Старику снились львы.... Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя - Михайлов Виктор Семенович 15 стр.


…А болезни не отступали. Они все плотнее обступали писателя. Он искал спасения в работе и спорте. Хранил их так, словно держал круговую оборону от наступающей со всех сторон жизни.

Он стремился доказать прежде всего себе, что рука его тверда, а глаз по-прежнему меток. На праздновании своего 60-летия Хемингуэй подтвердил меткость, выбив выстрелом из винтовки сигарету изо рта индийского махараджи…

Но и это, казалось бы, радостное ощущение уверенности в себе не могло обмануть писателя. Он знал, что глубоко болен. Но он не хотел признаваться себе, что разгадал диагноз.

Хотчнер снова пришел на помощь, организовав консультацию у одного из лучших врачей Америки. Вот что он рассказывает:

"Нью-йоркский психиатр – назовем его доктор Знаменитость – быстро во всем разобрался. Он определил состояние Эрнеста как маниакально-депрессивный синдром и в разговоре с Лордом порекомендовал несколько новых препаратов, которые, как он надеялся, поддержат Эрнеста до госпитализации. Сначала доктор порекомендовал клинику Меннингера, но Вернон решил, что Эрнест никогда не согласится лечь в эту больницу. Да и Мэри будет протестовать против этой клиники из-за страха, что состояние Эрнеста станет достоянием публики, заметил я".

Верный друг, Хотчнер, понимая всю опасность, нависшую над писателем, старался поддержать его, нервы у которого были на пределе. Хемингуэй исповедовался ему:

– Мне так хотелось бы что-нибудь придумать, но я ничего не могу планировать, пока не закончу парижскую книгу. Целыми днями я должен думать о своем здоровье. Вес по-прежнему ужасно мал. И пока мой организм не будет в полном порядке, не смогу думать ни о будущей работе, ни о чем другом. Не хочу волновать Мэри по этому поводу, да и по других тоже. И сам хочу покоя. Стараюсь быть сильным и при весе сто шестьдесят девять футов, но этого мало. Говорю это, чтоб ты знал истинное положение вещей.

Голос Эрнеста звучал по-стариковски, концы предложений было трудно услышать, казалось, у него не хватает сил закончить фразу.

– Делаю все, что велят врачи. Давление нормальное. Вот только с весом что-то не так.

– Ты можешь чуть-чуть поправиться? Что советует Вернон?

– Он бы не возражал, если б я перестал вообще думать на эту тему и слегка бы развлекся. Считает, что я испортился. Раньше у меня всегда чертовски здорово это получалось – развлекаться".

Вернону Лорду все же удалось уговорить Хемингуэя пройти курс лечения в клинике Майо. Все, вроде бы, складывалось хорошо. Уже заказан был чартерный рейс самолета, но… случился страшный инцидент. Хемингуэй вдруг заявил, что перед отъездом должен взять некоторые вещи из дома. Вернон предложил послать за ними Мэри, однако Эрнест сказал, что он сам должен это сделать, и без этих вещей он никуда не поедет. Тогда Вернону пришлось согласиться, но он настоял, чтобы Эрнеста сопровождал Дон Андерсон, огромный человек весом более двухсот фунтов. С ними поехали сам Вернон, медсестра и Мэри.

Эрнест зашел в дом, за ним – Дон, медсестра, а потом Мэри и Вернон. Вдруг Эрнест бросился вперед в комнату, захлопнул за собой дверь и закрыл на защелку. Все получилось так быстро, что Дон оказался за дверью. Он быстро обежал дом, нашел другую дверь и увидел Эрнеста, заряжающего ружье. Дон навалился на Эрнеста и придавил его к полу. Началась настоящая драка за ружье. Вернону пришлось помогать Дону. К счастью, все обошлось. Хемингуэю в больнице вкололи большую дозу успокоительных препаратов.

Хотчнер навестил своего друга в закрытой клинике и вот что он увидел и услышал:

"Сначала я решил, что надо дать ему выговориться, – может, так снимется напряжение, но потом, когда я наблюдал за тем, как он шел, не поднимая глаз от земли, с выражением непереносимого страдания на лице, меня это стало раздражать, я вдруг остановился перед ним, заставил его поднять голову и воскликнул:

– Папа, посмотри, весна!

