6.
Поначалу вся эта затея с косьбой камыша на морозе казалась людям дикой и бессмысленной. Сгрудившись плотной кучкой, они стояли почти по колено в снегу и, щурясь от морозного ветра, с унылым безразличием смотрели на распластавшуюся перед ними впалую равнину застывшего озера. Посреди него снег нетронутой, слепящей глаза белизны, но чем ближе к берегу, тем мутнее становился снеговой покров. Это от камыша. Он торчал из-под снега одинокими, нацеленными в небо стрелами, выглядывал запутанными, встопорщенными вихрами, бугрился седыми космами. Ветер кружил над озером, раскачивал, гнул, ломал проклюнувшиеся из-под снега камышины.
- Вот луг так луг, язви его, - послышался стариковский голос, - отродясь такого не кашивал.
- Нужда научит калачики печь…
- Век бы не едать таких калачей…
- Давайте хоть что-нибудь робить, совсем околела, - предложила заведующая фермой, зябко пряча руки в зеленую солдатскую телогрейку.
Мужики вяло заспорили: с чего начинать? Решили расчистить от снега небольшую площадку, а потом уж начинать косить.
Нехотя взялись за лопаты и стали раскидывать снег по сторонам. Ветер подхватывал белые студеные искры и кружил их над поляной. Кто-то ненароком или намеренно плюхнул рыхлый ком на согнутую спину Плесовских. Тот охнул от неожиданности, ругнулся. Ему ответили дружным смехом. Проворнее замелькали лопаты, над поляной поднялась настоящая метель. Полетели озорные выкрики:
- Шевелись, кума!
- Тебя шевельни, ты и рассыпался!
- А ты попробуй!
- Любка пробовала - двоих родила!
И вот уже вместо лопат в руках у мужиков косы. Немного поспорили, как ловчее начать первый прокос, и начали. Послышался сухой, громкий хруст. Срезанный, камыш отряхивали от снега и охапками стаскивали в кучу. Она росла на глазах, и скоро посреди затоптанной множеством ног поляны вырос камышовый стожок. К нему подъехала подвода, девчата стали накладывать камыш на дровни.
От села к озеру потянулась редкая, нескончаемая цепочка людей. С косами, с вилами, с серпами. Навстречу им, увязая в снегу, медленно двигались груженые подводы. Фыркали лошади, кричали маленькие подводчики, смеялись девчата. И от этого гомона теплее и веселее становилось на душе.
Рыжебородый Плесовских смахнул полушубок с плеч, кинул на него рукавицы, подхватил косовище и со всего размаху всадил косу в густой частокол камыша: "И-эх!" Глядя на него, разделись и другие косари. Чаще, шире, сильнее взмахи. С тусклым посверком взлетали ввысь остроносые косы.
Потные, разрумянившиеся девушки с огромными охапками камыша носились от косарей к стожку. Запнувшись, какая-нибудь падала с ношей в снег, и подружки не упускали случая сделать кучу малу. Визг, крик, смех.
Русские люди сильны артелью. Когда они вместе, им все нипочем: любую гору с места сдвинут, любую реку вспять повернут.
Выглянуло солнце. Скользнуло удивленным взглядом по невиданному человеческому муравейнику и расплылось в доброй теплой улыбке. Ветер стих, прижался к земле и куда-то уполз.
- Но! Шагай, шагай, Рыжка! - звенел над поляной высокий голос Агафьина сына - Кольки Долина.
Он - в рваном малахае, с открытой худой шеей. Старый отцовский полушубок, туго перехваченный опояской, ему почти до пят. Полы полушубка тяжело бьют Кольку по ногам, мешают идти, но Колька не замечает этого. Он торопливо вышагивает рядом с возом камыша, размахивает вожжами и что есть сил покрикивает на рыжую лошаденку с нечесаной свалявшейся гривой и куцым хвостом. Не тяжел воз, но тощая лошадь еле тянет его, и Кольке приходится то и дело шлепать вожжами по впалому лошадиному боку.
