Мне показали на более чем странную по облику и виду художницу Трусову, которая должна была меня проэкзаменовать. Некрасивая и неприветливая, Наталья Николаевна дала мне задание, одобрила выполнение, и я была зачислена в штат.
Устроившись на работу, я повеселела. Почувствовала себя самостоятельной и, главное, могла теперь регулярно посылать маме больше денег. Эрик к идее маминого переезда во Фрунзе отнесся одобрительно, даже обрадовался. В письмах мы с мамой оговорили, что к концу учебного года я уже должна для них подыскать квартиру.
Эрик был неузнаваем. Предельно внимательный, заботливый, он купил мне черный панбархат на платье, сам договорился с портнихой. Такого красивого платья у меня еще никогда не бывало.
Однажды он пришел с работы взбудораженный. Новый директор, не посвященный в то, что он высланный, предложил ему командировку. Поскольку отмечаться полагалось раз в десять дней, а он в милиции был накануне, дней в запасе оказалось достаточно. Командировка была в город Ош. Для того чтобы туда попасть, надо было пересечь часть территории Узбекистана. Вырваться из города, к которому Эрик был намертво прикован, представлялось великим соблазном. Я поддержала безрассудство: попросила на работе несколько дней в счет отпуска, и мы собрались в запоздалое свадебное путешествие по Средней Азии. Увидев нас в окне поезда, знакомая пара высланных закрыла лицо руками, выражая тем самым крайнее свое неодобрение. Но даже этот жест, исполненный здравого смысла, не омрачил радости нашей выходки.
Мы с Эриком не отрывались от окна вагона: ехали через Киргизские степи, туннели, то приближаясь, то отъезжая от гряды гор, тянувшейся параллельно железной дороге. Пахло полынью и пожарами. В сумерках проступившую сквозь землю соль в Ферганской долине я приняла за снег, чем развеселила спутников. В горах то и дело вспыхивал беглый огонь, сопровождавшийся грохотом. Велись военные маневры, никоим образом не вязавшиеся с этим мирным пейзажем. В городах мы выходили, бежали на рынок. На азиатских базарах горы фруктов лежали прямо на земле. От многообразия красок, дешевизны и обилия голова кружилась. В Ташкенте успели налюбоваться кривыми улочками, орнаментами, фонтанами и розами. Чувствовали себя совершенно свободными, беззаботными путешественниками.
Изнуряющую жару в высокогорном Оше было перенести еще труднее, чем в дороге. Спасение наступало только вечером. Сидя на подоконнике в гостиничном номере, мы слушали, как в городском саду духовой оркестр наигрывал вальсы, и молили Бога, чтобы никто к нам не заглянул, поскольку прописана была я одна, а беспаспортный Эрик ночевал на незаконных основаниях.
От унизительного страха Эрик распалялся на тему, что он сделает, если кто-то попытается что-нибудь предпринять против нас, особенно против меня. Наивные и смешные обещания трогали. Готовность ринуться в бой утешала.
- Пусть только попробуют что-нибудь сказать, пусть попробуют!
Вылазка наша осталась без последствий. Мы посчитали это естественным. Не будучи ни в чем виноватыми перед государством, имели же мы право хоть на что-нибудь?!
Что ж, что ссылка - факт, очевидность? Мечтать о будущем она помешать не могла. В клинике хирург Царев, под началом которого работал Эрик, иногда разрешал ему делать операции. Эрик был счастлив без меры. Хирургия влекла его больше всего.
- Представляешь, был такой хирург Оппель, - приступал он к излюбленной теме. - У него в операционной все было не в белом, а в черном цвете… Были еще два брата хирурги Вредены. Эммануил Романович при операции аппендицита делал разрез в пять-шесть сантиметров. Ему было важно, чтобы шов был красивым. А другой брат оспаривал такой подход.
Рассказы о хирургах и хирургии были бесконечными. Забрасываемая медицинской терминологией, я останавливала Эрика и просила пояснить, что такое "анамнез", "бокс", "гистология". Он увлеченно и пространно объяснял.
- Эрик, ты должен закончить институт! Должен!
