Жизнь сапожок непарный : Воспоминания - Петкевич Тамара Владимировна 24 стр.


Меня бесцеремонно разглядывали чужие глаза. И под этим пристальным взглядом я ощутила себя такой, какой и была: запущенной, скелетообразной, бесконечно далекой миру, к которому принадлежала эта женщина. Я было подумала: "Может, кто-нибудь из медицинского института просил узнать обо мне?" Но я была далека от истины.

То, что приезжавшая была начальницей санитарной части колонны, где находился Эрик, и то, что, полюбив его, она захотела увидеть его жену, чье место теперь принадлежало ей, стало мне известно значительно позже.

Хорошо, что жизнь тогда пощадило неведение…

Когда некоторое время спустя мне сказали, что на мое имя пришел денежный перевод, я едва поверила. Слишком вымученным было к тому времени ожидание. Но, повернув к городу голову, я прошептала: "Спасибо, Барбара Ионовна! Благодарю, Я знала, что вы думаете обо мне".

Пришло, наконец, и письмо. Барбара Ионовна спрашивала, как я живу, и описывала, как туго приходится ей.

Уже при встрече, десять лет спустя, она призналась, что перевод тот выслала мне "в знак протеста". Приехав во Фрунзе, так бесцеремонно рассматривавшая меня начальница санчасти пришла к ней знакомиться и отрекомендовалась: "Я жена вашего сына. Меня зовут Антонина". Как рассказывала Барбара Ионовна, она "не приняла" ни "женитьбы", ни новой невестки и тут же отправила мне перевод.

От Эрика письма приходили в прихотливом ритме. То они шли потоком, то наступала пауза. Я с горечью давала тому неутешающие объяснения: когда не пишет, ему хорошо; пишет - значит, грызет одиночество.

На жизнь он не жаловался. Успешно практиковал. Описывал, как и сколько сделал за это время операций заключенным и даже вольнонаемным, среди которых сам начальник колонны.

Хлеб нам привозили нерегулярно: "Война идет!"

Труднее становилось вставать, тяжелее работать, душили голод и грязь, жалили иголки конопли. Жизнь иссякала. И если бы кто-то спросил меня: "Какой же источник тебя все-таки питал?" - искренне ответила бы: "Не знаю", но потом, вне логики жизненных обстоятельств, вспомнила бы странное ощущение соседства каких-то божьих волн и степные, лунные ночи Киргизии. Они были храмом. Работая в ночную смену, мы оказывались в самом сердце лунной азиатской ночи. Она гудела, была наводнена шуршанием песка, трав, стрекотом цикад. Полуголодное существование уволакивало не то к забытью, не то к вознесению. Казалось, будто и вовсе тебя нет, ты только то, чем внемлешь мирозданию. Что-то вокруг происходило, творилось. Земля со страстью призывала к себе лунный свет, упивалась им, ополаскивалась, принимала в себя. Сияние позванивало. Я "видела" высоту ночи. И понимала: грандиозное, недосягаемое - оно есть.

Когда менялась смена, засыпая в бараке, я чаяла хоть единожды, превозмогая бессилие, прорваться сквозь сон, выйти, чтобы "попасть" в эту великую ночь. Эти мгновения поили…

Притащившись с работы после дневной смены, я усаживалась на землю: прислонясь к стене барака, без мыслей и чувств смотрела сквозь проволоку за зону в степное пространство, наблюдая, как дрожит и успокаивается к ночи раскаленный воздух. И однажды реально, зримо различила вдали нагромождение прихотливых силуэтов домов, крыш. Зрелище возникшего красновато-туманного города было захватывающим. Это был степной мираж. Непостижимость. Тайна.

Как-то после работы в барак зашел технорук. Экономя последние силы, мы недвижно лежали на нарах.

- Кто хочет пойти поработать в совхоз? Им надо построить овощехранилище. За это обещали накормить.

Через какую-то паузу вызвалось идти человек семь.

- Может, и вы? - обратился ко мне технорук.

Хотя понимала, что это шанс выжить, подняться было выше сил. Но ко мне обратились лично. Кто-то извне помечал меня "на жизнь". И, преодолев желание не двигаться, я слезла с нар.