Гудит, смеется, кричит человеческий муравейник. Сверкают на солнце косы и серпы, блестят острые зубья вил. Ширится, растет на глазах поляна скошенного камыша..
И кажется, даже воздух потеплел, согретый дыханием работающих людей.
Синельников навивал воза. Парнишка-ездовой завозился с упряжью, и Степан распрямил спину, смахнул пот с лица. Воткнул вилы в снег, оперся на них и загляделся на работающих, залюбовался Вдруг ему вспомнилось вчерашнее собрание, крикливая Борькина речь. Парень почувствовал жар на щеках, полез было за кисетом, да тут подъехали пустые сани, и он в сердцах поддел такой навильник, что еле поднял его. "И единоличники пришли, и учителя, и даже хромая сельповская сторожиха. Вот какой у нас народ. Его только затронь за живое, расшевели, он такое может… Он все может!"
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1.
Год сорок третий.
Весна. Ранняя, дружная.
В несколько дней она преобразила землю. Растопила снега, яркой зеленью брызнула по черному. Воздух стал душистым и сладким, как березовый сок. Все вокруг посветлело, словно с неба сдернули серое холщовое покрывало.
Где бы ни был человек - на поле брани или в дымном цехе, на пашне или в прокуренном кабинете, - все равно не может он не замечать весны. Непонятное смятение начинает тревожить его душу. Все волнует ее: и паровозные гудки, и плеск реки, и крики пролетающих уток, и петушиное кукареканье.
Идет по пашне девушка-погоныч. Машет кнутом, погоняя быков, которые еле волокут бороны. Замучилась девушка, охрипла. Еле передвигает занемевшие ноги. И уже без всякого накала, с обидой в голосе покрикивает на измотанных животных: "Но! Пошли. Шевелись, проклятые!" И хлещет, хлещет их измочаленным кнутом по выпирающим ребрам. Еле втащились быки на взгорок. Втащились и встали, поводя боками, роняя пену с жестких губ. "Э, прохиндеи…" - поплыл над пашней девичий надтреснутый голос, да вдруг смолк. Остановилась девушка на взгорке. Широко раскрытые глаза с земли на небо перебегают. Обветренные спекшиеся губы полуоткрылись, из-под платка выбилась потная прядь волос. Высоко вздымается грудь. Жадно пьет и пьет она терпкий, ароматный воздух, и на изможденном лице девушки вспыхивает улыбка. Светлая и робкая…
Подошел молодой тракторист к ручью умыться после ночной смены. Тяжело присел на корточки, сдернул замасленный картуз с головы. Сейчас плеснет в лицо студеной водицей и, покачиваясь от устали, побредет к полевому вагончику - спать. Вот он окунул черные растрескавшиеся руки в ручей и замер, словно диковинное что-то увидел. Текут драгоценные минуты отдыха, а он, как заколдованный, сидит и слушает глухую воркотню ручья. Ни голод, ни усталость не могут вывести его из этого сладкого оцепенения…
Засиделся до рассвета районный партийный секретарь. Сон клонит его тяжелую голову. Он закрывает глаза и дремлет. Всего несколько секунд. Вздрагивает, усилием воли отгоняет дрему, но немного погодя опять безжизненно смыкаются веки. Очнувшись, секретарь встает, подходит к окну и распахивает его настежь. Вздрагивает от утренней росной прохлады, глубоко вдыхает чистейший душистый воздух, и враз слетает с него сонливость, спадает усталость, и как-то необъяснимо-тревожно и радостно становится на душе…
…Но эта звонкая, стремительная весна сорок третьего года принесла с собой людям и глубокую тревогу. Да и как не тревожиться крестьянскому сердцу, если под ногами лежала необсемененная земля и не было сил вовремя обработать и засеять ее, защитить от сорняков, спасти от оскудения.