Идея эта постепенно обретала контуры цели, стала программной. О "Сереже" Эрик и слышать не хотел, мотивируя тем, что думать о ребенке в условиях ссылки - преступно.
Все помышления Эрика о будущем упирались в срок ссылки. "Вот кончится, уедем, начнем…" - рефрен любого разговора. И все, что сулило будущее, было "изумительно". Однако, слушая его, я тайно ловила себя на странном ощущении, что мысленно не следую за ним. Я будущего не ощущала никак. А если и пыталась что-то представить, внутреннему зрению являлся образ перекрывающего все черного полога.
Когда Эрик спросил: "Можно, к нам придет мама? Она хочет прийти с тобой помириться", я обрадовалась. Любая ссора была для меня мучительной. Со свекровью - тем более. В саду я развела на камнях огонь, приготовила голубцы. Нашедшая меня здесь Барбара Ионовна неуверенно спросила:
- Ну как, Тамара, сможешь меня простить?
- Уже простила.
А голубцы притом уже доклевывали куры. Сконфуженность облегчила примирение.
- Эрка тебе не рассказывал, как нас обчистили? - спросила Барбара Ионовна.
Из Ленинграда ей написали, что родственники продали оставленные ими вещи - серебро, малахит и прочее и, скрыв содеянное, деньги истратили на себя.
Мир моих собственных причуд оставался скрытым и неприкасаемым.
Если дождь переходил в ливень, а Эрик, уйдя на работу, забывал захватить плащ, я, взяв спасительное обмундирование, умостившись под зонтик, отправлялась его встречать. Аллеи были безлюдны, и, укрытая пеленой дождя и деревьями, шлепая по лужам, я начинала вдохновенно читать стихи; исступленно доигрывать неизвестно где и как зародившиеся сюжеты; я повелевала, миловала, спасала, в кого-то воплощалась, натиску недобрых сил ставила преградой гневное шиллеровское "Нет"… Меня увлекала, вбирала в себя эта странная сила и страсть. И чувствовала я себя в эти минуты необыкновенно счастливой и освобожденной.
Работой театрального художника притом была увлечена чрезвычайно.
Театр и мастерские располагались в тенистом дубовом саду.
К выпуску готовилась "Коппелия". Работать приходилось допоздна. Эрик приносил мне в театр обед.
Я сидела на скамейке и расписывала кувшины. Главный художник подошел посмотреть и вдруг, выхватив у меня из руки кисть мазнул краской по щеке. Он убегал, а я, побросав все, - за ним: догнать, отомстить. Перепрыгивая через скамейки, мчась сквозь солнечную чересполосицу, кружила за убегавшим и не заметила, как налетела па разговаривавших невдалеке Эрика и главного режиссера Русской драмы Уринова. Тут-то остановилась как вкопанная.
На следующий день к нам в цех явился главный режиссер и, подойдя ко мне, очень серьезно, даже как будто с обидой стал меня укорять:
- Как же так нехорошо получается? В какое вы меня поставили положение? Приезжает, понимаете ли, на гастроли Смирнов-Сокольский и чуть ли не выговор мне делает: "Как же ты до сих пор не взял в театр Тамару Владиславовну Петкевич? Она ведь замечательная актриса".
Я и шутку не сразу оценила, и с ответом не нашлась, смешалась совсем. И тогда главный режиссер спросил:
- Ну так как, попробуем вас на роль Ксении в "Разломе"?
- О-о-о!!!
Я смотрела "Разлом" в одном из ленинградских театров. Была влюблена в роль Ксении. Но - театр? Сцена? Роль? И я? Господи! Возможно ли такое?
Прибежав домой, я с сильно бьющимся сердцем рассказала Эрику о полученном предложении.
- Нет, нет и нет, - оборвал он. - Какой театр? Ты ведь шутишь, правда? Это легкомысленно! Мы же в ссылке. Я прошу тебя. Я тебя очень прошу: выкинь это из головы.
Эрик очень просил. Доводы были разумные, здравые. И в самом деле, это ведь - ссылка. Действительно! Как удачей надо было дорожить работой, которую я имела. Надо быть серьезной.
