнение. Восхищались, поздравляли, везде был какой-то радостно-возбужденный говор - публика уже не казалась мне ни чужой, ни враждебной, - только из ложи Мережковских раздавались неодобрительные отзывы: "Стихи для шарманки…" и т. п. Услужливые знакомые спешили мне передавать эти отзывы, но мне было все равно (тем более, что я вполне понимала, что эти наивно-простые стихи не могли понравиться изысканным Мережковским). Я поспешила успокоить волновавшуюся не меньше моего бенефициантку.

Выход ее во втором акте довершил впечатление. Она была очень красива в этой роли: в венке из лилий, с распущенными золотыми волосами, почти до полу, совсем сказочная принцесса. Цветы, арфа… Спектакль прошел с успехом. Нас бесконечно вызывали, благодарили… Гнедич сиял, как будто это была его собственная пьеса. И даже сам Суворин поздравил нас с успехом.

- Вот видите, Алексей Сергеевич, - не удержалась я, чтобы не подразнить его: - дурацкий-то корабль понравился!

- Не ожидал, никак не ожидал, признаюсь! - засмеялся он. - Что делать? И на старуху бывает проруха!

Из театра все расходились, повторяя стансы. Мережковские оказались правы: стансы из "Принцессы Грезы" скоро стали популярны именно как доходчивый мотив шарманки… Пресыщенный Петербург так же кинулся на романтическую историю чистой любви в средневековой легенде, как в прошлом - на изображение нищеты, отчаяния и смерти голодной Ганнеле.

Появились вальсы "Принцесса Греза", духи "Принцесса Греза", шоколад "Принцесса Греза", почтовая бумага с цитатами из "Принцессы Грезы". Издание пьесы разошлось так быстро, что вскоре в газетах стали появляться объявления: "Доставившему экземпляр "Принцессы Грезы" будет предложено такое-то вознаграждение". Я получала письма с благодарностью.

Суворин пожимал плечами. Часть прессы хвалила, часть была сдержанна, но публика безумствовала - и Яворская торжествовала победу.

* * *

Третьей пьесой Ростана, которую я перевела для бенефиса Яворской, была "героическая комедия" "Сирано де Бержерак". Текст пьесы был получен в конце января, а бенефис назначен был на 10 февраля.

На перевод пьесы у меня было десять дней, а в ней пять актов в рифмованных стихах!

Я в это время, как обыкновенно, приезжая в Петербург, жила у Яворской. Там я и начала переводить пьесу. Но условия для работы были немыслимые: целый поток людей, телефонов, телеграмм, каких-то событий меня все время отрывал, и я решила перебраться в гостиницу.

Но случайно и там мое убежище открыли, и я поняла, что, оставаясь в Петербурге, не смогу выполнить взятого на себя обязательства вовремя. Недолго думая, я сложила свои пожитки и скрылась в Москву.

Так как я перед этим долго жила за границей (слушала лекции на филологическом факультете Лозаннского университета), то у меня в Москве квартиры не было. Я остановилась у приятельницы, но и там было шумно и людно, и я устроилась для работы у моего друга, Л. М. Родионова, которого я и все мои друзья звали "дядя Лева". Он, действительно, был для всех нас ласковым баловником-дядей.

Лев Михайлович не был ни знаменитостью, ни даже известностью, но он был настоящий, типичный интеллигент того времени. Человек лет сорока, кудрявящиеся, небрежно причесанные белокурые волосы, пенсне, добрые глаза - лицо из тех, что носят на себе "клеймо порядочности": такому человеку все сразу можно сказать, всему поверить, что он скажет. Фигура плотная, крепко скроенная, - страстный охотник, он и на медведя хаживал.

В то время, как я познакомилась с ним в Москве, он только что вернулся из многолетней ссылки. Мы сразу сдружились, и его отношение стало мне очень дорого. Я привыкла к двоякому отношению ко мне со стороны мужчин: одни смотрели на меня как на писательницу, для кого - конкурентку, для кого - материал для эксплуатации, другие - как на молоденькую и абсолютно одинокую женщину, за которой можно было ухаживать и обижаться, если она не шла этим ухаживаниям навстречу. Исключений - таких, как Чехов, Гольцев, Саблин, - было мало… (я, конечно, не говорю о людях, просто безразлично относившихся). А вот дядя Лева с его действенной дружбой, ничего не требующей от меня, сумел стать мне очень близок.