Он равнодушно взглянул на меня, его глаза за стеклами старых очков казались совершенно погасшими. – Мы снова пропустили Отейль. – Надо было как-то заставить его вернуться в реальность, в мой мир. – Мы снова пропустили Отейль.

В его взгляде появился какой-то смысл. Он засунул руки в карманы куртки.

– И мы пропустим его опять, и опять, и опять, – проговорил он.

– Но почему? – Мой вопрос заглушил его слова. Я не хотел, чтобы он потерял нить. – Почему бы нам не поехать в Отейль следующей осенью? Что плохого в осенних скачках? И кто сказал, что Батаклан не может скакать по осенней листве?

– Хотч, у меня не будет больше весны.

– Не говори глупости, конечно будет, я тебе это гарантирую.

– И осени – тоже. – Все его тело как-то расслабилось. Он прошел вперед и сел на обломок каменной стены. Я стоял перед ним, опираясь одной ногой о камень. Я чувствовал, что должен действовать быстро, но вместо этого я мягко спросил его:

– Папа, почему ты хочешь убить себя?

Он растерялся на секунду, а затем заговорил так, как говорил раньше, уверенно и внушительно:

– Как ты думаешь, что происходит с шестидесятидвухлетним человеком, когда он начинает понимать, что уже никогда не сможет написать тех романов и рассказов, которые сам себе обещал написать? Когда он осознает, что уже никогда не сможет совершить то, что в прежние, лучшие, времена обещал сделать, обещал самому себе?

– Но как ты можешь такое говорить? Ведь ты только что написал замечательную книгу о Париже, многие даже и не мечтают так писать!

– Да, эта лучшая книга в моей жизни. Но теперь я никак не могу ее дописать до конца.

– Но может, это просто усталость или книга уже просто закончена…

– Хотч, когда я не могу жить так, как я привык, жизнь теряет для меня смысл. Понимаешь? Я могу жить только так, как жил, как должен жить – или же не жить вообще.

– Но почему бы тебе на время не попытаться просто немного забыть о литературе? У тебя и раньше были большие перерывы между книгами. Десять лет между "Иметь и не иметь" и "По ком звонит колокол", а затем еще десять лет до появления "За рекой, в тени деревьев". Отдохни. Не насилуй себя – почему ты должен делать то, чего никогда раньше не делал?

– Не могу.

– Но почему сейчас все по-другому? Позволь мне сказать тебе одну вещь. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году ты написал предисловие к сборнику своих рассказов. Тогда ты сказал, что надеешься прожить столько, чтобы успеть написать еще три больших романа и двадцать пять рассказов. Вот такими были твои амбиции в те годы. Ты написал "По ком звонит колокол", "За рекой, в тени деревьев" и "Старик и море", не говоря о том, что еще не опубликовано. И рассказы – их гораздо больше, чем двадцать пять, да еще книга парижских воспоминаний. Ты полностью выполнил свои планы – те, которые ты сам составил, а только они и важны в данной ситуации. А теперь скажи – ну почему бы теперь тебе не отдохнуть?

– Вот почему… Видишь ли, раньше было не так важно, что я не работал день или десять лет, – я всегда четко знал, что могу писать. Но всего лишь день без ощущения этой уверенности – как вечность.

– Ну хорошо, почему бы тогда совсем не забыть о работе? Почему бы тебе не отдохнуть? Видит Бог, ты вполне заслужил отдых.

– И что я буду делать?

– Да что угодно, все, что тебе нравится. Например, ты как-то говорил, что хочешь купить новую большую яхту, такую, чтобы на ней можно было совершить кругосветное путешествие и половить рыбу там, где ты еще не рыбачил. Как насчет этой идеи? Или поехать в Кению на охоту? А помнишь, ты говорил об охоте на тигров в Индии – нас тогда приглашал Бхайя. И мы еще думали, не поехать ли нам на ранчо Антонио. Черт возьми, да в мире столько всего…

– Уйти на отдых? Стать пенсионером? Да как писатель может стать пенсионером? Победы Димаджо вошли в книгу рекордов, и Теда Вильямса тоже, поэтому в какой-нибудь славный денек – когда такие деньки в их жизни станут все реже и реже – они просто уйдут из спорта. И так же Марчиано. Вот как должен жить настоящий чемпион. Как Антонио. Чемпионы не уходят на пенсию, как обычные люди.