А что-то собственное, мое-мое - это не главное в жизни. Почему? Я не знала: почему?!
- Нет, - понуро ответила я главному режиссеру на следующий день.
Перед премьерой "Коппелии" всех нас позвали на верхнюю галерею посмотреть оттуда задник, разостланный на полу. Мы с Натальей Николаевной Трусовой тоже поднялись. Художница, которую все почитали за талант, но называли "придурковатой", была в самом деле смешна. Волосы у пожилой женщины были заплетены в две тонюсенькие косички, перевязанные красненькими ленточками. Унылое выражение лица.
- Знали бы вы, как я мечтала вот о таком вечере там, в лагерях! - сказала она вдруг.
- Где, Наталья Николаевна? - насторожилась я.
Отец ее, как бывший домовладелец, был арестован еще в 1927 году. И пропал. Сама Наталья Николаевна училась в частном художественном училище барона Штирлица. Как одна из преуспевающих учениц, была направлена в Италию пополнять знания. На показанных позже фотографиях в девушке с толстенной косой и сияющими глазами невозможно было опознать нынешнюю старуху. Фотографий было много: у моря, у памятников, у картин, за столом в итальянской семье, расправляющейся со спагетти. После возвращения в Советский Союз Наталья Николаевна, вышла замуж, а через несколько месяцев после свадьбы ее арестовали. На допросы следователь выводил ее к линии железной дороги. На поводке вел собаку. Ей приказывал идти вперед.
- Ложись на рельсы, - командовал он.
В таком положении ей надлежало отвечать на вопросы, которые он задавал. Она слышала, как приближается состав, пыталась вскочить, Следователь кричал:
- Лежать!
Ей казалось, она сходит с ума.
Иногда следователь натравливал на нее собаку. Дрессированная овчарка по команде бросалась и только в последнюю долю секунды, когда Наталья Николаевна уже теряла сознание, он менял команду "возьми" на "не тронь".
Отсидела она все восемь лет. Муж, с которым было прожито так мало, дождался ее. Но через две недели после возвращения жены умер на ее руках.
- Как же вы живете сейчас? - потрясение спросила я Наталью Николаевну.
- Как? У меня есть радости. Когда просыпаюсь ночью, можно зажечь свет, почитать. Могу открыть окно в сад и смотреть на звезды. Или выпить стакан компота, который варю себе с вечера.
И про бантики свои сама сказала:
- Я ведь знаю, что старая, только иногда забываю об этом. Те годы кажутся неотжитыми, вот я и путаюсь в этой неразберихе, беру и цепляю бантики. Надо мной, наверное, смеются. Впрочем, это все равно.
Потом в Публичной библиотеке в альбомах по прикладному искусству я находила много снимков с предметов, выполненных по эскизам Н. Н. Трусовой. Тут были инкрустированные столики и кресла, посуда.
Окружающие любопытствовали: "Что вас связывает?" Мы вместе ходили на субботники рыть БЧК - Большой Чуйский канал - и вместе трудились в мастерской. С работы я часто провожала Наталью Николаевну домой. Среди своих дел думала: "Наверное, она сейчас готовит себе компот… А может, сидит у окна…" Я жалела Наталью Николаевну. Пережитое ею казалось непостижимым. И возможно ли вообще, чтобы распахнутое в сад окно, стакан компота составляли "конечные" радости жизни? Как тогда надо уметь смотреть на звездный свод? Что нужно ощущать в порции фруктовой жидкости?
Встреча с Натальей Николаевной Трусовой оставила глубочайший и горчайший след в душе.
С театра началось и знакомство с семьей Анисовых. Александр Николаевич числился очередным режиссером Русской драмы (в прошлом - антрепренер Нижегородского театра). Его жена, Мария Константиновна Бутакова, была пианисткой.
Разница в возрасте между Анисовыми и нами с Эриком была в тридцать пять лет, но я этого не замечала. Очень привязалась к добрым, гостеприимным друзьям и полюбила уютные вечерние застолья в их доме. Мария Константиновна дала мне многое из того, чего я ждала от Барбары Ионовны: теплоту и участие.