Он называл себя "человеком толпы". Это был образованный человек, юрист по профессии, писал в нескольких газетах, редактировал газеты и журналы, и эту деятельность любил по-настоящему.

- Для меня газетная сутолока, запах типографских чернил - почти то же, что тайга, болото, вечерние зори на сибирском просторе… - говорил он.

Литературу он знал великолепно и был мне очень полезен: пробирал меня за то, что я мало отдаю времени серьезному чтению, бранил за спешную, лихорадочную работу, указывал, что читать, и это было ценно для меня, потому что, когда я, бывало, пробовала допрашивать на эти темы моих знакомых москвичей из профессорских и литературных кругов, часто получала в ответ: "Вот поедем сегодня в "Стрельну" - потолкуем…" Любили москвичи толковать о высоких материях за бутылкой красного вина.

Дядя Лева часто просил у меня прощения за свой "проповеднический" тон, но я ему прощала его от души. Под его влиянием я стала заниматься и латинским языком, и политической экономией. Доверяла я ему всецело, больше, чем любой подруге, и не боялась говорить с ним о моих слабостях и колебаниях, зная, что он все поймет и все простит.

Вот у него-то я и устроилась с работой.

Он жил в небольшой квартирке на Тверской. С ним жила его дочь, девочка лет пятнадцати, и свояченица, сестра его покойной жены, немолодая, совсем бесплотная девица. Я приходила к десяти часам утра в его скромный кабинетик, где все было для меня приготовлено: на письменном столе бумага, чистые перья (тогда я не знала машинки), вазочка со свежими ландышами, любимые конфеты… И воцарялась полная тишина.

Если Лев Михайлович не уходил по делам, он работал тут же, неслышно, стараясь не шуметь и не делать лишних движений. Но вечером, когда он уже неизменно бывал дома, он не работал, а сидел с газетой или книгой, и, отрываясь от работы, я всегда ловила на себе его добрый, слегка близоруко-прищуренный взгляд.

В час дня отворялась дверь: неслышно ступая, входила свояченица Льва Михайловича и приносила мне на подносе завтрак. Я наскоро проглатывала его и писала дальше. В шесть так же неслышно приносила она мне обед. К вечеру я так уставала, что часто ложилась на кушетку и, прямо переводя с листа, диктовала дяде Леве. В 11 часов я отдавала ему все написанное, он садился на "лихача" (автомобилей тогда еще не было, а стояли у Страстного монастыря такие лихачи для кутящей публики) и мчался на вокзал к курьерскому поезду, отходившему в 12 часов. Там он отправлял рукопись с кондуктором прямо в Суворинский театр. В театре ее моментально переписывали, раздавали переписанное актерам и репетировали по сценам.

Так я делала почти по акту в день. Но на четвертом акте (осада Арраса) мне пришлось плохо: раньше словарь мне был не нужен, но тут оказалось множество технических военных выражений, из-за этого мне пришлось прибегать к словарю - и это оказалось перегрузкой. Я вдруг расплакалась посреди акта и перепугала дядю Леву, повторяя с отчаянием:

- Машинка испортилась! Не могу больше!

Он вызвал приятельницу, у которой я остановилась, женщину много старше меня. Она смотрела на меня как на ребенка, и теперь испугалась за меня.

- Это безобразие! Из-за лавров Яворской она заболеет! Сию же минуту едем, и спать!

- Спать… кровать… благодать… опять… - сквозь слезы бормотала я.

- Это что такое?

- Такое… покое… морское… вдвое… - продолжала я подбирать рифмы.

- Да ты больна!