Женщины и мальчишки рвали жилы на пахоте. Изнуренные люди и лошади падали от усталости прямо в борозде. Рядом с тракторами обрабатывали землю на лошадях и коровах. Сердобольные хозяйки не могли спокойно смотреть, как их кормилицы - буренки да пеструхи тянут тяжелую борону, и подпрягались сами. Крепкими сухими руками они хватались за постромки, упирались ногами в рыхлую землю и до полного изнеможения тянули и тянули окаянную борону.
Фронтовые воскресники, декадники, месячники. Все перепуталось. Сутки измерялись не часами, а гектарами. Стерлась граница между ночью и днем. Работа. Работа. Работа.
Из городов и райцентров в колхозы и бригады направились тысячи коммунистов. Они брели по колено в вязкой грязи, сутками голодали, кормили вшей. Они были настоящими комиссарами, поднимавшими людей на битву за хлеб.
С весной к Рыбакову пришли новые тяготы и заботы. Подчас голова гудела и кружилась от нечеловеческого напряжения. Надо было добывать хлеб людям, корм лошадям, горючее машинам. Не хватало запасных частей и семян. Лопались планы, ломались графики.
Тревожным набатом гудели телефон и телеграф: "Приложите все силы"… "Примите решительные меры"… "Мобилизуйте"… "Организуйте"… "Немедленно"… "Срочно"… "Безотлагательно"…
В эти дни Рыбакова можно было застать в райкоме только глубокой ночью. По ночам проходили заседания бюро и совещания. Короткие и огневые, они заканчивались на рассвете, и люди из райкома шли и ехали в поля.
Василий Иванович охрип, почернел. Глубоко провалились воспаленные от бессонницы глаза, запали до синевы выбритые щеки.
А с фронтов шли письма, полные тревожных намеков и недомолвок. Там происходило что-то непонятное. Вот уже много недель Совинформбюро начинало свои передачи словами: "На фронтах существенных изменений не произошло". Пришла весна, а немцы не наступали. Видно, крепко пообмяли их за зиму-то. Но почему Красная Армия приостановила наступление? Равновесие сил или затишье перед ураганом? А тут еще союзники никак не отважатся открыть второй фронт. "Черчилли, черчилли, а рузвельтатов никаких", - хмуро острили старики. Четвертого мая радио принесло весть о сильных боях на Кубани, северо-восточнее Новороссийска. Снова начались жестокие бои. И заколебалось пламя надежды на близкий конец войны. Болью сочились израненные горем и нуждой людские сердца.
Мимо Малышенки летели и летели поезда. Паровозные гудки бодали звездную черноту весенней ночи, таяли в золотисто-голубом разливе дня.
Эшелоны. Эшелоны.
С песнями, свистом, гармонным перебором - на запад. Тихие, медленные, меченные красными крестами - на восток.
Санитарные поезда стояли подолгу, и возле них всегда было полно женщин. Они ходили от вагона к вагону, предупредительно-ласково здоровались с ранеными и тут же с робкой надеждой спрашивали, откуда они и нет ли среди них Петрова Василия или Васильева Петра, а может, слышали о таком или воевали вместе. Услышав привычное "нет", глубоко, протяжно вздыхали, совали в руки раненого бутылку молока, кружку сметаны или кисет с табаком и, не дожидаясь благодарности, отходили.
Летели мимо поезда.
Мелькали дни.
Короче делались ночи.
Все звонче, ярче и духовитее становилась весна.
Весна сорок третьего года…
2.
В этот день Рыбаков приехал в колхоз "Коммунизм". У ворот правления его встретила председатель артели Настасья Федоровна Ускова - молодая, румяная, статная. Изогнув длинную, красивую шею, она склонила голову набок, прищурила в улыбке большие карие глаза.
- Не балуете вы нас, Василий Иванович. Вчера и в "Заре", и в "Победе" были. Через наши поля дважды проехали, а сюда не заглянули.
"Ишь, какая. Ровно яблоко налитое. Война ей не война, работа не работа. А ведь и спит-то, поди, часа три в сутки", - подумал Рыбаков и, скупо улыбнувшись, мягко сказал:
- Радоваться надо, что начальство редко бывает. Значит, доверяют вам. Как сев?