С замиранием сердца смотрела я все спектакли театра, слушала рассказы Александра Николаевича о репетициях и об актерах. Ни с чем не сравнимое удовольствие получала от музицирования Марии Константиновны. Музыка издавна приводила в согласие с небесами.
Утром 22 июня 1941 года, открыв в кухню дверь, несмотря на прикрученный в репродукторе звук, я расслышала напряженный голос диктора: "… немецкие войска… вторглись…"
Война?! Все! Конец! Точка! Все вело к несчастью! Вот оно! Я крикнула Эрика. Он выслушал и также кратко произнес:
- Это все!
Так это и формулировалось: все!!! Разом кончилось то, что пять минут назад еще имело хоть какой-то смысл.
Первая мысль о маме: она с сестрами должна быть немедленно здесь. Сию минуту! Сломя голову я бросилась на почтамт перевести маме деньги на дорогу, телеграфировать: "Немедленно выезжайте".
На почте была толчея. Все торопились связаться с родными.
А Эрик? Как все решится с ним?
День, второй… седьмой… Еще не совсем понятная сила, состоявшая из немецких солдат и техники, прогибала западную границу страны. Ехала, летела, чеканно наступала, чужая армия затаптывала наше кичливое: "..до и своей земли ни пяди не отдадим!" Брест, Минск были уже сданы.
В начале июля всех работников театра собрали в зрительном зале, где была установлена черная плошка репродуктора. Ждали выступления главы страны. "..Бойцы, матери… братья, сестры!" Он избрал единственно возможную интонацию: всё и все призывались к борьбе, к обороне.
От мамы пришла телеграмма, а затем и письмо: они приедут чуть позже, мама мобилизована на рытье окопов. С кем оставались в Ленинграде сестры, из письма нельзя было понять. На какое время она мобилизована, тоже было неясно.
Вопрос о том, будут ли призывать в армию высланных, не прояснялся. Зато через две или три недели после начала войны в армию призвали Валерия.
На проводах Барбара Ионовна вдруг сорвалась и бросила Эрику:
- Тебе-то что! А вот Валеру берут!
Во Фрунзе прибывали эвакуированные. Наша хозяйка взяла к себе квартирантку. На руках, на шее, в ушах у изнеженной женщины висели золотые украшения. Ее холеность была вызовом тому, что было участью высланных и тех, кто уже успел пострадать от войны.
В городе я неожиданно встретила того странного поклонника Роксаны - Яворского, с которым она меня познакомила в Ленинграде. Мы встретились глазами. Он меня узнал, но не поздоровался. И в меня с этого момента. Бог весть от чего, вселилось тягостное чувство. Мучило что-то неясное, разъедающее…
Тридцатипятилетний мужчина успел эвакуироваться сюда, а мама рыла окопы в прифронтовой зоне.
Она тем временем написала, что переправлена в другое место. В паническом испуге я мысленно обращалась к ее сердцу, подталкивая ее заклинанием: "Да скорее же! Скорей! Приезжайте!" Подбиралась так близко к ее душе, что вдруг набрела на смутную догадку о чем-то очень ее личном: рытьем окопов мама наверстывала упущенное в бездеятельности последних лет. Я и понимала, и отказывалась понимать ее оттяжку.
В Ленинграде сгорели Бадаевские склады.
Наконец пришло письмо, в котором мама извещала, что на днях они выезжают во Фрунзе.
После длительного перерыва стали приходить письма и от друзей. На конвертах стояли штампы самых неожиданных городов. Лиза писала из Биробиджана, Рая - из Новосибирской области. Обе описывали передряги эвакуации, вагонный быт, нищенское устройство на месте, спрашивали, можно ли перебраться во Фрунзе. Только Нина с моей мамой остались в Ленинграде. Кириллы и Коля Г. были на фронте. О Роксане никто ничего не знал. С фронта пришло письмо от Платона Романовича, полное вопросов обо мне, о маме, о сестренках. Он просил писать ему, потому что я для него самый дорогой человек. И я впервые поверила, что это так и есть.