Было часов восемь вечера. Жара спала. В совхозе объяснили, что сначала надо заготовить саман. Мы вырыли яму, замесили глину для азиатского кирпича. Одни подносили воду, другие рыли котлован. Трудились не спеша. Норм не было. Конвоир над душой не стоял.

Слышались детские голоса, побрякивали ведра, бидоны. Вот женщина, подоив корову, вошла в дом… заплакал ребенок… в одной из мазанок потушили свет… Человеческая жизнь? И она еще есть на белом свете? Хотя бы насмотреться на нее!

Нами остались довольны. Уже было темно, когда нас под навесом усадили за стол, дали каждому граммов по двести хлеба, принесли соль, арбузы и огурцы.

Такое разве могло присниться.

Утром ждал подъем, работа в поле. "Придут ли за нами вечером?" - вот о чем мы думали. Совхозные вольнонаемные привыкли к нам, мы - к ним. У каждого завелись шефы, которые подсовывали хоть и полугнилую, но все же картошку, а то и кусок дыни. Хлеб, соль, арбузы мы получали ежевечерне. Раз побаловали даже вареными макаронами. И уж что было совсем неслыханным делом - предложили помыться в бане, о которой мы напрочь забыли. В зоне для бани воды не хватало. Единственное, что лагерь в состоянии. был сделать, - это регулярно прожаривать наши тряпки, помогая избавиться от насекомых.

Я догадывалась, что по соседству со мной существуют интересные люди, но не находила в себе ни сил, ни желания для общения; далеко обходила даже самое себя, не зная, заживет когда-нибудь разорванное нутро или нет.

Мне была особо симпатична высокая молодая женщина по имени Дагмара. Она многократно пыталась завести со мной разговор. Я оказывалась не в состоянии его поддержать. Как-то раз, обидевшись на меня, она сказала:

- С вами неприятно разговаривать. Вы словно отсутствуете.

Я сознавала ее правоту, но изменить ничего не могла. Проще было перекинуться в мир Анны и Вронского, чем с кем-то говорить о себе, о лагере или о прошлой жизни.

И все-таки одному человеку удалось меня разговорить.

Наша дневальная, Евгения Карловна, была пожилой, домовитой и услужливой. На работу она не ходила. Барак содержала в том порядке, который был возможен в адских условиях безводного существования. Раз Евгения Карловна заменила мне солому на сено, чтоб голове было удобнее, другой - припрятала для меня кипяток. Встречая с работы, восклицала: "Наконец-то!"

Внимание ее возникло словно бы на пустом месте, без всяких к тому оснований. Мне было ново, что в бараке меня кто-то ждет, что не безразлично, сколько мы выработали хлеба, и т. д. В глубине души я даже чувствовала себя виноватой за малость обратной отдачи.

Однажды Евгения Карловна поведала о своей семейной драме. В дочери души не чаяла, любила мужа. "Раз сижу, жду мужа с работы, - рассказывала она, - ужин закутала, чтоб не остыл. Его все нет и нет. Пришел очень поздно, стал в дверях, зачем-то повернул ключ и сказал: "Сядь, Женя, я должен сообщить тебе: у меня сифилис"."

Рассказывая, Евгения Карловна плакала, как плакала, видимо, и тогда… Я одеревенело слушала ее историю, жалела эту женщину.

- Расскажите о себе, Тамарочка! - просила она. - А мама у вас есть? Сестры, братья? Отец?

- Мама и сестра погибли от голода в блокаде Ленинграда. Одна сестра где-то в детдоме. Отец сидит в Магадане. Муж сидит недалеко от Фрунзе.

Евгения Карловна хваталась за голову: "Ах вы бедная девочка! Представляю, что у вас на душе!"

В ноябре собирали очередной этап. Зачитали и мою фамилию. Я растерялась, испугалась дорог, неизвестных мест, уголовников.

Завернув в свое плюшевое, бесподкладочное пальто шерстяную кофточку и туфли, купленные Эриком перед арестом, приготовилась к этапу. Ко мне подошла нарядчица:

- Вас ждет технорук, зайдите к нему в контору.