- Так и знала, что с этого начнете. С утра до ночи только это и слышишь. Все твердят одно и то же. Уполномоченная у нас горох от проса не отличит, а минуты никому спокою не дает. Только и зудит: "Как с севом?" Разные представители едут. Из МТС, из райисполкома, из комсомола, из газеты. И всем нужны цифры. "Вспахано, засеяно". А ведь мы эти цифры и так каждый день в район передаем. Стоит ли ради них сюда ехать…
- Постой, постой. Ты это к чему высказываешься? Что же, я с тобой о луне должен говорить?
- Да нет, - она глубоко вздохнула. - Теперь не до луны. А все-таки я женщина. Можно бы хоть для приличия спросить о здоровье или там о настроении. Ну да ладно. Это к слову. Значит, так. - Она энергичным жестом одернула стеганку, застегнула пуговицу на высокой груди. - На сегодня мы посеяли шестьсот четырнадцать гектаров, или восемьдесят два процента. Пахоту закончили. Дней через пять кончим сев. Вот и все. Поедем по полям?
- Поедем.
- Прямо сейчас?
- А что?
- Может, зайдем ко мне, пообедаем? Самое время.
- Ничего, - отмахнулся Рыбаков. - Пообедаем у трактористов. Похудеть боишься?
- Мне похудеть не страшно.
- Тогда садись в ходок.
Воронко с места помчал крупной рысью, и через несколько минут они были уже за околицей. Воздух здесь густой и пряный. Волнующе пахло землей, прелым сеном и еще чем-то. Рыбаков шумно потянул ноздрями.
- Что, солнцем пахнет? - полувопросительно сказала Настасья Федоровна, и нежная улыбка разлилась по ее красивому лицу. - Я, почитай, всю жизнь в деревне прожила, а только недавно узнала, как солнце пахнет.
- Чем же оно пахнет? - насмешливо спросил Рыбаков.
- Не бензином, конечно. И не солидолом. Счастьем оно пахнет. Особенно весной и по утрам. Чтобы кругом было тихо-тихо…
- Смотри ты, как на тебя весна действует…
- А на вас не действует? - спросила и замолчала, ожидая ответа.
Надо бы сказать что-нибудь шутливое, пожалуй, даже грубоватое, чтобы оборвать этот разговор. Но Рыбаков ничего не сказал. Что-то непонятное происходило в нем. Он как-то весь обмяк, подобрел. Не хотелось ни думать, ни говорить ни о чем. Так бы вот ехать и ехать невесть куда, подставив солнцу лицо, чувствуя рядом теплое плечо.
Давно встречаясь с Настасьей Федоровной, он подсознательно любовался ею. Ему нравилось в ней все - и сочный, грудной голос, и энергичная, быстрая походка, и даже то, что, разговаривая, она всегда слегка наклоняла голову набок…
- Откуда начнем? - долетел ее голос.
- Поехали, где сеют.
- Значит, на четвертую. Вон за тем ложком поворот налево. Дайте-ка вожжи. Привыкла сама править. Не могу так сидеть. Лучше уж пешком.
- Потому и замуж не вышла. Все сама да сама, - насмешливо проворчал Рыбаков, передавая ей вожжи.
- А я не жалею, что не вышла. По крайней мере, сама себе хозяйка. Куда хочу - туда и ворочу. Но! - прикрикнула на Воронка, заворачивая его на полевую дорогу.