При самых различных ведомствах во Фрунзе организовывались курсы медицинских сестер. Эрика пригласили вести такие курсы при Верховном Совете Киргизии.
Как-то мы с Эриком пошли навестить Барбару Ионовну. Засиделись там допоздна и в результате остались ночевать. В своей кроватке мирно спала Таточка, старшая девочка. Валерия и Лины. Сама Лина прилегла рядом с младшей. Барбара Ионовна устроилась на диване. Ночь была жаркой и лунной, дверь в сад оставили открытой. Звук чпокающих о землю переспевших яблок напоминал летние месяцы в Белоруссии в далеком детстве. В такую ночь война казалась дурным измышлением.
Мы еще переговаривались друг с другом, как вдруг поблизости затормозила машина. В двери соседнего дома, где тоже жили высланные, застучали. Послышался приказ: "Откройте!" Голоса, шум, перемежающиеся с тишиной рыдания. Что-то падало.
Превратившись в слух, мы как пригвожденные сидели на своих местах, ловили звуки, отлично понимая их значение. Шел обыск. Извне - война, изнутри - неунявшиеся аресты. Бешено раскрутившийся маховик был не остановим.
Соседа увезли. Наутро стало известно, что ночью арестовали шестерых высланных.
Мы снова стали бояться ночей, тормозящих у дома машин. Страх за Эрика был теперь постоянным. Стоило ему не прийти вовремя с работы, как я уже не сомневалась, что он арестован. Неслась к нему на службу. Если его там не оказывалось, бежала к Барбаре Ионовне или куда-нибудь на курсы. Бывало так, что возвращалась ни с чем. Внутри все стыло: конец! Но он являлся.
- Где ты был, Эрик? Я чуть с ума не сошла.
- На работе.
- Я только что оттуда. Зачем ты снова лжешь? Объясни, наконец, почему и зачем ты лжешь?
- Глупо, конечно. Прости. Ну, встретил Брагина и Воробцова, зашел к ним. Больше не буду, честное слово. Учи меня, учи.
Со словами "больше не буду" вползало что-то линялое, закрывающее его. В фанатичной устремленности к искренности, единству я все еще не была готова к мысли, что близкий человек может оказаться не до конца откровенным и ясным. Требовала, чтоб он не лгал. С чувством опустошенности в сердце опять убегала в глубину сада. И снова, близоруко щурясь, своим неуверенным шагом, протягивая руки вперед, Эрик шел меня искать, бормоча: "Боже мой, где же ты?"
"Не каждый может обойтись самим собой, не всякий есть зрелая сущность, - уговаривала я себя. - Может, в помощи друг другу только и кроется истина и смысл?"
Попав в своеобразный плен покаянных обещаний, никак не желая того, я стала чем-то вроде учительницы с вытекающим отсюда педагогическим характером радостей: добьюсь, выучу, изменю. Уповала на то, что "ученик" образуется. На короткое время обаятельный Эрик таковым становился.
Однажды, занимаясь в доме уборкой, я услышала скрип калитки. Ни Эрика, ни хозяйки дома не было. Я поспешила выйти. Во дворе стояли четверо мужчин.
- Вам кого?
Они стояли, смотрели на меня и… не отвечали.
- Что вы хотите? - спросила я еще раз.
- А вот пришли вас арестовать! - ответил один из них. От сердца, от мозга отлила кровь. Почти теряя сознание, я прислонилась к косяку. И тогда один из пришедших с нечеловечески холодной усмешкой произнес:
- А здорово вы испугались! Здорово побледнели! Невиновный так не обомрет! Хозяйка нам ваша нужна. Где она?
Так "пошутив", четверо мужчин направились к калитке. Тот, кто глумился, обернулся еще раз:
- Да-а, здо-о-орово вы побледнели. Есть, значит, за вами что-то. Не иначе.
Как тайный грех, отгоняла я от себя этот впаянный с ленинградской поры страх. В тот момент он пробрал до смертной тоски.
С мамой связь опять прервалась. Я вообще больше нигде и ни в чем не находила себе места.