– Но у тебя есть книги.

– Это правда. У меня есть шесть книг – это мои победы. Но понимаешь, в отличие от бейсболиста, боксера или матадора писатель не может уйти на пенсию. Он не может сослаться на сломанные ноги и притупленную реакцию. И всюду, где бы он ни был, ему станут задавать одни и те же вопросы: "Над чем вы сейчас работаете?"

Вдруг в моей памяти возник вопрос, который когда-то давно, в Испании, Эрнесту задал один немецкий журналист: "Герр Хемингуэй, могли бы вы в двух словах сказать, что думаете о смерти?" И Эрнест ответил: "Смерть – просто еще одна шлюха".

А мы вспомним слова, написанные Эрнестом Уолшем в двадцатые годы: "Хемингуэй завоевал своего читателя. Он заслужит больших наград, но, слава Богу, никогда не будет удовлетворен тем, что делает. Он – среди избранных. Потребуются годы, прежде чем истощатся его силы. Но он до этого не доживет".

Дожил, к несчастию…

Хемингуэй был противоречивейшим писателем, скончался он таким же образом, как заканчивались его рассказы… "Его таинственная гибель получила гораздо большую огласку, чем смерть любой знаменитости, – констатирует уже знакомый нам Джед Кайли. – У Эрнеста была широкая, могучая натура: если работать – так работать; если играть – так играть; драться – так драться. Даже смерть он себе выбрал трудную…"

– В то утро, я помню, что проснулась около шести и выпила воды, а он уже встал. Он всегда ложился спать рано, чтобы рано вставать… и поэтому я не удивилась, что он был уже на ногах, – писала на страницах журнала "Лук" вдова писателя Мэри Хемингуэй. – Я опять заснула… Меня разбудил выстрел…"

Случайность? Припадок безумия? А может быть, кульминация жизни?

Прошли первые минуты оцепенения, и смысл его самоубийства вдруг как-то сам собой раскрылся: не знающий устали в бою Хемингуэй пал в борьбе, которая безмолвно происходила в нем самом.

Да, утром 2 июля 1961 года – в те самые часы, когда он обычно делал зарядку и плавал в бассейне, чтобы набраться сил для напряженного рабочего дня, – да, утром раздался выстрел…

Позднее его ближайший друг Хотчнер, которому Хемингуэй доверял, пожалуй, больше всех, правдиво рассказал о трагедии нобелевского лауреата:

"Со дня смерти Эрнеста, последовавшей в 1961 году, о нем было написано множество книг. Его четвертая жена, его первая жена, его брат, сестра, младший сын, университетские профессора, которые никогда не встречались с Эрнестом, близкие друзья и просто жулики и даже одна самопровозглашенная любовница – все эти люди написали книги о Хемингуэе, причем каждый создает свой образ писателя, что не удивительно. Кроме того, Мэри Хемингуэй опубликовала письма Эрнеста, адресованные членам семьи, редакторам, деловым партнерам и многим другим.

Когда я писал воспоминания "Папа Хемингуэй", Мэри безуспешно пыталась воспрепятствовать их публикации, чтобы прекратить все разговоры о самоубийстве Эрнеста. Ей очень хотелось представить его смерть как несчастный случай – якобы он застрелил себя случайно, когда чистил ружье, оказавшееся заряженным. Она не разрешила мне включить в книгу отрывки из писем, которые писал мне Эрнест.

В то время, когда я писал "Папу Хемингуэя" – а это было спустя пять лет после его смерти, – Мэри еще не оправилась от травмы, нанесенной ей самоубийством Эрнеста. Из уважения к ней я не стал описывать в подробностях их отношения в последние годы его жизни. Я понимал, что Мэри всеми силами старалась заглушить чувство своей вины, вины столь глубокой, что даже спустя многие годы она не могла смириться с тем, что сразу после возвращения домой из клиники Майо Эрнест застрелился, когда она спала в своей комнате на втором этаже их дома.