После летнего инцидента с жульническим обрызгиванием волокна я видела его только на разнарядках и когда он предложил идти на работу в совхоз. Он со мной не заговаривал, я - тем более. Зачем он вдруг меня вызывает?

Усталый и мрачный, Портнов предложил сесть и с места в карьер сказал:

- Это я настоял, чтобы вас включили в этап.

Я не нашлась, что ответить или спросить. Он продолжал:

- Надо быть осмотрительней в выборе друзей. Понимаете, о чем я говорю?

Не понимала! Каких друзей? У меня их не было.

- Вами стал интересоваться оперуполномоченный. Ваша Евгения Карловна дает ему полный отчет о том, чем вы с ней делитесь, - продолжал технорук. - Поверьте, сейчас для вас самое лучшее - новое место. Я желаю вам только хорошего. И не повторяйте ошибок!

Боже мой! Чего в механизме жизни не понимала я сама? Было худо, неловко. За дверью конторы уже строили тех, кто уходил в этап. Я поднялась:

- Спасибо.

- Подождите, - остановил меня Портнов.

Он зашел за перегородку, вынес оттуда пару шерстяных носков и протянул их мне:

- Зима идет. Не знаю, где вы очутитесь. Возьмите. Это у меня лишние. И да благословит вас Бог!

Он подошел ко мне, вложил в руки носки и поцеловал в лоб. Взгляд был теплым, добрым.

- Как хочется, чтобы у вас все хорошо сложилось, милая вы девочка!

Никак не желая того, я горько и больно заплакала, прижав носки к груди.

Среди провожавших была и Евгения Карловна. Я твердила про себя: "Дрянь! Дрянь! Зачем же вы такая дрянь?"

Этап уходил в ночь.

Как и по дороге сюда, по степи беспорядочно мотались мертвые колеса перекати-поля. Конвой был спокойный. Лаяли сопровождавшие нас собаки. Потом и они замолчали. Утих ветер. Высыпали звезды. Мигающий свод казался живым, холодно-утешительным. Вязаными веревочными тапочками движущийся этап шуршал по песку.

Душевное буйство не унималось. "Что она говорила оперуполномоченному? Что, что, что? Почему я так примитивна и все время попадаю в руки стукачей? Почему никак не могу понять, что любая форма доверительности - криминал, что исповедальная "искренность" Евгении Карловны - наживка? И чего от меня хотят? Зачем гонятся за мной? Жизнь безнадежно повреждена. Предательство ее неотъемлемый атрибут."

За спиной мы оставили уже много верст. Возмущение сменилось кротостью. Я шла и думала о человеке, который меня однажды уличил в обмане, а теперь счел нужным заслонить от лагерных осложнений, о шерстяных носках, которые только что получила от него; о донорском пайке Чингиза; о перемешанности Добра и Зла; о необходимости понимать, наконец, все это "в связке" таким, как есть, и полной своей неготовности именно к этому.

И - Эрик! О нем думать было особенно сложно! Он писал: "Оперуполномоченный не знает, как меня отблагодарить за удачную операцию…", "Начальник готов сделать для меня все, что угодно, после того как я избавил его от аппендицита…" и т. п. Являлась непрошеная мысль: "Если все "готовы сделать все", почему он не просит, чтобы меня перевели к нему или в другой лагерь полегче?" Но я корила себя за слабость, спорила с собой:

"Не надо! Ни от кого ничего не надо! Я сама. Сама!" Не знаю, откуда происходило чувство, что через сумеречную, мглистую плоть несчастий я приговорена идти в одиночку, но оно было кратким и безапелляционным.

В том ночном этапе из Джангиджира во мне возникла не то фантазия, не то далекая надежда: "Когда-нибудь, но я все расскажу, как сейчас еще и самой себе не умею. Может, ребенку, может, Человеку, который услышит меня. Может, еще и еще кому-то, но непременно поведаю об увиденном и пережитом".

Желание было и самым малым, и самым большим, превосходящим остальное, похожее на первый душевный запрос.

В тапочки то и дело набивался песок, стирал ноги… Конец дороги было не представить. Кроме усталости, уже ничего не существовало.