- Больна… со дна… глубина… зерна…

Так продолжалось, пока она не усадила меня в ванну, потом не напоила бромом и не уложила в постель. Я в слезах заснула. Но, выспавшись, вскочила как встрепанная и с удвоенной энергией принялась за работу. Я окончила пьесу через два дня, затратив на нее восемь дней. Дядя Лева сохранил оставшиеся у него черновики, особенно тот акт, который я почти целиком продиктовала ему с листа.

Он очень любил читать и повторять наизусть:

…Да, я люблю тебя…
Да, вот она, любовь! И счастлив я, любя:
И растворяюсь весь я в этом чувстве чистом,
И я перестаю быть мелким эгоистом,
Я отказался бы от всех заветных грез
О счастье собственном; с безумным наслажденьем
Я б в жертву счастие свое тебе принес,
Когда бы только знал, что мне вознагражденьем
Луч счастья твоего блеснет издалека:
И эта жертва мне казалась бы легка!

Я остановилась на этой работе моей потому, что, по отзывам критики, "Сирано" - наиболее удачный из всех моих переводов Ростана.

Даже петербургские критики разогрелись. Газеты писали о блеске стиха, отмечали, что пьеса имела успех, "главным образом, благодаря переводу", называли пьесу "лучом истинной поэзии".

Сирано в Суворинском театре играл Тинский, холодновато, но добропорядочно, как все, что он играл: это был актер умный, но лишенный внутреннего огня.

Я много лет спустя видела несравненного Сирано в Камерном театре - старика Петипа; он блестяще играл эту блестящую роль, невзирая на свой преклонный возраст: ему было тогда лет семьдесят. Может быть, ему помогла французская кровь, но он был увлекателен, а в сцене смерти - необыкновенно трогателен. А уже в наши дни Сирано великолепно сыграл Р. Симонов в театре Вахтангова.

Яворская, выучив роль в несколько дней, делала со стихами что-то невозможное! При всей моей дружбе у меня сердце болело за стихи, и я думала: "Стоило так стараться, чтобы она так безбожно перевирала их!"

После этой напряженной работы я долго не могла прийти в себя, у меня на висках жилы вспухли, как веревки, и мне не хотелось и слышать о стихах.

После постановки "Сирано" в Петербурге у меня попросил его Корш.

Вот тут произошел любопытный инцидент. Я приехала из-за границы за два дня до пресловутой "пятницы", в которую предстояла премьера "Сирано", и пошла в театр, где шла рядовая репетиция. Почему-то я не пошла к Коршу за кулисы, а сразу прошла в зал и села подальше, где-то в партере, чтобы слушать, "как звучит". В зале было темно, и меня никто не заметил. Народу не было. Начала прислушиваться. Сперва не поверила своим ушам. Я обыкновенно плохо помнила свои стихи, меня часто подлавливали и потешались над этим. Но тут я как раз помнила хорошо - уж слишком с большим подъемом и волнением они писались. Особенно "Дорогу гвардейцам гасконским". Но слушаю - и не узнаю. Какая-то белиберда, почти не рифмованная, без признака стихотворного размера… Ничего не понимаю. Досидела до конца репетиции, а когда все кончилось и все лениво потянулись к выходу, я подошла к суфлеру, старому знакомому, и сказала:

- Покажите-ка мне на минутку суфлерский экземпляр.

Он, растерявшись от моего неожиданного появления, отдал мне экземпляр. При свете электрической лампочки я убедилась, что весь печатный экземпляр заклеен исписанными листами бумаги. Вся роль Сирано и все реплики его партнеров, - а ведь, в сущности, пьеса эта не что иное, как сплошной монолог Сирано, - были перечеркнуты и написаны наново.

- Ну, спасибо, я возьму этот экземпляр себе. - И, не дав ему опомниться, скрылась.

Придя домой и убедившись, что под моим именем собирались ставить безграмотную переделку, я немедленно отправилась в Общество драматических писателей и композиторов, охранявшее авторские права, и запретила постановку пьесы. На это, по нашему уставу, я имела право. О снятии пьесы сообщили Коршу. Для него это явилось ударом. Он прилетел ко мне смущенный и взволнованный. Я спросила его - как это могло случиться?

Назад Дальше