Лошадь пошла шагом. Настасья Федоровна опустила вожжи. Задумчиво глядя перед собой, тихо заговорила:
- Я иногда думаю: зачем живу на свете? Что после меня останется? Сада не насадила, дома не выстроила и детей не вырастила. Стало быть, никакого следа. А человек не должен исчезнуть бесследно. Обидно, если пролетишь по жизни вон как тот ястреб. Вроде бы и красиво, и быстро, и высоко, а следа никакого…
- Рано в старухи записываешься. Успеешь еще и дом выстроить и не только детей, а и внуков вынянчить…
- Да я и не записываюсь. - Настасья Федоровна прикрыла подолом колени. - Просто к слову пришлось. Весна язык развязала. Она - как хорошая медовуха. Выпьешь стаканчик - ничего. Выпьешь другой - трезвехонек. Третий пригубишь - ни в одном глазу. Все видишь, и слышишь, и соображаешь. А захочешь ногой шевельнуть - не слушается. Вздумаешь рукой тряхнуть - не подчиняется. Язык плетет бог знает что. Все вышло из повиновения…
Они ездили допоздна. В деревню возвращались ночью. Усталая лошадь шла шагом. Они не понукали ее. Сидели рядом в тесном ходке и молчали, скованные то ли дремотой, то ли раздумьем. В темном звездном небе вдруг показалась полная луна и сразу все залила ярким золотистым светом. От придорожных деревьев и кустов легли на землю замысловатые черные узоры. Рядом с ходком поползла горбатая, похожая на верблюда тень.
Настасья Федоровна плотней придвинулась к Рыбакову, вздохнула и запела приглушенным голосом:
Летят утки. Летят утки.
И два гуся
При первых звуках ее низкого голоса Рыбаков вздрогнул, кинул на землю недокуренную папиросу, набрал полную грудь воздуха и подхватил песню хрипловатым баритоном:
Ох, кого люблю, кого люблю
Не дождуся.
Луна погасла, наверно, закатилась за облако. Стало темно. Настасья Федоровна положила голову на его плечо, и он до боли остро почувствовал ее близость…
Песня оборвалась на полуслове. Легкими, сильными руками она обняла его, прильнула горячими губами к сухим обветренным губам.
- Сойдем… - забормотал он, натягивая вожжи. - Там посидим…
Она послушно вылезла из ходка…
И снова они ехали молча.
Опять всплыла луна, и Василий Иванович совсем рядом увидел лицо Настасьи Федоровны. Круто изогнутые брови, полукружия сомкнутых ресниц, сочный полуоткрытый рот.
Только в полночь они добрались до села.
- Пойдем ко мне. У меня сестра и больше никого. Переночуешь, а утречком уедешь. Выспишься…
- Какой тут сон, Настя…
- Самый сладкий… Или боишься за свой авторитет?
- Пустое говоришь.
- Извиняй, Василий Иванович. Сдуру брякнула. От обиды. Не серчай. Одиноко мне, тяжко. А тут еще эта весна. Мне ведь уже тридцать. Понимаешь? И весна. Вся кровь внутри перекипела. Да только из жалости мне ничего не надо. Не хочу. Пусть лучше высохну. - Она горько улыбнулась. - Я ведь думала… Все еще считаю себя молодой и красивой…
- Ты и в самом деле такая.
- Правда?
- Правда, Настенька…
…Поднялись затемно. Он торопливо собрался.
Она вышла за ним на крыльцо. Полураздетая, розовая и горячая со сна.
Василий Иванович с трудом оторвал ее от себя.
- Когда теперь? - глухо спросила она.
- Не знаю, - с трудом проглотил сухой комок.
- Ох, - простонала она.
В этом коротком бабьем "ох" было столько душевной боли и обиды, что Рыбаков вдруг пожалел о сказанном. "Надо было не то, не так", - подумал он и хотел сказать что-нибудь ласково-решительное, но она опередила. Гордо подняла голову, посмотрела ему в глаза и твердо проговорила:
- Ладно уж. Не обещай, не насилуй себя. Век тебя не забуду, а о себе не напомню. Прощай. Светает. Скоро люди просыпаться будут. Прощай.
- Прощай, Настенька, - подал ей руку.
Настасья Федоровна взяла ее, прижала к груди и потянулась к нему. Василий Иванович заглянул ей в глаза и понял, что любые слова сейчас - пустой звук.
Это открытие до краев наполнило его упругой, звенящей радостью и неукротимой силой. Он расстегнул воротник гимнастерки, сдвинул фуражку на затылок, легко, одним махом вскочил в ходок.