Трудно представить себе, что может быть более трагичным для женщины, чем потеря мужа при таких обстоятельствах, и я думаю, это отчасти объясняет поведение Мэри после смерти Эрнеста – как по отношению ко мне, так и ко всем, кто осмеливался писать о ее ушедшем супруге. Вскоре после появления первого издания моей книги журналист Леонард Лайонс, ведущий колонку светских слухов, старый друг Хемингуэя, рассказал мне, что же в действительности произошло в то утро в Кетчуме, когда Эрнест приставил дуло ружья ко рту и нажал на курок.

"Когда Мэри, услышав выстрел, сбежала с лестницы, она увидела у входной двери на полу распростертое тело Эрнеста. Большую часть его головы снесло выстрелом, везде была кровь. Первое, о чем подумала Мэри, – позвонить мне в Нью-Йорк. Ей сообщили, что я должен быть в Лос-Анджелесе, она перезвонила мне в отель в Беверли-Хиллс и разбудила.

– Ленни, – услышал я спокойный голос Мэри, – Папа убил себя.

Придя в себя от шока, я спросил, как это случилось.

– Он застрелился. Теперь я хотела бы, чтобы ты организовал пресс-конференцию в своем отеле – прежде удостоверься, работает ли у них телеграф. Скажи всем: я сообщила тебе, что сегодня утром, когда Эрнест чистил ружье, готовясь идти на охоту, он случайно выстрелил себе в голову. Ты все понял?

Только после этого она позвонила врачу Эрнеста и рассказала, что произошло".

Несмотря на определенную враждебность Мэри по отношению ко мне, возникшую после публикации "Папы Хемингуэя", я продолжаю испытывать к ней жалость, ведь мы были близкими друзьями в течение стольких лет. Однако нам всем необходимо помнить, что книга, которую Эрнест так хотел закончить ("Праздник, который всегда с тобой"), была посвящена его первой жене, Хэдли, не забудем и то, что он покончил собой в присутствии Мэри, демонстрируя любовь к первой жене, – он явно отвергал Мэри, а это, конечно, глубоко оскорбляло ее и ранило.

Кроме того, мне кажется, чувство вины Мэри было вызвано еще и тем, что в последние годы их совместной жизни, особенно перед его самоубийством, они все чаще и злее ссорились. Однажды, узнав, что Эрнест купил ей у Картье брильянтовую брошь вместо гораздо более дорогих брильянтовых серег, которые она требовала, Мэри просто пришла в ярость. Она была так раздражена, что даже отказалась принимать Антонио Ордоньеса и его жену Кармен, когда те приехали в Кетчум повидать Эрнеста. Мэри совершенно по-хамски заявила, что не желает "изображать повариху и хозяйку". Хемингуэю очень хотелось сделать так, чтобы Антонио и Кармен получили удовольствие от пребывания в Кетчуме, и, разумеется, сварливость Мэри привела к длительной ссоре. Однажды, после очередной стычки, Эрнест сказал мне: "С удовольствием ушел бы от нее, но я слишком стар, чтобы пережить четвертый развод и пройти через тот ад, который Мэри мне, несомненно, устроит".

Однажды я оказался свидетелем одной из самых горьких ссор между Эрнестом и Мэри. Это случилось, когда в Кетчум поохотиться с нами приехали Гэри Купер и его друг Пэт ди Чикко, бывший муж Глории Вандербильт. Ди Чикко сопровождал слуга, в одной руке он держал кинокамеру – каждое движение хозяина должно было быть запечатлено на пленке, а в другой – поводок собаки, золотистого ретривера, – та должна была приносить подстреленную им дичь. И вот одну из убитых хозяином птиц собака найти не смогла. В тот вечер Купер и ди Чикко обедали с Хемингуэями, и Эрнест в шутку сказал ди Чикко: "Пэт, ваш пес – самый дерьмовый представитель собачьего племени". В это время Мэри жарила утку, но, услышав слова Эрнеста, повернулась к гостям и воскликнула:

– Ты слишком часто произносишь это слово! Можно найти и другие слова, но ты все время говоришь – дерьмовый, дерьмово, дерьмо! Ты вроде бы писатель, и у тебя должен быть хоть какой-нибудь запас слов!