Много людей, погруженных в схожие "колодцы", одолевало тогда дороги на фронты и в лагеря. Рушились прежние миры, рождались новые верования… И никогда я не чувствовала так близко Бога, как тогда.

Из колонн, расположенных по пути следования, к нам дважды присоединяли группы заключенных.

Только к вечеру следующего дня уже солидным отрядом мы дотащились до города. Даже когда мы подошли к нему вплотную, казалось: еще куда-то свернем, обойдем, но в нем не окажемся.

Тем не менее к тюрьме нас вели по одной из центральных улиц. Горожане жались к кромке дороги, уступая место этапу.

Находиться снова в городе, видеть ничем не нарушенное течение жизни, сознавать, что в нескольких кварталах отсюда, в доме, где жила Барбара Ионовна, сейчас неторопливо усаживаются ужинать или просто беседуют, было тяжело.

Неожиданно я увидела идущую нам навстречу сокурсницу по институту. На ее плечах покоилось белое боа, в котором она неизменно появлялась на занятиях. Она шла под руку с молодым человеком. Бешено заколотилось сердце. Сейчас она узнает меня и… попытается мне что-то крикнуть? Подойти? Изумится, во всяком случае?

Мы поравнялись. Она коротко взглянула. Показалось, что мы встретились глазами, но… она не узнала меня. Ни сочувствия, ни элементарного любопытства к этапу эта пара не обнаружила. И я опомнилась… Господи, да разве мыслимо узнать меня? Я - часть драной подконвойной массы, представлявшейся бывшим на свободе одним лицом, чужим и неуместным.

Вошедший в камеру на следующее утро надзиратель прокричал: "Пойдете на склад картошку перебирать. Кто по бытовой - выходи!" Бытовичек вызвалось немного. Когда обратились к 58-й, я решила идти.

Вероятно, самое непредвиденное случается так запросто лишь на войне и в тюрьме. Заворачивая с одной улицы на другую, мы вышли именно на ту, где жила моя свекровь. Невдалеке уже просматривался ее дом. Мы могли еще свернуть налево, направо, пойти к нижней или верхней части города и тем не менее неуклонно двигались к дому, где жила Барбара Ионовна.

До этой минуты я не знала, какая во мне заморожена боль. Меня било как в лихорадке. Сотрясали рыдания. Здесь я жила… там был сад. Эрик оттуда звал посмотреть на яблони. Туда же я убегала при ссорах глушить свои вспышки… Теперь меня вели под конвоем мимо без права остановиться и зайти в дом матери Эрика…

- Тише, тише! Молчите! - уговаривали женщины, стискивая мне локти.

У дома, сидя на корточках, совком рыла песок Таточка.

- Таточка, девочка, беги скажи бабушке, что Тамару ведут! - скороговоркой на ходу наставляли женщины ребенка, разобрав имена родных Эрика, которые я едва могла выговорить.

Трехлетняя девочка поднялась, посмотрев на странных людей серьезно, доверительно ответила: "Нашей Тамары нету!"

В это мгновение я увидела в окне Лину, кормившую своего второго ребенка. Женщины замахали руками, показывая на меня, но мы уже миновали дом.

Когда Таточка все-таки передала дома: "Тети сказали - "Тамару ведут"", Лина сообразила, в чем дело. Минут через тридцать над забором склада, куда нас привели перебирать картофель, появилась ее голова. Она вошла в склад и передала мне кусок хлеба.

- Завтра принесем тебе передачу в тюрьму, - сказала она.

Я ждала какого-то душевного рывка, слова. Лина держалась сухо. И со всей отчетливостью я еще раз поняла, что напрочь изъята из жизни этой семьи, что меня действительно считают виновницей случившегося.

Этап на следующий день собирали с утра. Я ждала обещанную передачу. Тщетно.

Когда нас построили по восемь человек в ряд, я не увидела ни головы, ни хвоста колонны. Конвой был усиленный. Собаки беспокойно вертелись, рвались, лаяли. Таким большим этапом я шла впервые.

Нам выдали все те же веревочные тапочки, а шли на этот раз по булыжной мостовой.

Внезапно я увидела, как с одной из нижних улиц города наперерез нам бежит Барбара Ионовна. Она сильно поседела. Волосы у нее были растрепаны.

Видимо, она не предполагала, что зрелище множества заключенных людей, собак, конвоя может быть так реально связано со мной. Закинув голову, она закричала: "Та-ма-ра!! Та-ма-ра!!" И в этом ее крике было столько доселе неизвестного, что крик, ворвавшись в душу, все в ней перевернул. Восстановилась связь с жизнью, столь необходимая каждому сердцу. Я так устала существовать без тепла, а ока живым голосом кричала: "Та-ма-ра!" Хотелось упасть на землю, незаметно сползти в канаву, переждать, когда этап пройдет, и сказать ей только одно слово: "Спа-си-бо!"

Вопреки здравому смыслу Барбара Ионовна пробовала броситься ко мне, но конвоир, взяв наперевес автомат, резко оттолкнул ее. Она пошатнулась и осталась стоять возле дороги, глядя нам вслед.

Никогда потом я не могла вспомнить, сколько мы прошли верст. Булыжник быстро стер подошвы тапочек, превратив их в лохмотья. Многие уже шли босиком. На привале я вспомнила о подарке технорука, но поздно, носки уже не могли спасти. Боль была нестерпимой. На наши стоны никто не обращал внимания. Боялись побегов. Гнали, не давая отставать. Этап спешили доставить на место до наступления темноты.

Не доходя метров ста до вахты Новотроицкой колонны, я потеряла сознание. Кто и как занес меня в барак, не знаю. Ноги разрывало от боли.

Барак был огромный. Сплошные двойные нары опоясывали стены. Той частью сознания, что вечно была начеку, я отметила, что барак без разбора загружали мужчинами и женщинами; что внесли парашу, одну на всех, поставили ее у дверей и заперли дверь барака с внешней стороны.

На нарах, рядом со мной, сидела и плакала молодая женщина, у которой, тоже были содраны в кровь ноги.

- Вы по 58-й? - спросила она.

- Да. Как вас звать?

- Соня Бляхер. У меня тоже 58-я.

Мы обе сидели в пальто, дрожа от холода и боли. В бараке стоял шум, гам, мат. Устали не все. Не все обессилели. Распоясавшиеся незамедлительно оценили обстановку. Выкрикнули:

- Приготовьтесь, сейчас будем курочить берданы (то есть отбирать передачи)!

В этапе было много киргизок. Местные родственники носили им продукты мешками. Уже через несколько минут человек восемь мужчин, явно уголовного типа, ринулись отбирать их достояние. Мужчины вырывали, женщины кричали, кусались, рвали мешки обратно… И тогда, по-настоящему озлясь, "рыцари" начали стаскивать заартачившихся с нар вместе с добычей на середину барака.

Сдернув одну, другую… пятую сопротивлявшихся киргизок, отпихнув ногами мешки, озверевшие, вошедшие в раж уголовники начали их раздевать, бросать на пол и насиловать. Образовалась свалка. К ней присоединялись… Выхлынуло и начало распространяться что-то животное и беспощадное. Женские крики глушили ржание, нечеловеческое сопение…

В чреве запертого грязного барака по соседству с животным насилием с Соней началась странная беззвучная истерика, она впилась в меня ногтями. Мы заползли с ней в самый темный угол нар, желая превратиться в ничто, в пыль, в дым, чтобы нас никто не видел, чтобы не видели, не слышали мы. Но я увидела… Увидела, как с другой стороны барака к нам направляется человек пять мужчин. Что делать? Следует их умолять? Кричать? Стучаться им в душу? Нет! Убить! Убить надо их и себя! Все равно кого!..

Дверь оставалась наглухо закрытой, хотя находившиеся поближе пытались в нее стучаться, звать на помощь охрану…

...А пятеро приближались. Управлять собой, что-то решать было уже невозможно. Страшное, будь то убийство или насилие, могло творить само себя беспрепятственно.

Пятеро мужчин подошли совсем близко и… сели на нары. Сначала была только скорость понимания, что они - защита, что мы теперь вне опасности! Как неразличимо все сращено.

- По какой? - спросил один, повернувшись к нам.

- 58-я, - выдавила я из себя.

- Откуда?

Назад Дальше