– Мэри, ты просто не знаешь, что, когда побываешь на войне, такие слова приобретают особенный смысл.

– Ты хочешь сказать, что я не была на войне? Ты это хочешь сказать? Как будто я никогда не попадала под бомбежку!

– Ну да, ты знаешь, что такое попасть под обстрел, но это совсем другое, совсем не то, что быть солдатом.

– Ах, вот ты о чем? Но ты же сам на войне был всего лишь наблюдателем!

– Что, по-твоему, я не воевал под Хюртгеном?

– Но ты никогда даже не надевал форму солдата или летчика!

– И я никогда не трахался с генералами, чтобы написать очерк для "Таймс"!

– Назови хоть одного генерала, с которым я трахалась! Ты знаешь мужчин, которых я любила, и просто ревнуешь.

– Ревную? К кому – к этому жалкому журналисту? Трахаться с ним, наверное, так же волнующе, как компостировать билет в метро.

Слово за слово, они теряют контроль над собой, страсти накаляются, и обед идет насмарку. Я сидел во время этой отвратительной сцены и думал, что их враждебность, возможно, объясняется и тем, что эти люди уже не занимаются любовью – по крайней мере – друг с другом".

Так почему же он все-таки покончил с собой?

Хэмингуэй был не очень стар, но, мы отмечали, был очень болен. Давление скакало, старые раны и шрамы, полученные в войнах и авариях, все чаще напоминали о себе. Многочисленные травмы головы сказались на зрении. Теперь он мог читать только первые десять минут, потом буквы расползались иероглифами, картинами художников, так любимыми им когда-то. Но хуже было то, что и писать он больше не мог. Даже надиктовывать свои тексты не получалось – не только буквы, но даже слова и мысли растекались, превращались в кашу, а кашу из слов он терпеть не мог: всю жизнь Хемингуэй положил на то, чтобы его слова были твердыми, а фразы – чеканными…

И ему стало страшно.

Страх, загоняемый внутрь в течение долгих лет, расцвел манией преследования – писатель начал бояться каких-то агентов ФБР, или марсиан, или финансового краха. Жена Мэри не могла понять, чего он боится больше, врач честно поставил диагноз, и диагноз этот тоже был страшным: паранойя. Папе Хему, конечно, сказали, что во всем виновато давление…

…Когда-то очень давно, вскоре после гибели отца и задолго до его собственной смерти, мать вдруг прислала ему посылку. В ней был шоколадный торт, ее собственные картины и – револьвер, из которого застрелился отец. Зачем она это сделала, никто так и не смог понять, а потом об этом и вовсе забыли.

Лестер Хемингуэй боготворил старшего брата с самого детства: Эрнест был большим, сильным, потом стал известным, потом – знаменитым, потом – кумиром Америки. Лестер был младше на 16 лет и изо всех сил старался брать с него пример. Он тоже увлекся боксом, заставил себя полюбить охоту, рыбалку, журналистику и даже войну. Лестер, пожалуй, оставался единственным родственником, кто мог приезжать к Эрнесту в гости, слушать истории и пить вино…

В 1944-м в Лондоне, когда он служил в киногруппе военной хроники армии США, Лестер встретился с братом и его новой пассией, Мэри Уэлш. Мэри ему понравилась. Впрочем. Лестеру нравились решительно все женщины брата, решительно все его поступки и абсолютно все его романы, рассказы и повести. О своих собственных романах он, к сожалению, этого сказать не мог. Самым значительным из того, что создал Лестер, стали, бесспорно, воспоминания "Мой брат. Эрнест Хемингуэй", изданные в 1962 году, через год после самоубийства Эрни. Эти мемуары долгое время служили главным источником для биографов, и Лестер охотно отвечал на их вопросы – было видно, что он подражает старшему брату даже после его смерти.

Когда в 1982 году Лестер Хемингуэй покончил жизнь самоубийством (он тоже застрелился), американская пресса заметила, что, видимо, в этой семье суицид становится устойчивой привычкой. И не ошиблась…

Назад Дальше